Кушникова М.М.: Черный человек сочинителя Достоевского - загадки и толкования.
Глава III. Предвестник "черного человека"

III. Предвестник «черного человека»

Уездный учитель. — Был ли Достоевский, несмотря на свою религиозность, человеком «памятливым во зло», что вовсе не означает «злопамятным»?

«кузнецкого узла», то последующие витки к нему добавил Николай Борисович Вергунов. Впрочем, Александр Иванович был терпелив и ждал своего часа, уступив пальму первенства в «памятливости» писателя невзрачному кузнецкому учителю.

«вергуновский пассаж», и по самым горячим следам написан «Дядюшкин сон». Надо представить старый Кузнецк с его тихими улицами, побывать в заветном домике и его окрестностях, чтобы по-новому прочесть «Дядюшкин сон», попытаться по-иному понять его, сопоставив известные кузнецкие прототипы мордасовскими обитателями. И вдруг увидишь, как силой своего беспощадного таланта Достоевский «расправляется» не только с провинциальными обидчиками Исаевой, но и с Вергуновым. Сперва он «раздваивает» Вергунова. В романе это — и Вася, «учитель уездного училища, почти еще мальчик» (вспомним, Вергунов моложе Исаевой на пять лет), который любит Зину, но чисто по-мордасовски совершает неблаговидный поступок, огласив ее письмо к нему. Он — и Мозгляков, неудачливый Зинин жених. «Ему двадцать пять лет. Манеры его были бы недурны, но он часто приходит в восторг, и, кроме того, с большой претензией на юмор и остроту. Одет отлично, белокур, недурен собой» (но разве Вергунов, по оценке Достоевского, не «самовлюбленный провинциальный щеголь, нагловатый и «недурен собой»?)

«Раздвоив» Вергунова, Достоевский еще и «умерщвляет» его в лице Васи, перед смертью заставив раскаяться. Здесь можно найти удивительные аналогии с письмом к Врангелю, в котором Достоевский сетует на грозящую Исаевой нищету, если она выйдет замуж за Вергунова. Только все эти трезвые суждения Достоевский-сочинитель вложил в уста Васи — может быть, чтобы заставить его поступить сообразно своим советам хоть в романе. «Ведь я даже не понимал того, чем ты жертвуешь, выходя за меня! Я не мог даже того понять, что, выйдя за меня, ты, может быть, умерла бы с голоду!.. Ничего бы я не понял из твоего пожертвования, мучил бы тебя, истерзал бы тебя за нашу бедность; …может быть, и возненавидел бы тебя, как помеху в жизни!»

Не говоря о хрестоматийно известном отражении «кузнецкого треугольника» в «Униженных и оскорбленных», — не от него ли зигзаги судьбы Настасьи Филипповны, то назначавшей, то отменявшей свадьбу с купцом Рогожиным и с князем Мышкиным? И не имеет ли прямого отношения к установлению «братства» с Вергуновым сцена «братания» и обмена крестами между Мышкиным и Рогожиным (подпись Вергунова на обыске брачном — разве не тот же «крест братания»?) Помнил Достоевский и лихорадочную, грозовую пору, когда мчался в Змеиногорск, мечтая о встрече с Марьей Дмитриевной, и украдкой «сбегал» к ней в Кузнецк. Не отблеск ли той поры в отчаянных бросках Дмитрия Карамазова, в безнадежной его любви к Грушеньке? И не колебания ли Марии Дмитриевны между состраданием и благодарностью к Вергунову и невыносимостью быть «в долгу» у любимого человека — Достоевского, не эти ли колебания нашли подспудное отражение в тяжком узле, каким связал Достоевский Катерину Ивановну с Митей и Иваном Карамазовым?..

это следует из отзывов Врангеля и самого Достоевского?

Горячность «расправы» с Вергуновым в «Дядюшкином сне», а также то, что много лет спустя Достоевский все еще наделял самыми противоречивыми чертами героев, прямым или косвенным прототипом которых был Вергунов, невольно привлекает внимание к загадочному кузнецкому учителю.

самим собой более чем пристрастное отношение к стоящему на пути Вергунову? Ведь именно в Кузнецке — во второй раз за сибирский период, прошедший под знаком Исаевой, — Достоевский вынужден войти в тяжелое противоречие с самим собой и переступить через надежды «малого человека». Не оказалось ли так, что поступки Вергунова не укладывались в нелестное мнение о нем Достоевского и тем самым Вергунов заставлял Достоевского стыдиться своей слабости и искать — себе в оправдание — все новые несовершенства в сопернике, а его поступки подгонять под свое о нем представление?

