Кушникова М. М.: Кузнецкие дни Федора Достоевского.
Страница 2

Из письма Ф. М. Достоевского к А. Г. Достоевской из Висбадена:

… «P. S. К священнику не пойду (подчеркнуто — М. К.), ни за что, ни в каком случае. Он один из свидетелей старого, прошедшего, прежнего, исчезнувшего! Мне больно будет и встретиться с ним!»

И на следующий день, — в письме, тоже без всякой связи с предыдущим текстом — в начале абзаца совсем о другом: «К священнику не пойду». Категорично. Значит, мысль о священнике не покидает Достоевского, мучает. Кто же этот священник?

— от 16 и 17 апреля 1871 года. В примечаниях читаем: «Возможно, Достоевский предполагает, что в Висбадене находится его знакомый И. Л. Янышев, бывший священником местной православной церкви. Однако протоиерей И. Л. Янышев с 1869 года занимал пост ректора Петербургской духовной академии и получил увольнение в годичный отпуск только в ноябре 1871 года». Есть и ссылка на письма Достоевского к Янышеву, позволившие сделать предположение о несостоявшейся встрече именно с ним, если бы он был в указанное время в Висбадене. Не совпадает! Ведь в приведенном постскриптуме речь идет о «давно исчезнувшем, прежнем». А следующий абзац начинается: «Аня, радость моя вечная, одна впредь мое счастье, — не беспокойся, не мучайся, сохрани себя для меня!» Без всякой связи с предыдущим текстом, где речь идет об очередном проигрыше. Тем более что далее следует: «Не беспокойся и об этих проклятых, ничтожных 180 талерах…» Обратим внимание а это «и». То есть «не мучайся и не беспокойся» еще о чем-то и, в придачу, о проигранных деньгах. Может, именно встреча со священником могла взволновать Анну Григорьевну. Может, если принять гипотезу о Тюменцеве, Достоевские между собой его называли просто «священник». Тот, кто причастен был к столь ненавистному для Анны Григорьевны периоду биографии писателя. Более того. В приведенных письмах к Янышеву, на которые имеется ссылка в примечании, речь идет опять-таки об одолженных и не возвращенных деньгах («Посылаю вам 405 гульд.). (234 гульдена 40 крейц., которые я взял у Вас, и 170 гульденов, за которые Вы поручились). Так записано у меня в книжке, когда Вы выдали мне деньги на выезд из Висбадена»). Это 1866 год — когда страсть игре захватила Достоевского с особой силой. Значит, речь о долге, связанном с игрой. А в интересующем нас постскриптуме к письму, в котором рассказано опять-таки о проигрыше, Достоевский говорит о чем-то былом, исчезнувшем, о чем больно вспоминать? Значит, не о делах, связанных с игрой, о делах, увы «текущих»? Игра — судя по письмам, о которых речь — это день сегодняшний, нечто постоянно продолжающееся…

или сразу же после ее потери, а много позже, после случайной предположительной встречи в Висбадене с Тюменцевым — встречи, которая должна была иметь продолжение, но не имела. С кончины Марии Дмитриевны прошло семь лет. Срок, достаточный для осмысления и «грозного чувства», и его последствий. И тогда подобное письмо могло содержать уже не какое-либо мгновенное раскаяние, оно могло быть действительно исповедью в глубоко гнездящейся скорби, усугубленной осознанием вины, укоренившимся с годами. И тогда — не это ли письмо разыскивает А. Г. Достоевская в 1884 году через Голубева, а Тюменцев с чистой душой отвечает, что в письмах из Петербурга «не было ничего серьезного», потому что «серьезное» было много позднее, о чем он распространяться не хочет. Его спрашивают о кузнецких днях Достоевского — он о том и отвечает. Душой не кривит. А что до позднейшего — опять же «тайна исповеди»…

Оправдана ли гипотеза о том, что Голубев и Тюменцев догадываются или же точно знают об отношении А. Г. Достоевской к памяти Исаевой? Одно из доказательств — отношение Анны Григорьевны к пасынку, П. А. Исаеву, не бывшее ни для кого секретом. Отношение же Достоевского к нему тесно связано с неотступно хранимой памятью о Марии Дмитриевне.

Из письма Ф. М. Достоевского к А. Н. Майкову:

«…мне его Марья Дмитриевна завещала, последняя просьба ее». (Л. Ф. Достоевская писала по этому поводу: «…мой отец не мог изменить данному им когда-то Марии Дмитриевне обещанию принять участие в осиротевшем сыне…»).

Из воспоминаний З. С. Ковригиной:

«Анна Григорьевна пыталась обрисовать Пашу таким, каким он был на самом деле, но ничего не могла сделать… Иногда приходилось прибегать к хитрости, чтобы не допускать Пашу к Ф. М., и давать ему денег самой… так как Ф. М. распорядился бы отдать последнее».

Как видно из многочисленных писем Ф. М. к П. А. Исаеву, их отношения вовсе не были столь однозначны, как можно судить по воспоминаниям А. Г. и Л. Ф. Достоевских, рьяно отрицавших даже «грозное чувство» писателя к Исаевой.

«грозно» было это чувство, и если бы весьма чуткая ко всему, что касалось ее отношений с Достоевским, Анна Григорьевна сама не была бы в том убеждена, — откуда бы столь слепая посмертная ее ревность к Исаевой? Настолько сильная, что собственной же рукой стерты ее следы из жизни писателя, так что приходится через посредников обращаться за крохами воспоминаний Е. Тюменцева — Достоевского уже нет в живых, мемуары пишутся «для истории», ненужное можно опустить, возвеличивающее — оставить. Что до Паши — если бы не сохранилась в душе Достоевского столь свято память об Исаевой, разве речь бы шла о том, что для пасынка Достоевский бы распорядился «отдать последнее…»

Все эти узлы и узелочки — тоже один из ключей к пониманию творчества великого писателя, и коль скоро берут они начало в «кузнецких днях» Достоевского, а в Новокузнецке — мемориальный его музей, то как же повезло этому музею, посвященному едва ли не самой романтической странице в биографии писателя, и не такому ли музею иметь свое особое, отличное от прочих музеев имени Достоевского лицо…

Место в памяти. — и правомерно ли — мы уделяем такое место Исаевой не только в жизни, но и в творчестве Достоевского, а, соответственно, отстаиваем «место памяти» для Кузнецка, прибежища «грозного чувства», где завязался — один из важнейших в биографии Достоевского! — кузнецкий узел.

«тихим ангелом» подобно Анне Григорьевне, которая, по отзывам современников, «свою личность ценила, поскольку она отражала личность мужа и поскольку она была женой Достоевского». Не была она ни героиней, ни «инфернальницей» — роковой, «демонической» женщиной.

