Кушникова М. М.: Кузнецкие дни Федора Достоевского.
Страница 3

Сугубо предположительно. Есть и еще виток в «кузнецком узле». В своих воспоминаниях об отце Любовь Федоровна Достоевская, дочь писателя от второго брака, рассказывает, будто знает «со слов», что Вергунов последовал за Исаевой, когда Достоевские покинули Сибирь, и что близость его с Марией Дмитриевной продолжалась чуть ли не до ее кончины, в чем она и призналась будто бы Достоевскому перед смертью. И долго считалось, что этот рассказал — плод недоброжелательности, которую дочь унаследовала от матери, отчаянно ревновавшей Достоевского к памяти Исаевой.

Однако в 30-х одах в Новокузнецкий краеведческий музей поступило письмо учителя Порфирия Гавриловича Зенкова. Тесно связанный со старожилами Кузнецка, Зенков слышал много интересных подробностей о кузнецких днях Достоевского от Николая Алексеевича Попова, который проживал в Кузнецке с 1887 года. Попов был дружен с Дмитриевым-Соловьевым, хозяином домика, где два года жила Исаева, а Дмитриев оказался невольным свидетелем сложной коллизии Достоевский — Исаева — Вергунов. Судя по подписи Дмитриева как поручителю по невесте на «Обыске брачном № 17», был он не совсем посторонним человеком для Марии Дмитриевны. С его слов и стало известно Попову, а от него Зенкову, что Вергунов последовал за Марией Дмитриевной в Тверь, и далее «даже брал у нее деньги!» Значит, такой эпизод вовсе не придуман Л. Ф. Достоевской?

И тогда, отойдя от «штампа восприятия», хотелось бы представить, что заставило Вергунова покинуть Кузнецк. Не оказалось ли, что предположения отвергнутого претендента оправдались вполне: Марии Дмитриевне действительно потребовались и помощь и поддержка, и даже очень недолго

— Вергунов едет в Тверь. Уроженец Тоска, он недавно похоронил мать. После отъезда Исаевой из Кузнецка, где он сам пришлый человек, Вергунов должен чувствовать себя совсем уж одиноко. Может, еще до предположительного зова Марии Дмитриевны помышлял он о переезде поближе к «просвещенным столицам»? И тогда вполне естественно мог выбрать для переезда именно Тверь, где у него «родная душа» Исаева. И, может, даже на поддержку Достоевского мог он рассчитывать — разве не были предложены «дружба и братство»? Но Вергунов — не более чем уездный учитель. Покидая Кузнецк и не имея никаких сбережений, он лишается средств к жизни. На новое место устроишься не сразу, и тогда почему не мог Вергунов обратиться за помощью к Марии Дмитриевне, и, более того, почему не могла она, даже без всякой просьбы, поддержать его, хотя и сама была достаточно стеснена, — ведь не раз оказывал он ей такую же помощь в кузнецкие дни? И очень возможно, что Достоевский-сочинитель, все творчество которого — стремление к «братству людей», не мог побороть Достоевского-человека, и действительно очень был недоволен не прерванной кузнецкой ниточкой… Ведь и в этом случае — та же «предельная» ситуация, что заставила некогда Достоевского хлопотать об устройстве Вергунова. Надо спасти человека, и приличия, не велящие отвергнутому претенденту принимать помощь от Исаевой, а тем более рассчитывать на «связи» ее мужа, теряют всякую значимость. Вергунову надо находиться под Исаевой, чтобы облегчить ее участь, и он оправданно переступает через условности.

По этой же логике вполне вероятно и предсмертное признание. Исаева была не только правдива, но к тому же честна и добра — ведь Достоевский, которого она в своем время «пожалела как несчастного забитого судьбой человека», недаром же называл ее «великодушнейшей женщиной»! Разве не могла она обратиться к Достоевскому с предсмертной просьбой не оставить без помощи Вергунова, веря, что бывший ссыльный солдат не забыл горечь нищеты и одиночества?

Все, что здесь сказано, не являет собой открытия, категоричного утверждения и не содержит каких-либо неожиданных материалов или положений, неизвестных литературоведам. Это лишь попытка, дополнив известное маленькими штрихами из воспоминаний новокузнечан и собственными наблюдениями на местном материале, представить, что означал в жизни Достоевского «кузнецкий узел», связавший судьбы четырех людей, из коих один был защитником многажды описанных им «униженных и оскорбленных» и в руках своих держал судьбы остальных трех, вполне реальных «малых людей». Загадочная фигура Вергунова, о поведении которого откровенно писали Достоевский — Врангелю, Достоевский — Исаевой, Исаева — Достоевскому, казалось бы достаточно освещена. Но важно найти стержень, который определял бы и объединял его поступки. Не претендуя на воскрешение образа, хотелось бы, отринув штамп восприятия, проследить — насколько сильный оттиск оставил кузнецкий учитель в жизни великого сочинителя, а отсюда — насколько интенсивны были переживания Достоевского, связанные с Кузнецким периодом.

Прогулка в сумерки. Над Барнаулом сгущались зимние сумерки. В небе светила ущербная луна, так что вечер казался бутафорско-колдовским, почти волшебным. Машина катила по старой части города, таксист на удачу попался охочим до беседы. Он знал: цель поездки — осмотреть здания, где мог бывать Ф. М. Достоевский в пору смятенного своего романа с М. Д. Исаевой, и по собственной инициативе вез и показывал не хуже любого гида. Мы остановились около Спичечной фабрики — постройки чуть не двухвековой давности. Среди разросшегося вширь и ввысь большого города она казалась очень миниатюрной, и просто-таки не верилось, что это и есть тот самый знаменитый на всю Россию сереброплавильный завод — голова заводов Колывано-Воскресенского пояса. Не мог Достоевский не побывать здесь — ведь он был хорош с горным начальником, собирался после производства в офицеры служить в статской должности именно в Барнауле.

Исаева переезда, хотя в Барнаул и стремится? А вдруг она окажется «бедной родственницей» на пиру у тамошнего «высшего света»? Барнаул — не Кузнецк, где она свой человек в доме «исправничихи» Анны Николаевны Катанаевой и где ритм и тональность отношений сильно напоминают мордасовские, так что само упоминание о кузнецкой жизни Исаевой в письмах Достоевского невольно ведет к атмосфере «Дядюшкина сна»…

Барнаул — «сибирские Афины». Здесь скапливаются не только большие состояния, но и находят друг друга просвещенные умы. П. П. Семенов, будущий Тян-Шанский, служит именно здесь, А. Е. Врангель, будущий ученый и дипломат, большую часть времени проводит в Барнауле. Сюда же стремится и Достоевский. Сколько строк написано к Врангелю о том…

Из письма Ф. М, Достоевского к А. Е. Врангелю:

Если будет возможность говорить и хлопотать о переводе моем в статскую службу именно в Барнаул — М. К.), то, ради бога, не оставляйте без внимания… а если можно не только говорить, но и делать, то не упускайте случая и похлопочите о моем переводе в Барнаул в статскую службу. Это самый близкий и самый верный («близкий» и «верный» подчеркнуто. — М. К.).