Ведь этот загадочный учитель абсолютно «по-достоевски» совершает ряд странных поступков, от которых первоначально построенная Достоевским схема — «провинциальный соперник, которого нетрудно подавить», — постоянно дает брешь.

«последние времена» опустившегося Александра Ивановича, Вергунов готов взять в жены больную Исаеву с пасынком, которого сумел привязать к себе душевностью. Вот уж истинно «братство униженных и оскорбленных», даже при том, что была Мария Дмитриевна достаточно привлекательной, чтобы заставить скромного учителя забыть все «но», сопутствующие такому браку!

Узнав о сопернике, Вергунов «предлагает дружбу и братство», что расценивается Достоевским как отступление малодушного человека, понявшего необходимость стушеваться перед сильным. Однако предложение было сделано не сразу и, очевидно, не так легко было подавить Вергунова. В поединке с Достоевским вдруг оказалось, что перевес на стороне слабого юноши. Вспомним, Достоевский не только Врангелю пишет, что не отступиться от Марии Дмитриевны, потому что «ведь я права на нее имею, права…» Он искреннее верит в свое превосходство над Вергуновым именно из-за этих прав и соответственно держит себя с кузнецким соперником.

Как же должен быть уверен Достоевский в своей силе и в ничтожности Вергунова, чтобы адресовать в Кузнецк «общее» назидательное письмо, и каким «бунтом» оказался для него полный достоинства ответ Вергунова, если он почитал ругательными такие строки: «Да, я беден, но я от всей души люблю ее, и она любит меня. Вы спрашиваете, на какую жизнь я ее обрекаю. Но те самые двадцать четыре года, которые вы используете, как главный довод против меня, можно обратить и в мою пользу — ведь если мне двадцать четыре года, то у меня все еще впереди!.. Да и не по той ли причине убеждаете вы меня «отказаться» и «не портить» ей жизнь, что хотите получше устроить свою собственную жизнь?» Некоторый вызов, содержащийся в письме Вергунова, кажется не «ругательным», а вполне оправданным, если вспомнить, что это ответ на такие слова Достоевского: «Неужели вы не понимаете, что участь жены учителя в уездной школе, пусть даже получающего 900 рублей ассигнациями, и вечный Кузнецк, это не для нее, что ей, образованной, сильной, уготован иной удел!.. Чем можете вы ее поддержать, если сами и шага не сделали без поддержки!»

«кузнецкий узел», юноша, у которого «Конечно сердце… доброе, и плачет он искренне, но кажется только и умеет плакать», и притом «еще собирается устраивать свою и е жизнь», — вдруг не только устраняется с пути Достоевского, но еще и делает решительные, хотя и неожиданные шаги.

«Обыска брачного» составлял… отвергнутый претендент Вергунов. А в Новокузнецком краеведческом музее имеется написанный от руки, с соблюдением правил правописания прошлого века, странный документ, — как бы схема будущего брачного акта с пропусками тех строк, которые заполняются уже в готовом документе. Более того, в этой «схеме» невеста именуется Александрой Марией Дмитриевной Исаевой. Двойное имя для Исаевой, у которой предки французы, и возможно, католики, кажется вполне оправданно — даже обрусевшие Констант по традиции могли нарекать детей несколькими именами. Значит, документ мог быть написан человеком, знавшим из рассказов Марии Дмитриевны мельчайшие подробности о ее детстве, семейных традициях, ведь это двойное имя в самом обыске брачном уже не фигурирует! Так нет ли связи между названным документом и черновиком, о котором поминают старожилы?

Однако в самом «Обыске брачном № 17» мы, как уже было сказано, с удивлением находим подпись «поручителя по жениху»… Вергунова. Не оказалось ли, что, честно сопоставив себя с таким соперником, как Достоевский, и признав его неоспоримое превосходство, Вергунов самоустранился — не в результате неотступного давления Достоевского, а в силу собственной убежденности: прежде всего — счастье Марии Дмитриевны (поступок, тоже требующий немалого мужества). Юноша, который как будто «и шага не сделал без поддержки», не просто «уступает» Марию Дмитриевну, но и трезво оценивает нелегкий нрав Федора Михайловича. Возможно, обладая провидением, свойственным большому чувству, Вергунов решает, что в браке с Достоевским Исаеву ожидают немалые рифы и что в будущем его помощь может оказаться для нее далеко не лишней. И присутствие Вергунова на свадьбе тоже, очевидно, не просто «хорошая мина при дурной игре», а еще один заслон против возможных будущих сложностей в жизни Исаевой. Он не только не порывает, а укрепляет видимость добрых отношений с четой Достоевских — это даст возможность поддерживать и впредь связи с Марией Дмитриевной и в случае необходимости оказать ей естественную поддержку как друг семьи.