А была она, наверное, из истинно родного для Достоевского мира, что «за чертой». Она осмелилась — не в Петербурге, не в Москве, не в Париже! — распорядиться своей жизнью по собственному усмотрению, находясь в фокусе провинциального внимания, которое посильнее самой мощной увеличительной линзы. Отношения с Исаевой и требовали как раз постоянного, необходимо для Достоевского «предела». Исаева была созвучна Достоевскому по силе духа и потому не могла раствориться в нем. Не стала она и помощницей, подобно Анне Григорьевне, и беспощадный талант Достоевского отринул ее, а современники «грозного чувства», равно как и отдаленные потомки, допустили непростительную слепоту: незамеченной осталась исподвольная причастность Исаевой едва ли не ко всему будущему творчеству Достоевского. А между тем это с ней Достоевский познал тот рубеж, за которым человек отбрасывает шелуху рисовки — не до того ему! — и обнажает в предельных, необычных условиях все подспудное, ими мобилизованное. Это с ней Достоевский узнал бесценную горечь обнажения человеческой души — может быть, отсюда во всем его творчестве невыносимо незащищенные, словно «подсмотренные» глубины.

Исаева встретила Достоевского не в дни величия, и не оно влекло ее к нему. А. Е. Врангель, верный летописец этого романа, сообщает: «В Федоре Михайловиче она приняла горячее участие, приласкала его, не думаю, чтобы глубоко оценила его: скорее пожалела несчастного, забитого судьбою человека. Возможно, что даже привязалась к нему, но влюблена в него ничуть не была. Она знала, что у него падучая болезнь, что у него нужда в средствах крайняя, да и человек он «без будущности», говорила она. Федор же Михайлович чувство жалости и сострадания принял за взаимную любовь и влюбился в нее со всем пылом молодости».

Незаурядность избранниц Достоевского была во многом взращена, питаема и приумножена теми интеллектуальными сокровищами, которые были им доступны и из которых они черпали всю жизнь. Насколько труднее было Исаевой не только быть, но и оставаться незаурядной в ее обстоятельствах! Она не живала в больших и просвещенных городах, не вращалась в среде лучших умов своего времени, не посещала музеев, выставок и библиотек. Она довольствовалась скудным запасом впечатлений, которые могла почерпнуть в самой глубинной провинциальной среде, где самообразование — своеобразный подвиг. Очевидно, значительность ее характера и богатство духа были врожденными, и потому общение с ней так влекло окружающих…

что вот собрались здесь те, кто знали ее или хотя бы пристрастно к ней присматривались…

Мордасовские «львицы»: Решительно не может быть как все, возомнила из себя ученую женщину.

«Она была начитана, довольно образованна, любознательна, добра и необыкновенное жива и впечатлительна».

от второго брака Любовь Федоровна: «к красавцу учителю» из Кузнецка, что объясняется ее «африканским происхождением».

Петр Петрович Семенов, Тян-Шанский, «Она оказалась самой образованной и интеллигентной из дам семипалатинского общества… и была она «хороший человек» в самом высоком значении этого слова».

Чокан Валиханов, казахский просветитель, историк, этнограф: Мария Дмитриевна — сама любезность, простота и обаяние. Она умна, а главное, добрый человек.

«Милой и неоцененной Марии Дмитриевне с глубочайшим почтением целую щедрую ручку… все вещи, подаренные мне как ими, так и вами, сохраняются у меня… Здоровья, здоровья и здоровья желаю вам. Вы оба в нем так нуждаетесь…».

Анна Григорьевна Сниткина, вторая жена Достоевского казнит Исаеву молчанием. Неуклонно сводит счеты с «Пашенькой», давно ставшим Павлом Александровичем, — как известно, он и после смерти матери продолжал жить с Достоевским, называя его отцом. Старательно вымарывает — даже из писем Достоевского — упоминания об Исаевой, как уже было сказано. По отзыву современниц, «Анна Григорьевна умеет любить и ненавидеть до конца»!

Федор Михайлович Достоевский: «О друг мой, она любила меня беспредельно, и я любил ее тоже без меры, но мы не жили с ней счастливо» (из письма к А. Е. Врангелю вскоре после смерти Исаевой). И еще — «была эта женщина души самой возвышенной и восторженной. Сгорала, можно сказать, в огне этой восторженности, в стремлении к идеалу!» (В беседе с девушкой-«семидесятницей», через много лет после смерти Исаевой). И как общая, беспощадно правдивая оценка ситуации в том же письме к Врангелю: «Несмотря на то, что мы были с нею положительно несчастны вместе — по ее страстному, мнительно и болезненно-фантастическому характеру, мы не могли перестать любить друг друга; даже, чем несчастнее были, тем более привязывались друг к другу…»

Мария Дмитриевна Исаева, женщина «болезненно-фантастического характера», которая так живо напоминает нам Настасью Филипповну: «Я не только любима и балуема своим умным, добрым, влюбленным в меня мужем, — даже уважаема и его родными, письма их так милы и приветливы, что, право, остальное стало для меня трын-трава» (из письма к сестре В. Д. Констант, вскоре после венчания).

Эти строки Марии Дмитриевны в предполагаемый разговор не входят, хотя, может быть, задуманы в этом домике. Они написаны еще в отблеске «кузнецкого праздника», когда Анна Николаевна Катанаева, близкая приятельница Исаевой, устраивает хлебосольную свадьбу, на которой веселился «весь Кузнецк»; когда Достоевский очаровал кузнецкое общество и — превосходный танцор! — вскружил головы кузнецким дамам; когда, накинув на плечи длинный военный плащ, подолгу гулял с Марией Дмитриевной по городским улицам…

«женский» дневник: «…Федя постоянно мне толкует, что я очень дурно одета, что я одета, как кухарка, что на кого на улице ни поглядишь, все одеты, туалеты, только одна я одета как бог знает кто. Право, мне это было так больно слушать, тем более, что я сама вполне хорошо понимаю, что я одеваюсь ужасно, из рук вон плохо. Но что же мне делать… ведь если бы он мне давал хотя бы 20 франков в месяц для одежды…»

«грозного чувства», прозаические упреки в отсутствии вкуса, в неумении одеваться? Вряд ли вообще мог Достоевский замечать, во что одета Исаева — тем более при ее-то тогдашних обстоятельствах! — в его сознании она парила над буднями. Очевидно, «грозное чувство» не всякому выпадает в жизни, а уж выпадает — так единожды, и ничто с ним не сравнится ни до, ни после…