Сколь объяснимо такое стремление Достоевского в Барнаул. Во-первых, это не только «не провинция» и не чета Семипалатинску, который, — вспомним, — Достоевский зовет «Семипроклятинск», в Барнауле его хоть с метлой-то в руках люди не помнят — не видели. А ведь А. Е. Врангель именно в такой или подобной ипостаси впервые повстречал опального солдата Достоевского. Семипалатинский «высший круг» вряд ли это забудет даже после производства Достоевского в офицеры — мордасовские шепотки так и будут сопутствовать ему, он это понимает. В Барнауле же Достоевский принят в лучших домах. Он танцует на балах у начальника Алтайских заводов, полковника А. Р. Гернгросса, весьма значительного чиновного лица, с которым свел его Врангель. Он знаком со всевластным владельцем богатейших приисков маркизом де Траверсе, он сближается по сходности духа с П. П. Семеновым. Так, из письма в письмо — «в Барнаул, в Барнаул». Как некая заветная страна, где развяжутся все узлы и сгинут препоны, предстает перед Достоевским и Исаевой Барнаул. И не потому ли после «кузнецкого праздника», только что обвенчавшись, Достоевские в феврале 1857 года едут именно в Барнаул. Как в паломничество. Ощутить в полной мере: сбылось-таки все задуманное, все сбылось. Но в их романе — романе «по-достоевскому» — «барнаульский праздник» не состоялся. Приступ эпилепсии свалил Достоевского именно здесь. И вот она — аптека, так и не изменившая за полтора века ни своего назначения, ни облика кружевного теремка, — отсюда, надо полагать, приносили Достоевскому лекарства в те дни в дом П. П. Семенова, где Достоевские остановились. А вот и госпиталь, откуда, наверное же, и прибегал врач во время приступа. Врач, который впервые обратил внимание Достоевского на серьезность его болезни…

Из письма Ф. М. Достоевского к брату М. М. Достоевскому

…Я остановился в Барнауле у одного моего доброго знакомого «человек превосходный, умный, нежный и чувствительный, но немного с смешными странностями» — М. К.). Тут меня посетило несчастье: совсем неожиданно случился со мной припадок эпилепсии, перепугавший до смерти жену, а меня наполнивший грустью и унынием. Доктор (ученый и дельный) сказал мне, вопреки всем прежним отзывам докторов, что у меня настоящая падучая и что я в один из этих припадков должен ожидать, что задохнусь от горловой спазмы и умру не иначе, как от этого. Я сам выпросил подробную откровенность у доктора, заклиная его именем честного человека…

Не состоялся, не состоялся барнаульский праздник. Такой уж это был роман. Стремления без обретений. Обретения одних потерь…

Эффект присутствия. Всю силу «эффекта присутствия», равно всю неоднозначность чувства Достоевского к Исаевой — чувства для нас тем более загадочного, что писем, которые так жадно ожидались в Кузнецке и Семипалатинске сто тридцать лет назад, почти не сохранилось, так что мы лишь можем пытаться «реконструировать» грозное чувство кузнецкой поры, — мне удалось понять именно в Барнауле. Почему-то даже более, чем в Кузнецке, — поездив по старым улицам и пытаясь взглянуть на город глазами Достоевского, человека, который в этот город мечтает перебраться, но, оказываясь здесь, рвется в Кузнецк, так что всё и все немилы и досадны…

В Барнаул мы приехали 24 декабря (в день именин Х.) и Гернгросс, не видав еще нас, прямо пригласил нас через Семенова на бал. Он мне очень понравился… о барнаульских я не пишу Вам. Я с ними со многими познакомился, хлопотливый народ, и сколько в нем сплетен и доморощенных Талейранов.

В приведенном письме допущена описка Достоевского: в Барнаул он прибыл не в декабре, а 24 ноября. Чуть не день в день с той памятной и столь познавательной для автора прогулкой в сумерки по зимнему Барнаулу. От этого «эффект присутствия» обрел особую силу. Итак — бал у Гернгросса, именины Х. (жены Гернгросса, с которой у А. Е. Врангеля была многолетняя серьезная связь)…

Иду к так называемому здесь «дому губернатора». Хотя жил в нем окружной начальник. В этом или подобном доме состоялся тот бал. Пока я разглядывала восстановленный в лучших традициях ампирный особняк с бруснично-белым нарядным фасадом, Мария Дмитриевна стояла со мною рядом. Она шла со мною рядом, когда я поднималась по лестнице и когда бродила по парадной зале (объяснив цель прихода, получила разрешение на подробный осмотр помещения Барнаульского горисполкома). Она была рядом все время, и на лице ее чуть светилась ироничная и печальная улыбка. Ироничная оттого, что в такой же пышный особняк, в апогее величия и триумфа над провинциальным злосчастьем, поместил Достоевский Исаеву в облике Зины, героини «Дядюшкиного сна», сделав ее губернаторшей. Здесь ли или в подобной зале происходила сцена на балу, когда Зина «в великолепном бальном платье и бриллиантах, гордая и надменная» видит Мозглякова, своего мордасовского поклонника (одного из персонажей, производных от Вергунова — М. К.). Это здесь неудачливый бывший жених отходит посрамленный в сторонку, узнав от местного чиновника, что «генеральша ужасно хороши из себя-с, даже можно сказать, первые красавицы-с, но держат себя чрезвычайно гордо, а танцуют только с одними генералами-с». Стоя у барнаульского «дома губернатора», поняла, как глубоко сострадал Исаевой Достоевский, «грозное чувство» которого в пору «Дядюшкиного сна» уже подвластно тлению. Я поняла, как глубоко сострадал он ей за былые унижения — семипалатинские («со ссыльным, каторжником связалась…») и кузнецкие. А пуще всего, кажется, сострадает Достоевский Исаевой за то, что сам про себя уже знает, что «грозное чувство», выполнив свою миссию, меркнет, напитав живой кровью сонм будущих образов. И прежде всего — Зину, столь униженную, столь «проданную и преданную» в своем провинциальном углу (читай Семипалатинск, читай Кузнецк — ведь в «Дядюшкином сне» Достоевский впервые обращается к теме провинциальной жизни). Зину, которую именно потому и надо вознести недосягаемо высоко над сплетнями, слухами, клеветой, чтобы дать Исаевой в ее облике хотя бы такой реванш. Он и возносит свою героиню, сделав губернаторшей и позволив сполна насладиться торжеством над ошеломленным Мозгляковым (читай Вергуновым, ибо Достоевский, как уже сказано было, на протяжении чуть не всего творчества «сводил с ним счеты» в прямых сколках с кузнецкой коллизии, или хотя бы в виде отдаленных ее отсветов).