И все это — полностью пренебрегая собственным щекотливым положением. Кузнецк — не столица. Очевидно, многие давно судачат, как обмануты надежды бедного учителя и кто него соперник! Не потому ли в преддверии венчания с Исаевой Достоевский постоянно удивлен тем, что Вергунов не только не прячется от людей, хотя «видно, что горе сломило его», но, напротив, постоянно бывает в том кругу, где бывают Достоевский с Исаевой. Тем самым Вергунов придает пристойный вид происшествию, а может, и рассказывает в домах, где знают всех участников драмы, наиболее удобную для Марии Дмитриевны версию. Кто скажет сейчас, не звучали ли во время таких визитов уверения, что он, Вергунов, счастлив, видя, как достойнейшая женщина, после многих страданий, нала наконец вполне достойного друга жизни!..

Что достоверно — это памятливость Федора Михайловича Достоевского. Через восемь лет в повести (романе) «Записки из подполья» мы найдем строки о выгоде и невольно вспомним лихорадочные хлопоты об устройстве Вергунова на более доходное место: «Выгода! Что такое выгода? Да и берете ли вы на себя точно определить, в чем именно человеческая выгода состоит? А что если так случится, что человекам выгода иной — М. К.) не только может, но даже и должна именно в том состоять, что в ином случае себе худого пожелать, а не выгодного? А если так, если только может быть этот случай, то все правило прахом пошло… совершенно ли верно сосчитаны выгоды человеческие? Нет ли таких, которые не только не уложились, но и не могут уложиться ни в какую классификацию?» Не написаны ли эти строки много позже после хлопот о Вергунове, уже у смертного одра Марии Дмитриевны, при воспоминании о том, что некогда, помогая сопернику и тем самым причиняя себе невыгоду, достигалась бы высшая выгода — благоденствие Марии Дмитриевны. То есть классификация соблюдена была вполне — но только особая, та, что от «логики отчаяния».

У рачительного и памятливого сочинителя всякое впечатление, особливо же всякое собственное страдание, — все идет в «банк данных». Не забыто, по-видимому, и то общее письмо, что некогда было им написано Вергунову и Исаевой, равно и «братание» с Вергуновым. У смертного одра Марии Дмитриевны, видать, много что вспоминается. И в тех же «записках…» находим: «Иногда злоба меня просто душила… Я решился вызвать противника моего на дуэль. Я сочинил к нему прекрасное, привлекательное письмо, умоляя его передо мною извиниться; в случае же отказа довольно твердо намекал на дуэль. Письмо было так сочинено, что если б офицер чуть-чуть понимал «прекрасное и высокое», то непременно бы прибежал ко мне, чтоб броситься мне на шею и предложить свою дружбу. И как бы это было хорошо. Мы бы так зажили! так зажили!» Вергунов, как известно, ответил на письмо «ругательно», однако «просил дружбы и братства». Некоторая ироничность тона в приведенных строках, очевидно, от того, что теперь заново перемучивается все былое, а, возможно, уже последовало и предсмертное признание Марии Дмитриевны — о чем ниже…

— Есть и еще виток в «кузнецком узле». В своих воспоминаниях об отце Любовь Федоровна Достоевская, дочь писателя от второго брака, рассказывает, будто знает «со слов», что Вергунов последовал за Исаевой, когда Достоевские покинули Сибирь, и что близость его с Марией Дмитриевной продолжалась чуть ли не до ее кончины, в чем она и призналась будто бы Достоевскому перед смертью. И долго считалось, что этот рассказал — плод недоброжелательности, которую дочь унаследовала от матери, отчаянно ревновавшей Достоевского к памяти Исаевой.