…Прекрасен был кузнецкий праздник. Свидетельство тому воспоминания очевидцев, приведенные в названной статье Булгакова, из которой мы узнаем, что «благодаря участию Катанаевой свадьба вышла весьма пышная». Вспоминает кузнечанка Т. М. Темезова: «За народом едва можно было протолкаться вперед. Конечно, присутствовало в церкви и все лучшее кузнецкое общество — Анна Николаевна их всех пригласила. Дамы были все разнаряжены. В церкви — полное освещение. Сначала, как водится, приехал жених. Конечно, внимание все на него обратилось. И я смотрела с любопытством: хоть мне и было только 16 лет, но я слышала, что он не простой человек — писатель. Он, помню, был уже немолодой… довольно высокий, — выше, пожалуй, среднего роста… Лицо имел серьезное. Одет он был в военную форму, хорошо, и вообще мужчина был видный. Жениха сопровождали два шафера: учитель Вергунов и чиновник таможенного ведомства Сапожников. Скоро прибыла невеста, также с двумя шаферами. Худенькая, стройная и высокая, Мария Дмитриевна одета была очень нарядно и красиво, — хоть и вдовушка. Венчал священник о. Евгений Тюменцев… Были и певчие…»

Почти то же самое сообщает о свадьбе и другой очевидец Д. Н. Окороков, который был наблюдательнее шестнадцатилетней девушки, увлеченной только парадностью свадебной церемонии. «Он был лично знаком с Фед. Михайловичем и часто встречался с ним на вечерах, которые устраивались еще до свадьбы у Катанаевых, — читаем мы в статье Булгакова, — известно, вообще Фед. Михайлович отличался характером необщительным, даже мрачным. Очевидно, здесь, в Кузнецке, под влиянием близости любимого существа, вдали от служебных обязанностей, от мест, неприятных тяжелыми воспоминаниями, Фед. Михайлович чувствовал себя если не вполне счастливым, то удовлетворенным. Этим и можно объяснить его хорошее расположение духа, о котором говорит и на котором, нужно прибавить, прямо настаивает Окороков».

Это ли не прямое указание, что был, был-таки «кузнецкий праздник», и значение его хорошо понимали и Окороков, и патриот своего города Булгаков, который, возможно, стремился привлечь внимание общественности именно к кузнецкому домику. Тем более что из этой же статьи мы узнаем: «Домик расположен на Полицейской улице, которая три года назад (т. е. в 1901 году) переименована в улицу Достоевского. Домик состоял из двух комнат, коридора-передней и кухни. Недавно обшили домик тесом». К статье прилагается рисунок автора…

Однако все это попутно.

— свидетель «кузнецкого праздника» Достоевского!

Но почему так неожиданно быстро дописана глава «Исаева»? Знала ли она, «образованная, умница, видевшая свет, знающая людей, страдавшая, мучавшаяся,… ищущая счастья», — это Достоевский, величайший психолог, писал об Исаевой! — знала ли она, что глава «Исаева» дописана уже задолго до ее смерти? В Твери, только что вернувшись из Сибири, писатель сетует: «Живу точно на станции. Даром теряю время». «Взял на себя заботы семейные и тяну их». И ничего более. Это Достоевский пишет Врангелю, поверенному «грозного чувства» кузнецкой поры.

Жива, жива еще Мария Дмитриевна, а реквием по ней уже написан.

Кузнецкий праздник закончен. Узел счастливых и грозных дней затянулся. Недолго же после кузнецкого венчания жило «грозное чувство» Достоевского-человека! Но Достоевский-сочинитель сохранил память об Исаевой навсегда, и следы ее нетрудно заметить во всем последующем его творчестве.

Москва 20 марта/64

…Марья Дмитриевна очень слаба: вряд ли проживет до Пасхи. Александр Павлович прямо сказал мне, что ни за один день не ручается. У нас теперь живет Варвара Дмитриевна. Если б не она, то не знаю, что и было с нами. Она слишком помогла всем нам своим присутствием и уходом за Марьей Дмитриевной. Вот все, что могу сообщить о себе. Ни у кого я не был, по причине болезни. Вчера видел на улице Плещеева. Очень он мне обрадовался, полагал, что я в Петербурге. Сообщил кой-что о московских, то есть что вечера у Аксакова, по случаю смерти его сестры, прекратились, и т. д. и т. д….

Москва 26 марта/64

— удачное ли время для писанья?

— ничего не написал, а я велел каждую неделю. Что с ним делается, как он живет? Ради бога, урвись как-нибудь или поговорить с ним, или пошли к нему на квартиру, что там делается? Это негодяй какой-то!

Вот что еще, брат: он, пожалуй, будет еще потом меня упрекать за то, что я его не выписал в Москву, чтоб проститься с матерью. Но Марья Дмитриевна положительно не хочет его видеть и сама тогда прогнала из Москвы. Ее мысли не изменились и теперь. Она не хочет его видеть. Чахоточную и обвинять нельзя в ее расположении духа. Она сказала, что позовет его, когда почувствует, что умирает, чтобы благословить. Но она может умереть нынче вечером, а между тем сегодня же утром рассчитывала, как будет летом жить на даче и как через три года переедет в Таганрог или в Астрахань. Напомнить же ей о Паше невозможно. Она ужасно мнительна, сейчас испугается и скажет: «Значит, я очень слаба и умираю». Чего же мучить ее в последние, может быть, часы ее жизни? И потому я не могу напомнить о Паше. Хотелось бы мне, чтоб он знал это, если можешь, вырази это ему как-нибудь, но не пугай тоже очень (хотя его, кажется, не испугаешь).

Еще одна важная очень просьба: как умрет Марья Дмитриевна, я тотчас же пришлю телеграмму к тебе, чтоб ты немедленно отправил Пашу, непременно в тот же день, в Москву. Невозможно, чтоб он и на похоронах не присутствовал. Платье у него все цветное, и потому очень надо, перед отправлением, успеть ему, где-нибудь в магазине, готовых платьев (здесь и далее не хватает отдельных слов — верхний правый угол письма оторван) черное — сюртук: штаны, жилет (…) дешевейшую цену. Все это я тебе (…) прошу и умоляю тебя как единственного моего друга, сделай это и окажи мне эту великую услугу в моем тяжелом положении немедленно, как получишь телеграмму. А она будет, может быть, скоро…

с ней.

Прощай, милый брат, обнимаю тебя крепко.

Из письма Ф. М. Достоевского к А. Е. Врангелю

Петербург 31 марта/65

…Да, Александр Егорович, да, мой бесценный друг, Вы пишете и соболезнуете о моей роковой потере, о смерти моего ангела брата Миши, а не знаете, до какой степени судьба меня задавила! Другое существо, любившее меня и которое я любил без меры, жена моя, умерла в Москве, куда переехала за год до смерти своей от чахотки. Я переехал вслед за нею, не отходил от ее постели всю зиму 64-го года, и 16-е апреля прошлого года скончалась, в полной памяти, и, прощаясь, вспомнила всех, кому хотела в последний раз от себя поклониться, вспомнила и об Вас. Передаю Вам ее поклон, старый, добрый друг мой. Помяните ее хорошим, добрым воспоминанием. О, друг мой, она любила меня беспредельно, я любил ее тоже без меры, но мы не жили с ней счастливо. Все расскажу Вам при свидании, — теперь же скажу только то, что, несмотря на то, что мы были с ней положительно несчастны вместе (по ее странному, мнительному и болезненно фантастическому характеру), мы не могли перестать любить друг друга; даже чем несчастнее были, тем более привязывались друг к другу. Как ни странно это, а это было так. Это была самая честнейшая, самая благороднейшая и великодушнейшая женщина из всех, которых я знал во всю жизнь. Когда она умерла, я хоть мучился, видя (весь год), как она умирает, хоть и ценил и мучительно чувствовал, что я хороню с нею, — но никак не мог вообразить, до какой степени стало больно и пусто в моей жизни, когда ее засыпали землею. И вот уже год, а чувство все то же, не уменьшается…