Стоя в парадной зале «губернаторского дома» в Барнауле, я слышала, как рядом со мной усмехается Исаева, которой не это и не такое вознесение было нужно, а всего лишь земное счастье, которым Достоевский не мог одарить ее. И она знала это. И на брак с ним все-таки решилась.

…Они обвенчаны. Обвенчаны.
Она выходит на крыльцо…
Взгляните в скорбное лицо
судьбу свою понявшей женщины.

Так пишет поэтесса Любовь Никонова в стихотворении «Достоевский и Исаева в Кузнецке. 1857 год».

в Барнаул сразу же после кузнецкой свадьбы, могла в такой церкви побывать. Чтобы утолить смятение души: а верный ли сделала выбор? А удастся ли будничная совместная жизнь с Достоевским, обволакивающим, поглощающим, препарирующим партнера провидческим своим разумом. Может — в благодарность и в надежде на счастье. Несмотря на все «но», которые она, умница, не могла не видеть.

«Эффект присутствия» — великая магия. И чтобы сполна ощутить его в Кузнецке, нужно было побывать в Барнауле, в этой так и не обретенной Достоевскими Шамбале — стране обетованной. По следам «грозного чувства», уже ускользающего от вчерашних пылких влюбленных, хотя они, наверное, о том и ведать бы не желали.

…Там, где рождались образы. Если под крышей убогого домика в Старокузнецке вершились столь грозные события, мог ли Достоевский покинуть его, не запомнив навсегда — и даже не полюбив! — ибо сочинитель не мог не ценить и горькие минуты, пережитые здесь. И тогда вправе ли мы ценить этот домик меньше? И можем ли мы представить его на ином месте или же в отрыве от улицы, в которую он так органично врос? Вот дома, современные ему, — они делают осязаемой атмосферу той поры. А если представить музеификацию комплекса «По следам Достоевского»?

Помечтаем. Представим себе, что настлан дощатый тротуар, что рядом или наискосок встали газовые фонари середины прошлого века, а чуть поодаль — полосатая стражная будка…

— а дела-то все «в центре», на маленько пятачке Соборной площади.

Еще жив Александр Иванович Исаев — чиновник по корчемной части — у него, конечно же, дела в казначействе и в окружном суде.

Вот казначейство — сейчас узел связи. Это постройка 1780 года иркутского архитектора Почекунина — автора почти всего градостроительного комплекса, немногие остатки которого мы сегодня видим.

Здесь рядом росла и лиственница, о которой мы уже упоминали.

Но вот здание, в котором не мог не бывать Достоевский. Это бывшее уездное училище, нынче вечернее отделение сельхозтехникума. С этим зданием, построенным в 1815 году, связано столько судеб и столько имен, что биография его являет собою сюжет для отдельного рассказа.

…В уездном училище — смотритель Федор Алексеевич Булгаков. Его сыновья Валентин и Вениамин будут учиться здесь, когда он уже уйдет в отставку, но от отца несомненно услышат о Достоевском. Отсюда — живой интерес ко всему, что касается пребывания Достоевского в Кузнецке, у Валентина Булгакова, автора названной выше статьи.

В конце прошлого века были они еще совсем детьми — Веня и Валя Булгаковы, сыновья смотрителя Кузнецкого училища Федора Булгакова. Вместе с другими мальчишками бегали играть к старой крепости, гуляли по Топольникам, бродили среди зарослей боярышника на холмах.

Это была пора, когда Достоевский в Кузнецке не стал еще легендой. Многие самолично присутствовали на его романтическом венчании.

Мальчики Булгаковы еще не думали, что почти через сто лет исследователи будут искать статью, которую один из них напишет о коротком и бурном кузнецком периоде жизни Достоевского. Пока же они просто играли в догонялки около старого домика, где еще обитала семья Дмитриевых — один из них был свидетелем на упомянутом выше торжественном венчании.

Кузнецке в «мягкой ссылке» как присяжный заседатель по крестьянским делам. Он, конечно, нередко посещал также окружной суд и казначейство. Нам известно, что он хорошо знал исправника Ивана Мироновича Катанаева, подпись которого значится в «Обыске брачном № 17» в качестве «поручителя по невесте», поскольку семейство Катанаева «призрело» одинокую Исаеву в ее черные дни. Мы знаем, что в рассказах Наумова Катанаев мелькнет как зловещая фигура чиновного кровопийцы, а в Марии Александровне и ее супруге из «Дядюшкиного сна» находим мы отголоски воспоминаний об исправничьем семействе и об его участии в кузнецкой драме писателя.

В Осиновском улусе Наумову рассказали: «Здесь был исправником Иван Миронович Канаев, так ведь такие капиталы нажил: во многие десятки тысяч!»

Невольно вспоминается сердобольное семейство кузнецкого исправника, так обласкавшее бедствующую М. Д. Исаеву, будущую супругу Ф. М. Достоевского. Но уже в другой, непарадной ипостаси видится предприимчивый кузнецкий исправник, который был шафером на венчании Достоевского. Нажив большие тысячи на скупке шкурок за фальшивые деньги у шорцев, он мог блеснуть — устроить свадьбу на свой счет, тем самым умилив доверчивых кузнечан. И потому салон Марии Александровны Москалевой, мордасовской «львицы», отраженный в повести Достоевского «Дядюшкин сон», наводит на мысль о кузнецком салоне Катанаевых. Достоевский и Наумов дышали одним воздухом, и вещий взор писателя был свойственен обоим.

Здание уездного училища, несомненно, посещал другой опальный сочинитель Берви-Флеровский, тоже пребывавший в Кузнецке. А описания Кузнецка у Берви-Флеровского как бы уводят нас опять же на страницы «Дядюшкиного сна» Достоевского. Мы вдруг подспудно угадываем исправника Канаева (Катанаева), описанного у Наумова, мы встречаем Федора Алексеевича Булгакова, смотрителя уездного училища, о котором уже говорилось.

«Глухо и темно было в нашем городке лет пятнадцать тому назад: об интеллектуальной жизни не было и помину». Но ведь это как раз время, когда в Кузнецк приезжает М. Д. Исаева и с каждой почтой шлет Достоевскому в Семипалатинск свои кузнецкие впечатления. «Исправник обирал инородцев, горный управитель — вверенных ему крестьян, городничий сидел в своем правлении». Но вот же они, персонажи рассказов Наумова! Мы только что с ними встречались в «Горной идиллии», в «Паутине». Как они жили? «Все это жило очень просто, в домах, иногда не отличавшихся по наружности от крестьянских, ездило в крестьянских санях, в воскресенье появлялось на базаре, в нагольном тулупе и валяных сапогах, а затем пило и пило…» А вот и смотритель уездного училища Ф. А. Булгаков, отец Валентина и Вениамина Булгаковых, к которым мы еще вернемся: «Смотрителем был человек способный, остроумный и даже ученый; среди этой безнадежной тяжелой атмосферы он также, наконец, запил, загубил вои силы и умер в отставке».