днях Достоевского от Николая Алексеевича Попова, который проживал в Кузнецке с 1887 года. Попов был дружен с Дмитриевым-Соловьевым, хозяином домика, где два года жила Исаева, а Дмитриев оказался невольным свидетелем сложной коллизии Достоевский — Исаева — Вергунов. Судя по подписи Дмитриева как поручителю по невесте на «Обыске брачном № 17», был он не совсем посторонним человеком для Марии Дмитриевны. С его слов и стало известно Попову, а от него Зенкову, что Вергунов последовал за Марией Дмитриевной в Тверь, и далее «даже брал у нее деньги!» Значит, такой эпизод вовсе не придуман Л. Ф. Достоевской?

«штампа восприятия», хотелось бы представить, что заставило Вергунова покинуть Кузнецк. Не оказалось ли, что предположения отвергнутого претендента оправдались вполне: Марии Дмитриевне действительно потребовались и помощь и поддержка, и даже очень недолго

Представим себе на минуту — Вергунов едет в Тверь. Уроженец Тоска, он недавно похоронил мать. После отъезда Исаевой из Кузнецка, где он сам пришлый человек, Вергунов должен чувствовать себя совсем уж одиноко. Может, еще до предположительного зова Марии Дмитриевны помышлял он о переезде поближе к «просвещенным столицам»? И тогда вполне естественно мог выбрать для переезда именно Тверь, где у него «родная душа» Исаева. И, может, даже на поддержку Достоевского мог он рассчитывать — разве не были предложены «дружба и братство»? Но Вергунов — не более чем уездный учитель. Покидая Кузнецк и не имея никаких сбережений, он лишается средств к жизни. На новое место устроишься не сразу, и тогда почему не мог Вергунов обратиться за помощью к Марии Дмитриевне, и, более того, почему не могла она, даже без всякой просьбы, поддержать его, хотя и сама была достаточно стеснена, — ведь не раз оказывал он ей такую же помощь в кузнецкие дни? И очень возможно, что Достоевский-сочинитель, все творчество которого — стремление к «братству людей», не мог побороть Достоевского-человека, и действительно очень был недоволен не прерванной кузнецкой ниточкой… Ведь и в этом случае — та же «предельная» ситуация, что заставила некогда Достоевского хлопотать об устройстве Вергунова. Надо спасти человека, и приличия, не велящие отвергнутому претенденту принимать помощь от Исаевой, а тем более рассчитывать на «связи» ее мужа, теряют всякую значимость. Вергунову надо находиться под Исаевой, чтобы облегчить ее участь, и он оправданно переступает через условности.

По этой же логике вполне вероятно и предсмертное признание. Исаева была не только правдива, но к тому же честна и добра — ведь Достоевский, которого она в своем время «пожалела как несчастного забитого судьбой человека», недаром же называл ее «великодушнейшей женщиной»! Разве не могла она обратиться к Достоевскому с предсмертной просьбой не оставить без помощи Вергунова, веря, что бывший ссыльный солдат не забыл горечь нищеты и одиночества?

…Вглядываясь в малознакомую фотографию Марии Дмитриевны, думаю: многое, многое могла, — на изумление обывателей. Да что обывателей! — самому Достоевскому на удивление. Именно фотография в том убеждает.

Обычно, в публикациях, посвященных сибирскому периоду Достоевского, коли речь идет о Семипалатинске и Кузнецке, — фигурирует широко известная фотография М. Д. Исаевой, — в темном платье с рукавами «а л’эспаньоль» и в наколке по моде середины 50-х годов, сидит, задумчиво опираясь подбородком на руку. В 1977 году семипалатинский музей им. Достоевского, с которым поддерживались регулярные контакты, узнав о затеянной нами телепередаче, посвященной 120-летию венчания Ф. М. Достоевского в Кузнецке, прислал среди других материалов факсимильную репродукцию с этой неопубликованной до 1971 года фотографии.

«в интерьере» около затейливых столиков под бахромчатыми портьерами, нередко рядом с бутафорскими консолями. Отсутствие «композиции» сразу задает загадку. Либо М. Д. Исаеву снимали дома на фоне белой простыни (известно, дома да в ту пору освещения не наладишь, приходится исхитряться), либо в провинциальной полулюбительской фотографии.