…И вот я остался вдруг один, и стало мне просто страшно. Вся жизнь переломилась разом надвое. В одной половине, которую я пережил, было все, для чего я жил, а в другой, неизвестной еще половине, все чуждое, все новое и ни одного сердца, которое бы могло мне заменить тех обоих. Буквально — мне не для чего оставалось жить. Новые связи делать, новую жизнь выдумывать! Мне противна была даже и мысль об этом…

Еще десять лет назад лишь робко намечались вешки, хоть сколько-нибудь помогавшие понять, почему столь страстное стремление друг к другу, соединившее, наконец, Достоевского с его избранницей, почти тотчас же изжило себя.

Была гипотеза: «Поединок». Два человека, равно независимые, с равно сильным характером, оказываются связанными повседневной жизнью. Известно, самое жестокое испытание чувства — будни. По несостоятельности, болезни (алкоголизму) своего первого супруга, Мария Дмитриевна долгие годы была «главой семьи».

Из письма Ф. М. Достоевского к А. Е. Врангелю:

«…Можете ли вы себе представить, бесценный и последний друг мой, что она делает и на что решается с ее необыкновенным, безграничным здравым смыслом!.. она, образованная, умница, видевшая свет, знающая людей, страдавшая, мучавшаяся, больная от последних лет ее жизни в Сибири, ищущая счастья, самовольная, сильная…»

И вот — возвращение в Семипалатинск, знавший падение А. И. Исаева и помнивший еще ссыльного солдата Достоевского. Казалось бы — судьба дарует Достоевскому маленький триумф. Что же встало между ними? Достоевский погружен в работу, в собственные дела по налаживанию контактов с «просвещенными столицами», ввиду будущего возвращения, он хлопочет об устройстве пасынка Паши в Омский кадетский корпус. Казалось бы, — куда лучше. Но — все это, едва ставя Исаеву в известность о своих планах и уж никак с ней не советуясь, как бы забыв о ее «безграничном здравом смысле» и «твердом, сильном характере». Она же, «умница, знающая людей», замыкается в себе. Она ко вторым, или, вернее, никаким ролям не привыкла. Даже в беде. Между супругами растет раздражение. Думая об этом, просто-таки ощущается тяжкое молчание, нависшее в семипалатинских комнатах: каждый ждет первого слова от другого, каждый оберегает пуще всего свое достоинство, каждый хочет дать почувствовать другому его место. Некая защелка в сердцах закрывает доступ чувству. Чувство умирает. За отсутствием доверительной непринужденности, которая создает единственный приемлемый для чувства климат…

Была гипотеза: «Духовность и физиология». Пока Мария Дмитриевна с супругом Александром Ивановичем Исаевым жили в Кузнецке, роман с Достоевским был скорее «влюбленной дружбой». Более тесное общение случалось, очевидно, лишь как редкостный дар, хотя бы по воле обстоятельств. Затем разлука, за полтора года — две мимолетные встречи. Обратимся вновь к тональности единственно сохранившегося письма Достоевского к Исаевой, первого после ее переезда в Кузнецк:

Благодарю Вас беспредельно за Ваше милое письмо с дороги, дорогой и незабвенный друг мой, Марья Дмитриевна… Ведь друзьями же мы были здесь, над6еюсь ими и останемся. Неужели разлука нас переменит?.. К тому же Вы знаете, я мнителен; можете судить об моем беспокойстве… Я так к Вам привык. На наше знакомство я никогда не смотрел, как на обыкновенное, а теперь, лишившись Вас, о многом догадался по опыту… родная сестра не была бы до меня и до моих недостатков добрее и мягче Вас…

— эпистолярный роман, совершенно в духе середины прошлого века? Смею думать, это не преувеличение. Но фактор разлуки действует исподволь и безошибочно. Говорят, разлука гасит слабые чувства и в пожар раздувает сильные. Не то ли случилось с Достоевским, который после года разлуки уже говорит о «грозном чувстве»…

Люблю ее до безумия, более прежнего. Тоска моя о ней свела бы меня в гроб и буквально довела бы меня до самоубийства, если б я не видел ее… Я ни об чем более не думаю. Только бы видеть ее, только бы слышать! Я несчастный сумасшедший! Любовь в таком виде есть болезнь. Я это чувствую…

Но вот судьба соединяет влюбленных. Высокодуховная натура, причем, как известно, уже в ту пору весьма болезненная, Исаева никак не могла соответствовать бурливому темпераменту Достоевского, о чем легко догадаться, перечитывая его переписку с Анной Григорьевной.

годы безрассудного влечения Достоевского к Исаевой…

И, наконец, гипотеза: «Сочинение романа въяве». Возможно, самая состоятельная из всех, способных объяснить гибель «грозного чувства». Ведь Исаева — первый виток будущей плеяды «униженных и оскорбленных» в творчестве Достоевского. Как уже было сказано, она и неудачливый ее супруг — оба как бы герои романа «по-достоевски». Мог ли сам Достоевский остаться в стороне от этого жизненного узла? Ведь Достоевский — великий генератор страдания и жадный потребитель «сладости страдания»; к этому мы еще вернемся. Пока же Исаева во плоти, ставшая супругой и потерявшая ореол роковой недосягаемости, могла Достоевского и не волновать. Он просто ее не видел. Вернее, видел уже не ее. Катерину Ивановну Мармеладову, Грушеньку, Зину — видел. А Исаеву — нет. Она как таковая свою миссию уже выполнила. Она стала прототипом блистательной и трагической Настасьи Филипповны, и Настасья Филипповна «влюбила» в себя Достоевского. Так выписан ее образ в романе «Идиот», что не усомнишься.

— объект страдания и источник его, столь необходимый для духовной климата Достоевского? Любил ли, но истязал невольно, сам того не ведая, выписывая «въяве» фабулу жестокого романа?

В письмах к А. Е. Врангелю в марте и апреле 1856 года особенно ярко высвечивается история этой любви-муки, любви-страдания. Ее взлета, развития. В более поздних посланиях к нему же — история угасания чувства.

Семипалатинск, 23 марта/56 г.

Пятница.