— «перемены». «Явились новые люди, свежие силы». И что же? По-прежнему там оказались три-четыре человека из университета, по-прежнему играли в карты и пили, и вся разница заключалась в том, что стали играть в более высокую игру». Не отголоски ли судьбы учителя Васи из «Дядюшкиного сна» находим мы у Берви-Флеровского: «Уездный учитель, горячий юноша, недавно окончивший курс в местной гимназии, стал мечтать о воскресной школе, о заведении библиотеки… Юноша читал неутомимо и выработал из себя энциклопедиста». Но разве Мария Александровна Москалева не возмущалась падением нравов — «и все из-за этого Шекспира!»

Каков же конец противостояния учителя местному обществу? «Юноша, уездный учитель, остался один со своими стремлениями мысли и дела, никто о нем более не думал, он был последняя спица в колеснице. Он не хотел преклоняться перед проповедниками чванства и роскоши, он не признавал их величия и глубоко оскорбил их этим. Они его отвергли и уничтожили». Но разве не умер в нищете учитель Вася у Достоевского? И кто теперь скажет — не знал ли Берви-Флеровский историю учителя уездного училища Николая Борисовича Вергунова, одного из участников кузнецкой драмы Достоевского. Ведь разыгралась она так незадолго до появления Берви-Флеровского на кузнецком горизонте…

«Я здесь живу, как губернаторша, — писала жена мирового приятельнице в губернский город, — все здесь мне поклоняются, а я редко кого посещаю», — читаем мы у Берви-Флеровского. Но разве не могла быть такая фраза в письме Москалевой, и разве в «Дядюшкином сне» не описаны «важный счет визитам, чванство и азиатская пышность — вот что сделалось знаменем нового времени».

Берви- Флеровский, в свою пору, отмечает крутое изменение нравов в Кузнецке, причем не в лучшую сторону, хотя, казалось, внешние признаки цивилизации и наводнили маленький глухой городок. Он писал: «Чиновники устыдились прежних своих нравов, розвальней, нагольный тулупов и валяных сапог… прежде это общество глохло и только, оно потопляло свои потребности в вине, убивало свое время за картами; теперь оно действовало под влиянием жгучей страсти, которая доводила его до болезненных ощущений. Чванство, властолюбие, желание возвыситься роскошью, страсть к удовольствиям пучили и заедали его».

— это культурный центр маленького Кузнецка, в котором в середине прошлого века было едва лишь три тысячи жителей. Естественно, что они должны были встретиться на этом крохотном административном пятачке, где стояли дома купцов и местных чиновников. Но не только предполагаемое знакомство с Федором Булгаковым могло привести в это здание Достоевского. Ведь именно здесь, в уездном училище, учителем рисования, а вернее, учителем искусств, служил Николай Борисович Вергунов, и Достоевский мог наводить о нем справки у смотрителя Федора Алексеевича Булгакова.

— таков накал страстей, клубящихся вокруг участников кузнецкой драмы. Каков климат городка? Обратимся к до сих пор не опубликованным полностью рукописям Вен. Ф. Булгакова.

…Федор Алексеевич Булгаков — колоритнейшая фигура. Отдельные страницы его жизни, записанные его сыном Вениамином, как бы иллюстрация к работе Берви-Флеровского «Положение рабочего класса в России», где немало страниц отведено именно Кузнецку, наконец, — это возможный прототип ряда героев Достоевского, встреченных в годы ссылки в наших краях…

Одаренный человек в уездном городке. Отставка, при которой нет выхода творческим потенциям. Постоянная неуверенность в завтрашнем благополучии. Среда, в которую так вжился, что замечаешь, как утрачены черты духовности, что от нее когда-то отличали.

И вот почему: «Это огородная пасека была научно-практической лабораторией для точнейших записей и составления научного труда по пчеловодству, — читаем мы в булгаковской рукописи, — а результатом отцовских трудов и наблюдений за жизнью и работой пчел была толстая папка с рукописью отца под заглавием «Сорок лет пчеловодческих занятий в Западной Сибири». Смотритель в отставке Булгаков послал свой труд в начале 90-х годов в канцелярию Томского епископа Макария. Он верил, что его наблюдения принесут пользу, это было его «завещание специалиста», — но рукопись затерялась, и никто больше о ней не слышал.

Федор Булгаков, закончивший семинарию, был убежденным атеистом. Он читал Дарвина и вел бурные споры не только с кузнецкими обывателями, но и в кругу собственной семьи по поводу «Происхождения видов». Он верил в природу, и у него были свои, хотя и фантастические, но сказочно-прекрасные теории, которыми он делился с сыновьями. На 1902 год был предсказан звездный дождь, и отец с детским трепетом рисовал перед мальчиками величественную картину: «Мы взглянем на темное ночное небо и вдруг увидим огненный дождь, что ослепит нас сиянием. Это будет каменный дождь раскаленных осколков земли. Только бы дожить до этого! Если бы этот каскад пролился на холодную землю и вся земля вспыхнула бы мировым пожаром, я с радостью бы первый сгорел в звездном огне. Пусть прольются сегодня потоки расплавленных звезд, а завтра пусть не будет меня на земле!» До звездного дождя, сиречь до 1902 года, старик Булгаков не дожил.

застекленных ящика с коллекцией насекомых, полезных и вредных для растений и пчел. В выдвинутых ящиках стола была коллекция искусно засушенных лягушек и ящериц разных видов.

Читаем: «За два года до своей смерти наш отец основал городскую общественную библиотеку на добровольные пожертвования горожан». Это был 1894 год. Старик Булгаков уже был на пенсии и весь досуг посвящал организации и пропаганде общественной библиотеки, он свято верил, что приходское училище, так же как уездное училище и соборная церковь, должны — обязаны! — быть очагами просвещения для кузнечан. Выйдя в отставку, он так и не перестал считать себя ответственным за роль уездного училища в местной культуре.

«Слово «учитель» я воспринимал со школьных годов как слова «чародей», «кудесник», «мудрец». А позднее в школе считал всякого профессора ведуном всех знаний и тайн природы».

В маленьком деревянном доме по бывшей Полицейской улице и на пятачке Соборной площади рождались образы будущих персонажей великого писателя, а в рукописи Вениамина Булгакова мы прочтем и такие строки: «Я гордился отцом, он никогда не пил вина, не курил, но картежная игра отравила его разум и въелась в его душу. Наверное, игра служила отцу отдушиной для его неизрасходованной энергии в провинциальной уездной жизни». Ситуация совершенно «по-достоевскому».

Впрочем, мог ли старик Булгаков уйти от своей среды? «Часто в нашем доме собирались гости, тоже учителя, чиновники казначейства, суда, почты и ночь напролет «резались» в карты». Слова «банчок», «винт», «стукалка» мальчики Булгаковы узнали с раннего детства. А бывало, собиралось городское общество в Кузнецкое общественное собрание, и там «отцы города» — купцы, чиновники, учителя — картежничали по два-три дня сряду», — читаем мы.