Бесспорно одно — дама, изображенная в рост, почти бесплотна, щеки ввалились, руки сухощавы, почти скелетны. Предсмертная фотография? Но фотография в ту пору совсем не такая обычная вещь, как сегодня. Сфотографироваться — снять портрет! — это маленькое событие. К этому готовятся, принаряжаются, сама процедура длительна — «головку чуть вбок, мадам, плечико вправо, ниже, ниже подбородок»… — художественная фотография могла занять никак не меньше часа, а то и двух.

— судя по изображению чуть не предсмертном! — что заставило ее на эту процедуру отважиться? Некоторым ответом может служить ее поза, осанка. Держится очень прямо, — голована высокой шее пытается выглядеть победительно. Кому хотела запомниться такой — не сломленной?

О бурном романе Достоевского с Апполинарией Сусловой Мария Дмитриевна, конечно, наслышана. До последнего года ее жизни видятся они с мужем не часто — Федор Михайлович вернулся из-за границы, где был вместе с Сусловой, лишь в октябре 1963 года. Марии Дмитриевне остается жить еще полгода. Как почти все чахоточные, она не очень верит в близкую кончину и по свидетельству А. П. Иванова: «Она устроилась (в Москве — М. К.), кажется, хорошо. По совету моему сидит дома и принимает кумыс и лекарства», а в одном из писем Достоевского к брату сообщается, что она очень плоха, но строит планы на лето, и как переедет через три года в Астрахань.

Судя по виду изможденной и гордой дамы, что из последних сил собралась, как стянутая пружина, чтобы выстоять перед фотографом, это та пора, когда на пороге смерти строятся планы на дачный сезон…

— Вергунову, если принять гипотезу, что он последовал за Исаевой из Сибири? И тогда — тем более она хочет остаться в его памяти не побежденной (разве оба они могли забыть кузнецкий роман, и кто знает, какие невысказанные, а может, и высказанные сожаления сопутствовали их встречам…).

Фотография, о которой идет речь, с определением Достоевского — «у нее сердце рыцарское» — согласуется вполне. Более того, в осанке ее, именно на этой фотографии, вдруг обнаруживаешь тот чуточный вызов, что бросается в глаза и на фотографии Ф. М. Достоевского 1857 года, кузнецкой поры, — равная сила духа, превратившая «грозное чувство» в поединок своеволий, как только две самобытные натуры оказались связанными паутинными негрозовыми буднями…

Помню, художник Герман Захаров, автор известного портрета «Кузнецкий венец», на котором изображены Достоевский с Исаевой, увидев эту фотографию в одной из телепередач, захотел познакомиться с ней поближе. В результате разговора об Исаевой и под влиянием этой фотографии, пока мы беседовали, он набросал диковинное эссе-рисунок: множество рук, окованных кандалами, сжатых в кулак, воздетых ввысь, молящих, но и грозящих небесам…

Возможно прозорливое око художника и уловило самую суть подобной сладостно-мучительной связи, сущность которой много позже Марина Цветаева определила одной из самых проникновенных строк — «…то, для чего не знаю слова».

— зловещей и загадочной — мы еще вернемся. «Черный человек» и напомнит, и подтолкнет. Он давно уже кругами ходит по лабиринтам памяти и, бывает, даже деликатно локотками местечко в творчестве сочинителя себе пробивает…

Прогулка в сумерки. — Над Барнаулом сгущались зимние сумерки. В небе светила ущербная луна, так что вечер казался бутафорско-колдовским, почти волшебным. Машина катила по старой части города, таксист на удачу попался охочим до беседы. Он знал: цель поездки — осмотреть здания, где мог бывать Ф. М. Достоевский в пору смятенного своего романа с М. Д. Исаевой, и по собственной инициативе вез и показывал не хуже любого гида. Мы остановились около Спичечной фабрики — постройки чуть не двухвековой давности. Среди разросшегося вширь и ввысь большого города она казалась очень миниатюрной, и просто-таки не верилось, что это и есть тот самый знаменитый на всю Россию сереброплавильный завод — голова заводов Колывано-Воскресенского пояса. Не мог Достоевский не побывать здесь — ведь он был хорош с горным начальником, собирался после производства в офицеры служить в статской должности именно в Барнауле.