…Уведомляю Вас, что дела мои в положении чрезвычайном. Дама (моя) грустит, отчаивается, больна поминутно, теряет веру в надежды мои, в устройство судьбы нашей и, что всего хуже, окружена в своем городишке (она еще не переехала в Барнаул) людьми, которые смастерят что-нибудь очень недоброе: там есть женихи. Услужливые кумушки разрываются на части, чтоб склонить ее выйти замуж, дать слово кому-то, имени которого еще я не знаю. В ожидании шпионят над ней, разведывают, от кого она получает письма? Она же все ждет до сих пор известия от родных, которые там у себя, на краю света, должны решить здешнюю судьбу ее, — то есть возвратиться ли в России или переезжать в Барнаул. Письма ее последние ко мне, во все последние время становились все грустнее и тоскливее. Она писала под болезненным впечатлением: я знал, что она была больна. Я предугадывал, что она что-то скрывает от меня. (Увы! я этого Вам никогда не говорил: но еще в бытность Вашу здесь моей исключительной ревностью я доводил ее до отчаяния, и вот не потому-то она теперь скрывает от меня.) И что ж? Вдруг слышу здесь, что она дала слово другому, в Кузнецке, выйти замуж. Я был поражен как громом. В отчаянии я не знал, что делать, начал писать к ней, но в воскресенье получил и от нее письмо, письмо приветливое, милое, как всегда, но скрытное еще более, чем всегда. Меньше прежнего задушевных слов, как будто остерегаются их писать. Нет и помину о будущих надеждах наших, как будто мысль об этом уже совершенно отлагается в сторону. Какое-то полное неверие в возможность перемены в судьбе моей в скором времени и наконец громовое известие: она решилась прервать скрытность и робко спрашивает меня: «Что если б нашелся человек, пожилой, с добрыми качествами, служащий, обеспеченный, и если бы этот человек сделал ей предложение — что ей ответить?» Она спрашивает моего совета. Она пишет, что у нее голова кружится от мысли, что она одна, на краю света, с ребенком, что отец стар, может умереть, — тогда что с ней будет? Просит обсудить дело хладнокровно; как следует другу, и ответить немедленно. Уверения в любви были, впрочем, еще в предыдущих письмах. (неразб.) прибавляет, что она любит меня, что это одно еще предположение и расчет. Я был поражен как громом, я зашатался, упал в обморок и проплакал всю ночь. Теперь я лежу у себя (неразб.). Неподвижная идея в моей голове! Едва понимаю, как живу и что мне говорят. О, не дай господи никому этого страшного, грозного чувства. Велика радость любви, но страдания так ужасны, что лучше бы никогда не любить. Клянусь Вам, что я пришел в отчаяние. Я понял возможность чего-то необыкновенного, на что бы в другой раз никогда не решился… Я написал ей письмо в тот же вечер, ужасное, отчаянное. Бедненькая! ангел мой! Она и так больна, а я растерзал ее! Я, может быть, убил ее этим письмом. Я сказал, что я умру, если лишусь ее. Тут были и угрозы и ласки и униженные просьбы, не знаю что. Вы поймете меня, Вы мой ангел, моя надежда! Но рассудите: что же делать было ей, бедной, заброшенной, болезненно мнительной и, наконец, потерявшей всю веру в устройство судьбы моей! Ведь не за солдата же выйти ей. Но я перечел все ее письма последние в эту неделю. Господь знает, может быть, она еще не дала слово и кажется так; она только поколебалась. Но — она меня любит, она меня любит, это я знаю, я вижу — по е грусти, тоске, по ее неоднократным порывам в письмах и еще по многому, что не напишу Вам. Друг мой! Я никогда не был с Вами вполне откровенным на этот счет. Теперь что мне делать! Никогда в жизни я не выносил такого отчаяния… Сердце сосет тоска смертельная, ночью сны, вскрикиванья, горловые спазмы душат меня, слезы то запрутся упорно, то хлынут ручьем. Посудите же и мое положение. Я человек честный. Я знаю, что она меня любит. Но что если я противлюсь ее счастью? С другой стороны, не верю я в жениха кузнецкого! Не ей, больной, раздражительной, развитой сердцем, образованной, умной отдаться бог знает кому, который, может быть, про себя и побои считает законным делом в браке. Она добра и доверчива. Я ее отлично знаю. Ее можно уверить в чем угодно. К тому же сбивают с толку кумушки (проклятые) и безнадежность положения. Решительный ответ, то есть узнаю всю подноготную ко 2-му апреля, но, друг мой, посоветуйте же, что мне делать? Впрочем, к чему я спрашиваю Вашего совета? Отказаться мне от нее невозможно никак, ни в каком случае. Любовь в мои лета не блажь, она продолжается два года, слышите, два года, в 10 месяцев разлуки она не только не ослабела, но дошла до нелепости. Я погибну, если потеряю своего ангела: или с ума сойду, или в Иртыш! Само собой разумеется, что если б уладились дела мои (на счет манифеста), то я был бы предпочтен всем и каждому; ибо она меня любит, в этом уверен я. Скажу же Вам, что у нас, на нашем языке (у меня с ней), называется устройством судьбы моей: переход из военной службы в статскую, место при некотором жалованье, класс (хоть 14-й) или близкая надежда на это и какая-нибудь возможность достать денег, чтобы прожить, по крайней мере, до устройства окончательного дел моих. Само собой разумеется, что выход из военной или поступление в статскую — хоть это только и без класса и без больших денег — сочтется с ее стороны за чрезвычайную надежду и воскресит ее. Я же с своей стороны объявляю Вам мои надежды; чего мне надобно наверное, чтоб отбить е от женихов и остаться перед ней честным человеком, а потом уже спрошу Вас: чего мне ожидать из того, что мне надобно, что может сбыться, что не сбыться? — так как Вы в Петербурге и многое знаете, чего я не знаю…

…в последнем и в предпоследнем письмах она пишет, что любит меня глубоко, что жених только расчет, что умоляет меня не сомневаться в любви ее и верить, что это только одно предположение, последнему я верю; может быть, ей предлагали и ее уговаривают, но она еще не дала слова; я справлялся о слухах, отыскивал их источник, и оказывается много сплетен. К тому же, если б дала слово, она бы мне написала. Следовательно, это еще далеко не решено. Ко 2-му апрелю жду от нее письма. Я требовал полной откровенности и тогда узнаю всю подноготную. О друг мой! Мне ли оставить ее или другому отдать. Ведь я на нее имею права, слышите, права! Итак: переход мой в статскую службу будет считаться большою надеждою и ободрением…

…Нет, я не подлец перед ней! А так как она сама упоминает, что рада без сожаленья бросить всех женихов для меня, если б только у нас уладились дела, то, значит, я еще ее избавлю от беды. Но что я говорю! Это решено, что я ее не оставлю! Она же погибнет без меня! Александр Егорович, душа моя! Если б Вы знали, как жду письма Вашего! Может быть, в нем есть положительные известия, тогда пошлю его ей в оригинале, а если нельзя, вырву строки о надеждах на устройство судьбы моей и пошлю…