— как все, с кем старик Булгаков работал и жил бок о бок сорок лет. Значит, строго чтились праздники, пышно отмечались дни рождения. Но вот нотки «по-достоевскому»: именины отца, сам именинник в стареньком мундире, украшенном тремя орденами, приглашает к столу гостей, широкий стол нарыт для кузнецкого «лучшего общества», но порции мороженого и крема строго высчитаны. Дети внимательно наблюдают за происходящим: «Гостей словно год не кормили — они упиваются и наедаются до отвала. А мы довольны, что некоторые не берут сладкого — оно останется для нас. И мы с радостью видим, что старушки и постники вместо мороженого едят густой кисель с изюмом. Так мы получим добавочные ложки мороженого…»

…«Крикливую старушку-постницу, Шункову, мать смотрителя уездного училища, уводят в детскую. Разгоряченная домашними наливками, она громко спорит и даже кричит на бабушку и другую старушку». Подмеченные зорким оком ребят, в детской разыгрываются маленькие комедии российской провинции, которые вдохновили бы Достоевского. Супруга городского старосты, запойная пьяница, ушла в детскую и там пьет уже третий стакан белой водки, тайно от мужа и гостей; низенькая толстая купчиха Кононова впилась вставными зубами в пирог за обедом, а вытащить не смогла, и скорей побежала с этим куском тоже в детскую, и с трудом водворила на место искусственные зубы; жена смотрителя училища во время обеда сняла под столом узкие модные туфли и вдруг хватилась правой туфли и бродила по комнатам в одном чулке, разыскивая потерю…»

Приезжают все новые гости — представители захолустного «света». Городской староста Попов, смотритель училища Шунков, два поджарых учителя уездного училища, купец-оптовик Конов, мировой судья, прозванный за скупость «Плюшкиным»; здесь Гребнев, казначей уездного казначейства, здесь доктор Лаптев и его вечный спутник городской фельдшер. И каждый привел на именины жену, мать, дочерей — прямо мордасовский салон Марьи Александровны Москалевой!

Общество веселится, а гости все прибывают, — «почтовый чиновник с попугайно-разряженной женой, брат и сестра Недорезовы — базарные лавочники, отпускавшие семье товары в кредит, регент церковного хора с гитарой и какие-то два молодых человека с балалайкой. Теперь все тут. Сейчас начнется настоящий бал. В зале горят трехсвечные бра, на столах — новенькие, редко употребляемые керосиновые лампы и, дорогие по тому времени, стеариновые свечи. Гости начинают петь романсы. В большом ходу «Хазбулат удалой», «Очи черные», «Цыганка гадала», но и классический репертуар: «Буря мглою», «Скажи мне, ветка Палестины», «Я помню чудное мгновенье». В зале играет настоящий оркестр. Именины без оркестра — это неприлично. И вот — «гудит контрабас, в такт вальса его обладатель трясет сизо-малиновым носом и встряхивает лохматой шапкой волос. Рядом, надув пузырями маленькие румяные щечки, флейтист по прозвищу «Дудочка», надсаживаясь, выводит рулады. Самозабвенно играют, наклонив седые головы и закрыв глаза, два старичка-скрипача. Имеется и «ударник» — он отмечает ритм медными тарелками и бухает в барабан. Музыкантам шлют заказы: «Казачок»! «Барыню»! «Камаринскую»! Два кавалера «петухами» разделывают «русскую». Из одного бра выпадает горящая свеча…»

Может быть, в этой рукописи мы встретим не один прообраз мордасовских обывателей и ситуаций «Дядюшкиного сна». Ведь Достоевский побывал в Кузнецке, причем именно в этом кругу, всего какими-нибудь тридцатью годами раньше.

— словно страницы из Достоевского: «…На базарной площади на земле сидит здоровенный мужик, без шапки, в рваной рубахе и одном сапоге. Егорка крестится и божится, что никаких денег не брал, горожане кричат, что обыграл их в карты и обокрал. Стражник сдергивает с Егорки сапог, из сапога летят серебряные и золотые монеты, Егорка валится на спину, стражник надрывается: «Это что? Это откуда?» И хлещет лежащего Егорку голенищем. Горожане бросаются на землю, подбирают деньги и тоже норовят побольше ударить Егорку».

Или — еще страшнее. «Вчера ночью из острога тюрьмы убежал через высокую бревенчатую стену арестант Михаил Шапкин. Но пуля часового настигла его на дне оврага, когда беглец нагнулся к ручью напиться воды. Мы очень жалели убитого Шапкина — как потом говорили, все его преступление было в том, что он поджег два стога сена и хлебный склад одного богача Пензенской губернии, который не хотел платить ему за работу. Когда Шапкина схватили и стали выкручивать руки, он, обороняясь, ранил одного из сторожей. И как было не жалеть Шапкина — в день побега, в день его гибели ему как раз исполнилось двадцать три года», — пишет Булгаков. Разве не мог Достоевский встретить такого Шапкина в «Мертвом доме»?..

Кузнецкая обитель. В 1987 году 6 февраля исполнилось 130 лет со дня, когда бывший каторжник, будущий великий российский сочинитель Федор Достоевский сочетался браком с Марией Дмитриевной Исаевой в Одигитриевской церкви Кузнецка.

«Кузнецкий праздник Федора Достоевского». В ту пору, как уже поминалось, «кузнецкий период» Достоевского, ныне признанный в литературоведении, еще вызывал сомнения. Подумаешь, — две-три недели в общей сложности провел Достоевский в Кузнецке… Брак — смятенный, какой только и мог венчать столь яркое и тревожное чувство, и с самого начала как бы обреченный — это не чета мирнейшему и согласному супружеству писателю со второй женой Анной Григорьевной, победным маршем вошедшей в историю литературы в отблеске Достоевского…

Так «грозное чувство» Достоевского, под сенью которого — почти все его последующее творчество, приравнивалось всего лишь к тривиальному романтическому сюжету… А это был поистине судьбоносный период в жизни великого человека.

Он к ней, в Кузнецк,

спешит, дорогой утомлен.

и гений завтрашних времен.

Такой же друг ей, как и враг,
Он добивается согласия

Из письма Ф. М. Достоевского к А. Е. Врангелю

…Верьте мне, не верьте, Александр Егорович, говорю Вам как богу, но ее счастье мне дороже моего собственного. Я как помешанный в полном смысле слова все это время. Смотры у нас были, и я, измученный душевно и телесно, брожу как тень. Не заживает душа и не заживет никогда… Вы пишете, что я ленюсь писать: нет, друг мой, но отношения с Марией Дмитриевной занимали всего меня в последние 2 года. По крайней мере жил, хоть страдал, да жил…

Похоже, одержать победу над опальным солдатом Достоевским Исаевой было не так уж трудно — вчерашний каторжник так нуждается в том, чтобы доказать самому себе, что он может быть замечен и может быть любим.