После смерти А. И. Исаева Мария Дмитриевна тоже собирается переехать в Барнаул. Достоевский обговаривает с другом своим А. Е. Врангелем, тесно связанным с Барнаулом, такую возможность. Но почему боится Исаева переезда, хотя в Барнаул и стремится? А вдруг она окажется «бедной родственницей» на пиру у тамошнего «высшего света»? Барнаул — не Кузнецк, где она свой человек в доме «исправничихи» Анны Николаевны Катанаевой и где ритм и тональность отношений сильно напоминают мордасовские, так что само упоминание о кузнецкой жизни Исаевой в письмах Достоевского невольно ведет к атмосфере «Дядюшкина сна»…

— «сибирские Афины». Здесь скапливаются не только большие состояния, но и находят друг друга просвещенные умы. П. П. Семенов, будущий Тян-Шанский, служит именно здесь, А. Е. Врангель, будущий ученый и дипломат, большую часть времени проводит в Барнауле. Сюда же стремится и Достоевский. Сколько строк написано к Врангелю о том…

«Если будет возможность говорить и хлопотать о переводе моем в статскую службу именно в Барнаул — М. К.), то, ради бога, не оставляйте без внимания… а если можно не только говорить, но и делать, то не упускайте случая и похлопочите о моем переводе в Барнаул в статскую службу. Это самый близкий верный («близкий» и «верный» подчеркнуто. — М. К.)».

Сколь объяснимо такое стремление Достоевского в Барнаул. Во-первых, это не только «не провинция» и не чета Семипалатинску, который, — вспомним, — Достоевский зовет «Семипроклятинск», в Барнауле его хоть с метлой-то в руках люди не помнят — не видели. А ведь А. Е. Врангель именно в такой или подобной ипостаси впервые повстречал опального солдата Достоевского. Семипалатинский «высший круг» вряд ли это забудет даже после производства Достоевского в офицеры — мордасовские шепотки так и будут сопутствовать ему, он это понимает. В Барнауле же Достоевский принят в лучших домах. Он танцует на балах у начальника Алтайских заводов, полковника А. Р. Гернгросса, весьма значительного чиновного лица, с которым свел его Врангель. Он знаком со всевластным владельцем богатейших приисков маркизом де Траверсе, он сближается по сходности духа с П. П. Семеновым. Так, из письма в письмо — «в Барнаул, в Барнаул». Как некая заветная страна, где развяжутся все узлы и сгинут препоны, предстает перед Достоевским и Исаевой Барнаул. И не потому ли после «кузнецкого праздника», только что обвенчавшись, Достоевские в феврале 1857 года едут именно в Барнаул. Как в паломничество. Ощутить в полной мере: сбылось-таки все задуманное, все сбылось. Но в их романе — романе «по-достоевскому» — «барнаульский праздник» не состоялся. Приступ эпилепсии свалил Достоевского именно здесь. И вот она — аптека, так и не изменившая за полтора века ни своего назначения, ни облика кружевного теремка, — отсюда, надо полагать, приносили Достоевскому лекарства в те дни в дом П. П. Семенова, где Достоевские остановились. А вот и госпиталь, откуда, наверное же, и прибегал врач во время приступа. Врач, который впервые обратил внимание Достоевского на серьезность его болезни…

«…Я остановился в Барнауле у одного моего доброго знакомого (четыре дня пробыл у П. П. Семенова, который «человек превосходный, умный, нежный и чувствительный, но немного с смешными странностями» — М. К.). Тут меня посетило несчастье: совсем неожиданно случился со мной припадок эпилепсии, перепугавший до смерти жену, а меня наполнивший грустью и унынием. Доктор (ученый и дельный) сказал мне, вопреки всем прежним отзывам докторов, что у меня настоящая падучая и что я в один из этих припадков должен ожидать, что задохнусь от горловой спазмы и умру не иначе, как от этого. Я сам выпросил подробную откровенность у доктора, заклиная его именем честного человека…»

Эффект присутствия. Всю силу «эффекта присутствия», равно всю неоднозначность чувства Достоевского к Исаевой — чувства для нас тем более загадочного, что писем, которые так жадно ожидались в Кузнецке и Семипалатинске сто тридцать лет назад, почти не сохранилось, так что мы лишь можем пытаться «реконструировать» грозное чувство кузнецкой поры, — мне удалось понять именно в Барнауле. Почему-то даже более, чем в Кузнецке, — поездив по старым улицам и пытаясь взглянуть на город глазами Достоевского, человека, который в этот город мечтает перебраться, но, оказываясь здесь, рвется в Кузнецк, так что всё и все немилы и досадны…

«В Барнаул мы приехали 24 декабря (в день именин Х.) и Гернгросс, не видав еще нас, прямо пригласил нас через Семенова на бал. Он мне очень понравился… о барнаульских я не пишу Вам. Я с ними со многими познакомился, хлопотливый народ, и сколько в нем сплетен и доморощенных Талейранов».