…Поймите же и ее положение. Она с жадностью ждет перемены в судбе моей, и все нет да нет ничего! Она приходит в отчаяние и, понимая, что она мать, что у ней есть ребенок, поколебалась на возможность, если мои дела не устроятся, выйти замуж. Еще две почты назад она писала мне, успокаивая мою ревность, что ни один из кузнецких не стоит моего пальца, что она хотела бы мне сказать что-то, но боится меня, что кругом нее интригуют всякие гады, что все это так грубо делается, без малейшего знания приличий; уверяет в том же письме, что она более чем когда-нибудь чувствует, что я необходим ей, а она мне, и пишет: «Приезжайте скорее, вместе посмеемся». Конечно, посмеемся над проделками кумушек, давших себе слово выдать ее замуж. Но ведь она, бедная, слабая, всего боится. Ведь, наконец, собьют ее с толку, а главное, загрызут, если увидят, что она не поддается на их проделки, и она будет жить одна среди врагов. Поймите же, что это для нее смерть и гибель выйти там замуж! Я знаю, что если б малейшая надежда в судьбе моей — и она бы воскресла, укрепилась духом и, получив письмо отца (с разрешением), уехала бы в Барнаул или в Астрахань. Что же касается до меня, то, конечно, мы были бы с ней счастливы. В браке со мной она была бы всю жизнь окружена хорошими людьми и хорошим, большим уважением, чем с тем чиновником. Я уверен, что могу прокормить семью. Я буду работать, писать. Ведь если не будет теперь никаких даже милостей, все-таки можно будет перейти в штатскую, взять 14-й класс поскорее, получать жалованье, а главное, я могу печатать. Буду с деньгами. Наконец, ведь это все не сейчас, а к тому сроку дело уладится. Знаете, что я ей отвечал и чего прошу у нее? Вот что: что так как раньше окончания траура, раньше сентября то есть, она не может выйти замуж, то чтоб подождала и не давала тому решительного слова. Если же до сентября мое дело не уладится, то тогда, пожалуй, пусть объявит согласие. Согласитесь, что если б я бесчестно и эгоистически действовал с ней, то повредить бы ей не мог просьбой подождать до сентября. К тому же она любит меня. Бедненькая! Она измучается. Ей ли с ее сердцем, с ее умом прожить всю жизнь в Кузнецке бог знает с кем. Она в положении моей героини в «Бедных людях», которая выходит за Быкова (напророчил же я себе!). Голубчик мой! пишу Вам все это для того, чтоб Вы действовали всем сердцем и всей душой в мою пользу. Как на брата надеюсь на Вас! Иначе я дойду до отчаяния! К чему мне жизнь тогда! Клянусь Вам, что я сделаю тогда что-нибудь решительное. Умоляю Вас, ангел мой! А если Вам когда-нибудь понадобится человек, которого надо будет послать за Вас в огонь и в воду, то этот человек готов, это я, а я не покидаю тех, кого люблю, ни в счастье, ни в беде, и доказал это! и потому: ангел моя, 4-я просьба. Ради бога, не теряя времени, напишите ей в Кузнецк письмо и напишите ей яснее и точнее все надежды мои. Особенно, если есть что-нибудь положительное в перемене судьбы моей, то напишите это ей во всех подробностях, и она быстро перейдет от отчаяния к уверенности и воскреснет от надежды, напишите всю правду и только правду. Главное подробнее. Это очень легко. Вот так: «Мне передал Ф. М. Ваш поклон (она Вам кланяется и желает счастья) — так как, я знаю, Вы принимаете большое участие в судьбе Ф. М., то спешу порадовать Вас, есть вот такие-то известия и надежды для него…» и т. д. Наконец: «Я много думал о Вас. Поезжайте в Барнаул, там Вас примут хорошо» и т. д. Вот так и напишите, да еще: она писала мне, что Вы, уезжая, ей написали. Очень рада и благодарна, что Вы ее не забыли, но пишет, что ничего не видно из письма Вашего, что ей хорошо будет в Барнауле, что Вы даже не пишете, согласен ли Барнаул принять меня, и что она не знает поэтому: не примут ли ее с досадою, как попрошайку, когда она явится туда. Верно, Вы были в хлопотах и расстройстве сами, когда так неполно и вскользь ей написали. Понимаю это и не ропщу на Вас. Но, ради бога, поправьте теперь дело. Для меня, для меня это сделайте, мой ангел, брат мой, друг мой! Спасите меня от отчаяния! ведь Вы больше чем кто другой могли бы понять меня…

Из письма Ф. М. Достоевского А. Е. Врангелю

…Ангел мой, я был расстроен, я был в горячке, в лихорадке, когда писал Вам и брату в прошлый раз. Вот что было в самом деле: ибо теперь дело разъяснилось во многом. Мне кажется, я должен Вам написать все это после того, что написал в прошлом письме. На масленице я был кое-где на блинах, на вечерах, даже танцевал. Тут был Слуцкий, и я часто с ним виделся (мы знакомы). Обо всем этом, о том, что я даже пускался танцевать, и о некоторых здешних дамах я написал Марье Дмитриевна. Она и вообрази, что я начиню забывать ее и увлекаюсь другими. Потом, когда настало объяснение, писала мне, что она была замучена мыслью, что я, последний и верный друг ее, уже ее забываю. Пишет, что мучилась и терзалась, но что ни за что не выдала бы мне свою тоску, сомнения, «умерла бы, а не сказала ни слова». Я это понимаю; у ней гордое, благородное сердце. И потому пишет она: «Я невольно охладела к Вам в моих письмах, почти уверенная, что не тому человеку пишу, который еще недавно меня только одну любил». Я заметил эту холодность писем и был убит ею. Вдруг мне говорят, что она выходит замуж. Если б Вы знали, что со мной тогда стало! Я истерзался в мучениях, перечитал ее последние письма, а по холодности их невольно пришел в сомнение, а затем в отчаяние. Я еще не успел ей ничего написать об этом, как получаю от нее то письмо, о котором писал Вам в прошлый раз, где она, говоря о своем беспомощном, неопределенном положении, спрашивает совета: «что ей отвечать, если человек с какими-нибудь достоинствами посватается к ней?» После этого прямого подтверждения всех сомнений моих я уже и сомневаться не мог более. Все было ясно, и слухи о замужестве ее были верны, и она скрывала их от меня, чтоб не огорчать меня. Две недели я пробыл в таких муках, в таком аде, в таком волнении мыслей, крови, что и теперь даже припомнить не могу от ужаса. Ей-богу, я хотел бежать туда, чтоб хоть час быть с ней, а там пропадай моя судьба! Но тень надежды меня остановила. Я ждал ее ответа, и эта надежда спасла меня. Теперь вот что было: в муках ревности и грусти о потерянном для нее друге, она, окруженная гадами и дрянью, больная и мнительная, далекая от своих и от всякой помощи, она решилась выведать наверное: в каких я к ней отношениях, забываю ли ее, тот ли я, что прежде, или нет? Для этого она, основываясь кой на чем, случившемся, в действительности, и написала мне: «что ей отвечать, если кто-нибудь ей сделает предложение?» Если я отвечал равнодушно, то это бы доказало ей, что я действительно забыл ее. Получив это письмо, я написал письмо отчаянное, ужасное, которым растерзал ее, и еще другое в следующую почту. Она была все последнее время больна, письмо мое ее измучило. Но, кажется, ей отрадна была тоска моя, хоть она и мучилась за меня. Главное, она уверилась по письму моему, что я ее по-прежнему, беспредельно люблю. После этого она уже решилась мне все объяснить: и сомнения свои и ревность и мнительность, и, наконец, объяснила, что мысль о замужестве выдумана ею в намерении узнать и испытать мое сердце. Тем не менее это замужество имело основание. Кто-то в Томске нуждается в жене, и, узнав, что в Кузнецке есть вдова, еще довольно молодая и, по отзывам, интересная, через кузнецких кумушек (гадин, которые ее обижают беспрестанно) предложил ей свою руку. Она расхохоталась и ответила кузнецкой даме-свахе, что она ни кА кого не выйдет здесь и чтоб ее больше не беспокоили. Те не унялись: начались сплетни, намеки, выспрашиванья: с кем это она так часто переписывается? У ней есть там одно простое, но доброе семейство чиновников, которое она любит. Она и сказала чиновнице, что если выходить замуж, то уже есть человек, которого она уважает и который почти делал ей предложение. (Намекала на меня, но не сказала кто.) Объяснила же она это, зная, что хоть и хорошие люди, а не утерпят и разгласят всюду, а таким образом, коли узнают, что уже есть жених, то перестанут сватать других и оставят ее в покое. Не знаю, верен ли был расчет, но сын Пешехонова, там служащий, написал отцу, что Марья Дмитриевна выходит замуж, а тот и насплетничал в Семипалатинске, таким образом, я и уверен был некоторое время, что все для меня кончилось. Но друг мой милый! Если бы Вы знали, в каком грустном я положении теперь. Во-первых, она больна: гадость кузнецкая ее замучает, всего-то она боится, мнительна, я ревную ее ко всякому имени, которое упомянет она в своем письме. В Барнаул ехать боится: что если там примут ее как просительницу, неохотно и гордо. Я разуверяю ее в противном. Говорит, что поездка дорого стоит, что в Барнауле надо новое обзаведение. Это правда. Я пишу ей, что употреблю все средства, чтоб с ней поделиться, она же умоляет меня всем, что есть свято, не делать этого. Ждет ответа из Астрахани, где отец решит, что ей делать: оставаться ли в Барнауле или ехать в Астрахань? Говорит, что если отец потребует, чтоб она приехала к нему, то надо ехать, и тут же пишет: не написать ли отцу, что я делаю ей предложение, и только скрыть от отца настоящие мои обстоятельства? Для меня все это тоска, ад. Если б поскорее коронация и что-нибудь верное и скорое в судьбе моей, тогда бы она успокоилась. Понимаете ли теперь мое положение, добрый друг мой. Если б хоть Гернгросс принял участие. Право, я думаю иногда, что с ума сойду!..

Но в размеренное послебрачное житье стереотип «сладости страдания» уже не укладывался — чувство меркло…

Перестав любить Исаеву «грозно», Достоевский никогда не переставал сострадать ей. Тому порука строки из писем к А. Е. Врангелю: «Это была самая честнейшая, самая благороднейшая и великодушнейшая женщина из всех, которых я знал во всю жизнь. Когда она умерла — я хоть мучился, видя (весь год) как она умирает, хоть и ценил и мучительно чувствовал, что я хороню с нею — но я никак не мог вообразить, до какой степени стало больно и пусто в мой жизни, когда ее засыпали землей…» Это несмотря на то, что… мы не жили с ней счастливо… — мы не могли перестать любить друг друга; даже чем несчастнее были, тем более привязывались друг к другу», как уже было сказано. Все та же «сладость страдания»… А потому «Буквально — мне не ля чего оставалось жить... Стало все вокруг меня холодно и пусто…»

«вергуновский пассаж». Если Александр Иванович Исаев, сам того не ведая, определил первый виток «кузнецкого узла», то последующие витки добавил к нему Николай Борисович Вергунов.

По самым горячим следам написан «Дядюшкин сон». Надо представить старый Кузнецк с его тихими улицами, побывать в заветном домике и его окрестностях, чтобы по-новому прочесть «Дядюшкин сон», попытаться по-иному понять его, сопоставив известные кузнецкие прототипы мордасовскими обитателями. И вдруг увидишь, как силой своего беспощадного таланта Достоевский «расправляется» не только с провинциальными обидчиками Исаевой, но и с Вергуновым. Сперва он «раздваивает» Вергунова. В романе это — и Вася, «учитель уездного училища, почти еще мальчик» (вспомним, Вергунов моложе Исаевой на пять лет), который любит Зину, но чисто по-мордасовски совершает неблаговидный поступок, огласив ее письмо к нему. Он — и Мозгляков, неудачливый Зинин жених. «Ему двадцать пять лет. Манеры его были бы недурны, но он часто приходит в восторг, и, кроме того, с большой претензией на юмор и остроту. Одет отлично, белокур, недурен собой» (но разве Вергунов, по оценке Достоевского, не «самовлюбленный провинциальный щеголь, нагловатый и «недурен собой»?)

«Раздвоив» Вергунова, Достоевский еще и «умерщвляет» его в лице Васи, перед смертью заставив раскаяться. Здесь можно найти удивительные аналогии с письмом к Врангелю, в котором Достоевский сетует на грозящую Исаевой нищету, если она выйдет замуж за Вергунова. Только все эти трезвые суждения Достоевский-сочинитель вложил в уста Васи — может быть, чтобы заставить его поступить сообразно своим советам хоть в романе. «Ведь я даже не понимал того, чем ты жертвуешь, выходя за меня! Я не мог даже того понять, что, выйдя за меня, ты, может быть, умерла бы с голоду!.. Ничего бы я не понял из твоего пожертвования, мучил бы тебя, истерзал бы тебя за нашу бедность; …может быть, и возненавидел бы тебя, как помеху в жизни!»

«кузнецкого треугольника» в «Униженных и оскорбленных», — не от него ли зигзаги судьбы Настасьи Филипповны, то назначавшей, то отменявшей свадьбу с купцом Рогожиным и с князем Мышкиным? И не имеет ли прямого отношения к установлению «братства» с Вергуновым сцена «братания» и обмена крестами между Мышкиным и Рогожиным (подпись Вергунова на обыске брачном — разве не тот же «крест братания»?) Помнил Достоевский и лихорадочную, грозовую пору, когда мчался в Змеиногорск, мечтая о встрече с Марьей Дмитриевной, и украдкой «сбегал» к ней в Кузнецк. Не отблеск ли той поры в отчаянных бросках Дмитрия Карамазова, в безнадежной его любви к Грушеньке? И не колебания ли Марии Дмитриевны между состраданием и благодарностью к Вергунову и невыносимостью быть «в долгу» у любимого человека — Достоевского, не эти ли колебания нашли подспудное отражение в тяжком узле, каким связал Достоевский Катерину Ивановну с Митей и Иваном Карамазовым?..

Так, может, современники и оказались несправедливыми к Вергунову, лишь полуснисходительно вспоминая о нем. И был ли он в действительности столь малопримечательной и даже малосимпатичной фигурой, как это следует из отзывов Врангеля и самого Достоевского?

«расправы» с Вергуновым в «Дядюшкином сне», а также то, что много лет спустя Достоевский все еще наделял самыми противоречивыми чертами героев, прямым или косвенным прототипом которых был Вергунов, невольно привлекает внимание к загадочному кузнецкому учителю.

самим собой более чем пристрастное отношение к стоящему на пути Вергунову? Ведь именно в Кузнецке — во второй раз за сибирский период, прошедший под знаком Исаевой, — Достоевский вынужден войти в тяжелое противоречие с самим собой и переступить через надежды «малого человека». Не оказалось ли так, что поступки Вергунова не укладывались в нелестное мнение о нем Достоевского и тем самым Вергунов заставлял Достоевского стыдиться своей слабости и искать — себе в оправдание — все новые несовершенства в сопернике, а его поступки подгонять под свое о нем представление?

«по-достоевски» совершает ряд странных поступков, от которых первоначально построенная Достоевским схема — «провинциальный соперник, которого нетрудно подавить», — постоянно дает брешь.

В маленьком Кузнецке, где свежи в памяти «последние времена» опустившегося Александра Ивановича, Вергунов готов взять в жены больную Исаеву с пасынком, которого сумел привязать к себе душевностью. Вот уж истинно «братство униженных и оскорбленных», даже при том, что была Мария Дмитриевна достаточно привлекательной, чтобы заставить скромного учителя забыть все «но», сопутствующие такому браку!

«предлагает дружбу и братство», что расценивается Достоевским как отступление малодушного человека, понявшего необходимость стушеваться перед сильным. Однако предложение было сделано не сразу и, очевидно, не так легко было подавить Вергунова. В поединке с Достоевским вдруг оказалось, что перевес на стороне слабого юноши. Вспомним, Достоевский не только Врангелю пишет, что не отступиться от Марии Дмитриевны, потому что «ведь я права на нее имею, права…» Он искреннее верит в свое превосходство над Вергуновым именно из-за этих прав и соответственно держит себя с кузнецким соперником.

«общее» назидательное письмо, и каким «бунтом» оказался для него полный достоинства ответ Вергунова, если он почитал ругательными такие строки: «Да, я беден, но я от всей души люблю ее, и она любит меня. Вы спрашиваете, на какую жизнь я ее обрекаю. Но те самые двадцать четыре года, которые вы используете, как главный довод против меня, можно обратить и в мою пользу — ведь если мне двадцать четыре года, то у меня все еще впереди!.. Да и не по той ли причине убеждаете вы меня «отказаться» и «не портить» ей жизнь, что хотите получше устроить свою собственную жизнь?» Некоторый вызов, содержащийся в письме Вергунова, кажется не «ругательным», а вполне оправданным, если вспомнить, что это ответ на такие слова Достоевского: «Неужели вы не понимаете, что участь жены учителя в уездной школе, пусть даже получающего 900 рублей ассигнациями, и вечный Кузнецк, это не для нее, что ей, образованной, сильной, уготован иной удел!.. Чем можете вы ее поддержать, если сами и шага не сделали без поддержки!»

«кузнецкий узел», юноша, у которого «Конечно сердце… доброе, и плачет он искренне, но кажется только и умеет плакать», и притом «еще собирается устраивать свою и е жизнь», — вдруг не только устраняется с пути Достоевского, но еще и делает решительные, хотя и неожиданные шаги.

«Обыска брачного» составлял… отвергнутый претендент Вергунов. А в Новокузнецком краеведческом музее имеется написанный от руки, с соблюдением правил правописания прошлого века, странный документ, — как бы схема будущего брачного акта с пропусками тех строк, которые заполняются уже в готовом документе. Более того, в этой «схеме» невеста именуется Александрой Марией Дмитриевной Исаевой. Двойное имя для Исаевой, у которой предки французы, и возможно, католики, кажется вполне оправданно — даже обрусевшие Констант по традиции могли нарекать детей несколькими именами. Значит, документ мог быть написан человеком, знавшим из рассказов Марии Дмитриевны мельчайшие подробности о ее детстве, семейных традициях, ведь это двойное имя в самом обыске брачном уже не фигурирует! Так нет ли связи между названным документом и черновиком, о котором поминают старожилы?

Однако в самом «Обыске брачном № 17» мы, как уже было сказано, с удивлением находим подпись «поручителя по жениху»… Вергунова. Не оказалось ли, что, честно сопоставив себя с таким соперником, как Достоевский, и признав его неоспоримое превосходство, Вергунов самоустранился — не в результате неотступного давления Достоевского, а в силу собственной убежденности: прежде всего — счастье Марии Дмитриевны (поступок, тоже требующий немалого мужества). Юноша, который как будто «и шага не сделал без поддержки», не просто «уступает» Марию Дмитриевну, но и трезво оценивает нелегкий нрав Федора Михайловича. Возможно, обладая провидением, свойственным большому чувству, Вергунов решает, что в браке с Достоевским Исаеву ожидают немалые рифы и что в будущем его помощь может оказаться для нее далеко не лишней. И присутствие Вергунова на свадьбе тоже, очевидно, не просто «хорошая мина при дурной игре», а еще один заслон против возможных будущих сложностей в жизни Исаевой. Он не только не порывает, а укрепляет видимость добрых отношений с четой Достоевских — это даст возможность поддерживать и впредь связи с Марией Дмитриевной и в случае необходимости оказать ей естественную поддержку как друг семьи.

И все это — полностью пренебрегая собственным щекотливым положением. Кузнецк — не столица. Очевидно, многие давно судачат, как обмануты надежды бедного учителя и кто него соперник! Не потому ли в преддверии венчания с Исаевой Достоевский постоянно удивлен тем, что Вергунов не только не прячется от людей, хотя «видно, что горе сломило его», но, напротив, постоянно бывает в том кругу, где бывают Достоевский с Исаевой. Тем самым Вергунов придает пристойный вид происшествию, а может, и рассказывает в домах, где знают всех участников драмы, наиболее удобную для Марии Дмитриевны версию. Кто скажет сейчас, не звучали ли во время таких визитов уверения, что он, Вергунов, счастлив, видя, как достойнейшая женщина, после многих страданий, нала наконец вполне достойного друга жизни!..