Я пять лет жил без людей, один, не имея в полном смысле никого, перед кем бы мог излить свое сердце. Вы же приняли меня как родного… Сколько неприятностей доставлял я Вам тяжелым характером… Вы же, удивительная женщина, сердце удивительной, младенческой доброты, Вы были мне моя родная сестра. Одно то, что женщина протянула мне руку, уже было целой эпохой в моей жизни… Если б Вас не было, я бы, может быть, одеревянел окончательно, а теперь я опять человек…

Из письма Ф. М. Достоевского к А. Е. Врангелю

…Она была свет моей жизни. Она явилась мне в самую грустную пору моей судьбы и воскресила во мне все существование, потому что я встретил ее…

— оно прорастает через века и, более того, с течением времени все более властно о себе заявляет. Некогда отзвучавшее великое чувство подобно потухшим звездам, сияние которых доносится до нас сегодня.

…В кузнецком музее, прямо от входа, в картинах и портретах — «баллада об Исаевой». Вполне оправданно. Десять лет назад, когда экспозиция музея только складывалась, доводилось слышать: музей-то не Исаевой, а Достоевского! Все так. Но разве не особая удача для музея, что именно здесь, в этом доме, Достоевский бывал так пронзительно несчастлив, томясь в сомнениях, и так лучезарно счастлив, сломив колебания Исаевой. Достоевский — «человек пути». Для него — счастье в достижении счастья, в том, чтобы ломать преграды, связывать и разрубать жизненные узлы. Достигнутая цель — пройденный этап. Даже если вчера была единственной целью жизни. Для Достоевского Исаева, проживавшая почти два года в этом доме, была источником сладостного страдания, а стало быть и источником творческих взлетов. И взлеты эти, во многом осиянные образом Исаевой, созревая в «кузнецкий период», реализовывались лишь много позже, когда ее, реальной, уже не было в живых. И это закономерно. Для Достоевского она была скорее персонаж романа, чем реальная женщина, жена. Может, и потому, став женой, она как бы вышла из амплуа, отведенного ей Достоевским в своей жизни…

Именно в этом домике вихрились чисто «по-достоевскому» сплетенные ситуации и здесь достигли своего апогея — кузнецкой свадьбы. И не живи в этом доме Исаева, Достоевский, может, вовек и не узнал бы о Кузнецке. Так что, иконография Исаевой в кузнецком музее — закономерность. Более того — восстановление справедливости после почти полуторавекового замалчивания ее роли в жизни и творчестве Достоевского

…В музее у самого входа — звонкая картина Людмилы Статных. Сине-морозная, но уже тронутая предвестием весны мгла. Мчатся тройки, — сказано, свадьба такая, что Кузнецк запомнит! Одигитриевская церковь. Еще живая, еще величественная. А на клубящемся облаками небе, словно некое знамение, словно хоругвь — обозначение события: «1857 год. Ф. М. Достоевский в Кузнецке».

«грозного чувства» — кузнецкое венчание, естественно, вдохновляет художников. Картина Аллы Фомченко, палешанки, написана в большой степени декоративно — «Воспоминание об Исаевой». Долго глядела на бесхитростную, на первый взгляд, композицию. На переднем плане — Достоевский. С окладистой бородой, какую носил в 70-е годы прошлого века. Казалось бы, все, что было в Кузнецке, забыто. Но так ли? Вот они, воспоминания, нахлынули, волной накрыли. Там позади, чуть поодаль, — знакомый бревенчатый домик, из небытия будто вновь воздвигается Одигитриевский храм, около которого стоит знакомый нам по фотографии священник Евгений Тюменцев, венчавший писателя с Исаевой.

Воспоминания об Исаевой… Листаю давнишнюю, но так и не использованную музеем рекомендательную справку по перестройке экспозиции, составленную по следам комиссии, в которой участвовала. И построена была та справка не на «кузнецком празднике» Достоевского, а на воспоминании о нем. Сейчас, глядя на картину Фомченко, знаю, каким должен быть по крайней мере один раздел экспозиции.

…Я вижу маленькие комнатки. Ситцевые занавески и домотканые поовики. В прихожей — простейшие предметы обихода соседствуют с осколками былого благополучия. На грубый стол местного изготовления, около беленой печи, брошен изящный, но не первой свежести зонт, плетеная кошелка, с которой Исаева ходила на рынок, и рядом — бисерный, искусно шитый, но потертый кошелек. В комнате на столе — полураскрытая шкатулка, из которой выглядывает перевязанная лентой связка ЕГО писем. И, может, раскрытое письмо, а рядом конверт на столе — только что получено и прочитано…

Все это — до момента, изображенного на картине. Момент — пик. Сейчас состоится венчание. Или сорвется? Ведь где-то невдалеке Вергунов — ну как прямо из-под венца уведет невесту? И разгадка композиции — в книге, которую нарочито показывает на картине писатель. В несостоявшемся венчании Рогожина, в терзаниях князя Мышкина разгадка…

«Обыск брачный № 17» в экспозиции музея. Дошли, добежали до аналоя статный офицер и хрупкая красавица в подвенечной уборе. Потом же…

А потом в экспозиции такой бы эпиграф: отзвучал «кузнецкий праздник». И брошены веером карты на ломберный стол — страсти, затмевавшие «грозное чувство», уже роятся в душе писателя. Скромный письменный стол. Это не стол маститого литератора, это лишь условное место, где рождалась та будущая книга жизни, которую на картине Фомченко словно предъявляет потомкам писатель, себе с оправдание. Исаева не могла быть забыта. И пусть на столе, у самого края — ее фотография, а может и ее весьма скромная рукодельная шкатулка. Приметы Исаевой, которая уже отринута, заслонена образами, для коих послужила прототипом или хотя бы импульсом. А на столе, главенствуя, книги — «Дядюшкин сон», «Униженные и оскорбленные», «Идиот», «Братья Карамазовы», «Преступление и наказание». Отблески «грозного чувства»… Пока же на картине — лишь преддверие «кузнецкого праздника». Пока — обнять покрепче, укрыть плащом, скорее в церковь, к венчанию, к завершению фабулы своих, стольких еще не написанных романов… И все это именно там, в сверкающих снегах бревенчатого Кузнецка, где тянутся к февральскому небу в сказочно-пухлых облаках шпили сахарного, белейшего Преображенского собора…

Кузнецкий дом и кузнецкие дни Достоевского — единственное место и единственное короткое мгновение, когда двое обретших друг друга были безоблачно счастливы. Для Достоевского это еще момент триумфа — сломил судьбу, выбран, любим; для Исаевой — момент робкой надежды: вдруг это и в самом деле счастье?! И потому в этом доме очень уютно чувствуют себя литографии Николая Статных — парные портреты в овалах — такие степенные, успокоенные, такие верящие в стабильность счастливого мига Достоевские.