В приведенном письме допущена описка Достоевского: в Барнаул он прибыл не в декабре, а 24 ноября. Чуть не день в день с той памятной и столь познавательной для автора прогулкой в сумерки по зимнему Барнаулу. От этого «эффект присутствия» обрел особую силу. Итак — бал у Гернгросса, именины Х. (жены Гернгросса, с которой у А. Е. Врангеля была многолетняя серьезная связь)…

«дому губернатора». Хотя жил в нем окружной начальник. В этом или подобном доме состоялся тот бал. Пока я разглядывала восстановленный в лучших традициях ампирный особняк с бруснично-белым нарядным фасадом, Мария Дмитриевна стояла со мною рядом. Она шла со мною рядом, когда я поднималась по лестнице и когда бродила по парадной зале (объяснив цель прихода, получила разрешение на подробный осмотр помещения Барнаульского горисполкома). Она была рядом все время, и на лице ее чуть светилась ироничная и печальная улыбка. Ироничная оттого, что в такой же пышный особняк, в апогее величия и триумфа над провинциальным злосчастьем, поместил Достоевский Исаеву в облике Зины, героини «Дядюшкиного сна», сделав ее губернаторшей. Здесь ли или в подобной зале происходила сцена на балу, когда Зина «в великолепном бальном платье и бриллиантах, гордая и надменная» видит Мозглякова, своего мордасовского поклонника (одного из персонажей, производных от Вергунова — М. К.). Это здесь неудачливый бывший жених отходит посрамленный в сторонку, узнав от местного чиновника, что «генеральша ужасно хороши из себя-с, даже можно сказать, первые красавицы-с, но держат себя чрезвычайно гордо, а танцуют только с одними генералами-с». Стоя у барнаульского «дома губернатора», поняла, как глубоко сострадал Исаевой Достоевский, «грозное чувство» которого в пору «Дядюшкиного сна» уже подвластно тлению. Я поняла, как глубоко сострадал он ей за былые унижения — семипалатинские («со ссыльным, каторжником связалась…») и кузнецкие. А пуще всего, кажется, сострадает Достоевский Исаевой за то, что сам про себя уже знает, что «грозное чувство», выполнив свою миссию, меркнет, напитав живой кровью сонм будущих образов. И прежде всего — Зину, столь униженную, столь «проданную и преданную» в своем провинциальном углу (читай Семипалатинск, читай Кузнецк — ведь в «Дядюшкином сне» Достоевский впервые обращается к теме провинциальной жизни). Зину, которую именно потому и надо вознести недосягаемо высоко над сплетнями, слухами, клеветой, чтобы дать Исаевой в ее облике хотя бы такой реванш. Он и возносит свою героиню, сделав губернаторшей и позволив сполна насладиться торжеством над ошеломленным Мозгляковым (читай Вергуновым, ибо Достоевский, как уже сказано было, на протяжении чуть не всего творчества «сводил с ним счеты» в прямых сколках с кузнецкой коллизии, или хотя бы в виде отдаленных ее отсветов).

«губернаторского дома» в Барнауле, я слышала, как рядом со мной усмехается Исаева, которой не это и не такое вознесение было нужно, а всего лишь земное счастье, которым Достоевский не мог одарить ее. И она знала это. И на брак с ним все-таки решилась…

в Барнаул сразу же после кузнецкой свадьбы, могла в такой церкви побывать. Чтобы утолить смятение души: а верный ли сделала выбор? А удастся ли будничная совместная жизнь с Достоевским, обволакивающим, поглощающим, препарирующим партнера провидческим своим разумом. Может — в благодарность и в надежде на счастье. Несмотря на все «но», которые она, умница, не могла не видеть.

«Эффект присутствия» — великая магия. И чтобы сполна ощутить его в Кузнецке, нужно было побывать в Барнауле, в этой так и не обретенной Достоевскими Шамбале — стране обетованной. По следам «грозного чувства», уже ускользающего от вчерашних пылких влюбленных, хотя они, наверное, о том и ведать бы не желали…

Итак, Достоевский, — по крайней мере в том, что касалось «грозного чувства», — удивительно автобиографичен, отражая в творчестве отзвуки былых смятений.