— работа А. Елфимова. Исаева сидит чуть застыло, с письмом ли, с книгой ли в руке. На фоне известной фотографии Достоевского в первом офицерском мундире, на который он возлагал такие надежды, когда ждал разрешения на брак — солдату нельзя было жениться. Фотография эта широко известна, так что, казалось бы, ничего нового она уже «дорассказать» не может. Но как же удалось художнику, столкнув ее с образом Исаевой, так подчеркнуть «победительность» Достоевского и полную ему подвластность Исаевой! Страдание дает право на господство над тем, кто заставлял страдать вчера, а сегодня покорен и весь в твоей власти — один из лейтмотивов творчества Достоевского вспоминается именно у этого портрета. Так осязаем здесь Достоевский и будто подернута флером воспоминаний Исаева — еще живая, еще реальная, но уже как бы отторгнутая от сердца писателя и введенная им в «банк впечатлений» — для будущих образов.

«Преступлению и наказанию». Литографии. Персонажей почти нет. Зато — лестницы, ведущие в никуда. Неуют петербургских подворотен в промозглый день. Окно, открытое во двор-колодец, так похожий на тюремный. Катерина Ивановна Мармеладова — словно трагическая душа этого «особого мира», закольцованного на безвыходности. И опять — к Исаевой мысль. Может, именно здесь, в этой комнате, «нужда заставила принять подаяние». Особый мир, отражение скольких узлов, завязанных именно в этом доме почти полтора века назад, читается в удивительных работах Вл. Беляева. Запах времени, запах петербургских «маленьких трагедий», переживаемых маленькими людьми, униженными и оскорбленными, но оттого не менее трагичных…

И есть в экспозиции серия работ Германа Захарова, посвященная Ф. М. Достоевскому. Большая часть — кузнецкому его периоду. Впервые видела некоторые листы этой серии много лет назад. Ко времени открытия музея Достоевского в Новокузнецке мы готовили серию телепередач о писателе и о кузнецком домике, освещенном его недолгим праздником. Захаров, который давно работал над темой Достоевского, говорил: «Помните — счастье нельзя оплачивать «слезой младенца». Это было его кредо, и мы с особым пристальным вниманием разглядывали лист захаровской графики, посвященный этому мотиву творчества Достоевского: изможденное борьбой страстей лицо, судорожно протянутая к жизненным соблазнам рука, другая — решительно отталкивающая горку монет, — впрочем, разве можно рассказать живопись? Нас потрясли в ту пору листы на тему «Записок из Мертвого дома». Загнанный, Одинокий, как бы вросший в стену каземата человек. В размышлении о насилии над добром и о поруганной красоте…

Как-то мы встретились с Захаровым на улице в осенние теплые сумерки. Вокруг нас полыхали золотом и тревожным багрянцем клены. И, пожалуй, тот разговор запомнился тоже своей тревожной, напряженной тональностью. «Хочу написать Исаеву!» — говорил художник. Размышляя о «кузнецком празднике» Достоевского, мы пытались понять, чего же больше в нем было — счастья или горечи, и, если бы меньше горечи, то так ли запомнил бы Достоевский ту пору на всю свою жизнь. Мы говорили как о близко знакомых людях, так успели проникнуться смятением этих избранников судьбы, которым было даровано такое чувство. Мы даже как бы пытались «советовать», как бы следовало им поступить в сложившихся обстоятельствах, чтобы сохранить этот дар судьбы, забывая, что для Достоевского счастье лишь в поиске счастья…

Вскоре явился ко мне Захаров: «Расскажите об Исаевой». К тому времени уже складывались некоторые соображения о незаслуженной малозамеченности ее в творчестве Достоевского, возникали гипотезы о возможных причинах гибели «грозного чувства» так невдолге после «кузнецкого праздника». Пока я искала в ту пору еще неопубликованную фотографию Исаевой, копию которой любезно послали мне работники Государственного литературного музея из Москвы, Захаров что-то чертил и даже что-то про себя не то напевал, не то приговаривал. Протянул рисунок — в кандалах, сжатые в кулак, грозящие, но и молящие руки. Так сложился в видении художника разговор об отношениях, которые столь прихотливым узлом связали скованных бесправием и нищетой двух «униженных и оскорбленных», подавленных окружающим невежеством и обывательщиной.

«Кузнецкий венец». Портрет предназначался для музея в Новокузнецке, где и находится сейчас. Чета Достоевских просто-таки встречает посетителей, и, более того, я на себе испытала странный эффект: куда бы ты ни отошел от портрета, за тобой настороженно и проницательно следят с портрета глаза.

«Кузнецкий венец» — портрет глубоко психологический. Стержень его — соединенный руки Достоевского и Исаевой. Наконец соединенные. Но, может — пока еще соединенные. Так близко склонились друг к другу лица, но черта уж пролегла меж ними. Разные горизонты, отторгнутые друг от друга жизненные пути открылись перед вчера еще пылкими влюбленными. Уже не Исаеву видит перед собой Достоевский — в будущую Настасью Филипповну вглядывается; вобрав, растворив в себе Исаеву, хохочет над Митей Карамазовым Грушенька; Катерина Ивановна Мармеладова, стыдно пляшущая на улице «па де шаль», в подтверждение своего «благородного происхождения», вырисовывается вдали. Тревожен лик стоящей рядом с Достоевским Марии Дмитриевны. Изумленному и обреченному ее взору уже открылись отчуждение и даже забвение, ожидающие ее. Так, как будто в счастливое мгновение, когда, наконец, сломлены все препоны и вот соединились руки, два года тянувшиеся друг к другу, судьба ковано приоткрыла завесу. Осененная нимбом, подаренным ей художником, Исаева уже за чертой, где начинается творчество писателя и нет места для ее земного счастья. «Кузнецкий венец» — это портрет-реквием. Не только по «грозному чувству», послужившему лишь питательным слоем для производного от него творчества, но и по недолговечной жизни женщины, в которой «что-то в каждую минуту вновь оригинальное, здравомыслящее, остроумное, но и парадоксальное, бесконечно доброе, истинно благородное — у ней сердце рыцарское…»

Когда Захаров, как всегда спеша на суд зрителей, выставил «Кузнецкий венец» в Кемеровской библиотеке имени Гоголя, в Кемерове гостила поэтесса Лариса Федоровна Федорова, супруга поэта Василия Дмитриевича Федорова, земляка нашего. Она посвятила портрету стихи, которые как бы вспыхнули мгновенно:

Соединение рук — как продолжение мук.
— потеря.

Художника простим –
Не распрямился он еще от груза –

Он — мученик и праведник его,

«Кузнецкий венец» появился не вдруг. Его предварили захаровские листы — фантасмагории «Сцепления». Лики Исаевой. Резкий, гордый ее профиль — решается сделать выбор: мягкий, доверчивый, безоговорочно любящий Вергунов или влекущий и пугающий, как тьму излучающее светило небывалого накала — Достоевский. Исаева, повязанная по-крестьянски платочком — такой, может, ходила на рынок, педантично подсчитывая — копеечку к копеечку — своих нехитрые расходы. Исаева — дама. Такой могла появляться в «мордасовском» салоне исправничихи Катанаевой, где вокруг Исаевой плелись сватовские дамские интриги, совершенно во вкусе «Дядюшкиного сна». А Исаевой, при всей бедности, надо от модниц не отстать — заклюют. И вот Исаева — почти бесплотна. Как бы утратила реальные контуры, ибо — нет более Исаевой в сердце писателя. Вся — за чертой, где только творчество, и ей, земной, хода нет. Перед листами Захарова вспоминаю приведенные в этом очерке стихи Любови Никоновой и думаю: не смогла бы она написать их, если бы не была так тесно и каждодневно на протяжении длительного времени, связана с маленьким бревенчатым домом по улице Достоевского № 40, где, кажется, из окон нет-нет выглянет нежное узкое лицо Марии Дмитриевны, за приоткрытой дверью сверкнет ее сумрачный взор — взор Катерины Ивановны. Если встать в доме у окон, что выходят на улицу, Мария Дмитриевна подойдет потихонечку и встанет рядом. Нервно стиснув листок, исписанный Достоевским, в сухонькой почти детской руке, — только что прочитано письмо из Семипалатинска — она выглянет в окно, не идет ли Вергунов, Достоевскому — соперник, ей — брат по «униженности и оскорбленности». В раздумье остановится, прильнув горячим лбом к стеклу. И почувствуешь — это Настасья Филипповна делает свой мучительный выбор. Все это я вижу как бы сквозь захаровские проникновенные листы…

«Вечный вопрос». На багровом фоне — Достоевский. Светоносный лоб, рука сжимает подбородок. Чувствую, Исаева стоит у моего плеча, это она предъявляет счет: как мог защитник «униженных и оскорбленных» быть таковым, взлелеяв замыслы будущих произведений на осязаемых бедах своих «подзащитных», бедах, стимулом которых он так нередко сам являлся. «Не помучишься — не покаешься…» — как бы эпиграф к этому листу. Счастье утешить скорбящего. Счастье испытать раскаянье, оттого что сам причинил ему скорбь. Достоевский — виновник страданий Исаевой. Но, сострадая ей за им же причиненную боль, он — счастлив. Счастлив вдвойне — любя, не может не мучиться ее мучениями, от этого душа светлеет, и раскаянье приносит опять же счастье. Добро и зло, тесным узлом переплетенные в душе Достоевского, — источник страдания, и счастье — именно в их борении…

И, наконец, лист «Бессмертие». Тот же куполообразный лоб, волшебное мерцание взора, глядящего сквозь время, вперенного в вас так беспощадно, что, кажется, некуда от такого взгляда укрыться. Не хочу, не надо высматривать во мне глубинные болючие язвинки, которые стремлюсь не замечать! — протестует встревоженная душа…

Представила себе поездку Достоевского в Барнаул. Его приступ. Вот он пришел в себя. Может, исподволь, таким взором вглядывается в Исаеву — не опостылел ли, не в тягость ли. Это еще «приглядывание» с положительным для нее знаком: как бы он сам не стал для нее обузой. Но вот первые семипалатинские времена. Тот же взгляд — как ходит Исаева по комнатам, хозяйничает, пишет письмо, принимает знакомую даму, занимается с Пашей. Это уже не приглядывание. Это пронизывающее просматривание вглубь и для нее — высший суд. Это он, взгляд этот, бесстрастно отсечет «лишнее» — ту Исаеву, что, надев домашний чепец, перестала быть романтической героиней, и высвободит то идеальное, единственно для сочинителя важное, из чего со временем выкристаллизуется Настасья Филипповна…

Художники, создавая картины «на литературные темы», никак не ставят себе цель проиллюстрировать тот или ной момент фабулы. Но художник в своем творчестве формулирует ответы на тревожащие его вопросы. Он пишет для зрителя. И уж вовсе непредсказуемо, как отзовется в зрительской душе увиденное, какие ассоциации вызовет и по какому руслу направит импульс зрительского мышления. Два портрета Достоевского, о которых идет речь, как бы обозначили для меня две стадии отмирания «грозного чувства», равно как и борения защитника «униженных и оскорбленных» с наущениями «падшего ангела».

«Вечный вопрос» — не только «сладость страдания» (читай, эгоизм страдания), но и вся гамма оттенков, составляющих «грозное чувство»: неуверенность ссыльного солдата, вчерашнего каторжанина в том, возвратимо ли былое — успех, творчество; участие самой приметной в ту пору на пути Достоевского женщины — победа над ней, счастье. Она ему опора, она возвращает уверенность в себя, веру в великодушие людей. Но сочинитель Достоевский в ссыльном солдате ничуть не примолк: он видит в Исаевой героиню своего романа, он сострадает ей, он ею восхищается. Он теряет ее — отъезд в Кузнецк — и плотина заставляет реку бурлить еще ожесточеннее. Так формулируется: «О, не дай господи никому этого страшного, грозного чувства. Велика радость любви, но страдания так ужасны, что лучше бы никогда не любить». Завязывается кузнецкий узел, и роман по-достоевскому» входит в привычные для себя запредельные ситуации. Все кажется смещено — но все разворачивается по особой, не мелкобудничной, а роковой, истинно жизненной логике. Достоевский уподобляется року — он режиссирует и дописывает уже не фабулу своего романа, а судьбы связанных с ним людей; страдают все, и все этим узлом страдания накрепко связаны. И если спросить у каждого, то вряд ли кто сказал бы о себе, что несчастлив. Равно, не будь этого психологического взаимоистязания, кто знает, были бы так горько счастливы все участники кузнецкой драмы…

«Бессмертие» — вторая стадия «грозного чувства». Позади сладостный поединок, когда Достоевский не просто причиняет Исаевой боль необузданными письмами. «Я требовал полной откровенности и тогда узнаю всю подноготную. О друг мой! Мне ли оставить ее или другому отдать. Ведь я на нее имею права, слышите, права!» (слово «права» подчеркнуто — М. К.). Он «ломает» ее, сознавая ее силу и твердость характера, сам себе еще и еще раз доказывая, ликует: вернулась былая уверенность, и все вернется, МОГУ! Настало торжество победы. Но это — и торжество над побежденной Исаевой. А «побежденная», молчаливая, внешне покорная, затаившая обиду, — уже не недосягаемая крепость, которую надо завоевывать. Достоевский в этом поединке — абсолютный победитель. Он не только завоевал Исаеву и отчасти оттого обрел былую в себе уверенность — он Исаеву сломал. Пыльца с крыла бабочки стерта. Любуясь красотой, жестокое дитя слишком пылко красотою желало овладеть. Бабочка мертва. «Падший ангел» на мгновение заслонил защитника «униженных и оскорбленных». Это мгновение стоило Исаевой всей ее судьбы.

— убедиться, что «время вздохнуло». Что Марии Дмитриевне Исаевой законно возвращена ее строка не только в жизни и творчестве великого писателя, но и в истории культуры России.

Раздел сайта: