Кушникова М., Тогулев В.: Загадки провинции - "Кузнецкая орбита" Достоевского.
Глава третья. Последние отголоски "грозного чувства"

Глава третья

ПОСЛЕДНИЕ ОТГОЛОСКИ «ГРОЗНОГО ЧУВСТВА»

«Мы не судим Достоевского, сама история совершает свой страшный суд над ним… Доныне казалось, что у него два лица — Великого Инквизитора, предтечи Антихриста, и старца Зосимы — предтечи Христа. И никто не мог решить, иногда сам Достоевский не знал, какое из этих двух лиц подлинное, где лицо и где личина. Мы уже знаем. Но чтобы увидеть лицо, надо снять личину…»1

Д. С. Мережковский, 1906 г.

«Братья Карамазовы», ставшие итогом его жизненных исканий. В январе 1881 г. умирает великий писатель, а полгода спустя, в августе, — безвестный в ту пору кузнецкий сочинитель Иван Конюхов, автор «Памятной исторической записки, или летописи», которая терпеливо ждала своей очереди на публикацию уже более ста лет2. Что связывало друг с другом этих незнакомых, или малознакомых, людей, столь несравнимых по месту, занимаемому в истории мировой культуры, но жизненные пути коих, возможно, пересеклись в Кузнецке? И — связывало ли?

В поисках ответа обратимся к одной из глав упомянутой летописи, повествующей о почти 25-летнем «житии» под Кузнецком старца Зосимы. Быть может, именно ему, что подкрепляется и мнением некоторых современных исследователей, суждено было стать одним из прототипов «литературного» Зосимы в «Братьях Карамазовых» и, следовательно, учеником — по определению Д. С. Мережковского — или учителем самого Достоевского3. И тут — как не связать старца Зосиму, — действительную историческую фигуру, — с «кузнецким узлом» Ф. М. Достоевского, нашедшем отражение во многих его произведениях? Это выглядит тем более заманчивым и понятным, поскольку не без оттенка уверенности можно утверждать, что Достоевский во время пребывания в Кузнецке мог слышать, от того же священника Е. Тюменцева, венчавшего его первым браком в Одигитриевской церкви, о подвигах монаха Зосимы.

В сознании кузнечан той поры иноческие деяния Зосимы оставили весьма четкий след, о чем мы можем судить хотя бы по тому, что глава «О монахах» в летописи И. Конюхова по объему и мировоззренческой ценности стала одной из самых значительных — несмотря на то, что со смерти старца к моменту ее сочинения (1867 г.) минуло более 30 лет. Так не вносит ли это существенные коррективы в уже сложившиеся представления, в свете которых вполне объяснимо станет, к примеру, желание второй жены Достоевского Анны Григорьевны — мимолетно подметившей некоторые черты сходства Достоевского с его же «детищем» Зосимой, а в привязанности Зосимы к Алеше увидевшей таковое же, по ее мнению, отношение Достоевского к философу В. Соловьеву — увести поиски действительного прототипа в сторону?4 «кузнецким узлом», кажется малопривлекательным. Или же — «житие» Зосимы, когда-то словесно очертанное, скажем, М. Исаевой или в застольных беседах Е. Тюменцева, настолько было близко воспринято Достоевским, что какие-то штрихи к портрету монаха-странника, преломленные в романе, стали «персонифицироваться» и перениматься им — о чем Анна Григорьевна и пишет, не затрагивая, однако, глубинных мотивов и сути? Но об этом ниже.

Кузнецкий сочинитель. Итак, в 1867 г. кузнецким мещанином, а некогда — купцом, Иваном Семеновичем Конюховым написаны первые тридцать листов Кузнецкой летописи — «Памятной исторической записки» о городе, соединившем логической цепочкой писателя Достоевского, его первую жену Исаеву, священника Тюменцева и… двух монахов, Василиска и Зосиму, прибывших в Кузнецкий округ между 1797 и 1800 гг. и поселившихся в 50-ти верстах от города «над озером в пустом месте». Иван Конюхов в юности, с 1813 г., лично знал монахов, равно и его родитель, Семен Дмитриевич, проживший среди них 8 лет. Поэтому факты из поминаемой в летописи «книги о жизни и подвигах схимника Зосимы, изданной в 1849 году в Введенской пустыни» неким Козельским, для Конюхова особенно интересны:

«Зосимы родитель, — пересказывает он прочитанное, — знаменитый и богатый боярин Василий Данилович Верховский, был воеводою В Смоленске; как он, так и супруга, люди были весьма благочестивы, строили церкви, принимали странных, помогали бедным; в одно время Василий ночью молился Богу и вдруг ему голос: «У тебя родится сын, не учи его светским наукам, а лишь Закону Божиему», и 24 марта 1767 года родился сей младенец Захарий, старше его были два брата и 6 сестер. Однажды прогуливался Захарий верхом на братниной хорошей лошади, поравнялся с церковью и услышал следующие слова: «ты сам пойдешь в монахи»; будучи 19 лет, служил в гвардии поручиком и получил отставку, оставив все житейское…»5«в далекой губернии северной», и не именем Захарий, а Зиновием наречен, и происходил он не из воеводской семьи — ведь института воеводства в XIX в. уже не существовало — а в помещичьей, но — «когда-то в самой ранней юности был военным и служил на Кавказе обер-офицером» после восьмилетнего пребывания в Петербургском кадетском корпусе6. Последнее весьма примечательно, поскольку военная служба Зосимы в юношеские годы дала повод прилежному исследователю творчества Достоевского М. С. Альтману подозревать именно его под искомым прототипом пушкинского монаха Пимена из «Бориса Годунова», и это становится новым аргументом в пользу и нашей версии, некогда выдвинутой — правда, по иным мотивам — замечательным литератором Л. П. Гроссманом7.

Что касается поминаемых И. Конюховым причин, по которым Захарий (светское имя Зосимы), — услышав близ церкви голос: «Ты сам пойдешь в монахи», — оставляет мирскую жизнь, то и тут мы с удивлением обнаруживаем, что в устах литературного Зосимы мотивы хоть и видоизменяются, но сходством, тем не менее, поражают: «Это ему (Зосиме) сон накануне приснился, чтоб он в монахи пошел»8. Да дело, наверное, не только в чертах сходства, коих, если постараться, в источниках историко-биографических и литературных можно найти немало, а в той завидной типичности Зосимы-Захария, которая дает нам право судить об явлении и правдоподобности образа, обрисованного Достоевским-портретистом. И разве не испытываем мы удовлетворения от того, что психологический портрет «предтечи Христа» по-достоевски мало-помалу начинает как бы «реализовываться» — но уже в записках Конюхова, неученого и полуграмотного, а следовательно, объективного и беспристрастного свидетеля?

Монахи-странники «путешествует» по России и, в конце концов, останавливается в окрестностях Кузнецка, где и живет с четверть века: «решились наперво поискать место в Малороссии, были в Киеве, в Моздаке, Таганроге, в Астрахани, но не нашли для себя удобного места поселиться и пустились в Сибирь, — пишет И. Конюхов, — в Тобольске явились преосвященному Варлааму, он им дал позволение, а господин губернатор — билет, где изберут первый — в его епархии, а последний — в его губернии для себя жительство, тут бы и поселились, отправясь из Тобольска — были в округах Ишимском, Каинском, Томском, Енисейском, Красноярском и, наконец, Кузнецком»9. Удивительно, но и герой Достоевского странствует по всей России в сопровождении отца Анфима, как бы повторяя иноческий подвиг: «Этого как бы трепещущего человека, — повествует об Анфиме Достоевский, — старец Зосима весьма любил и во всю жизнь свою относился к нему с необыкновенным уважением, хотя, может быть, ни с кем во всю жизнь свою не сказал менее слов, как с ним, несмотря на то, что когда-то многие годы провел в странствованиях с ним вдвоем по всей святой Руси. Было это уже очень давно, лет пред тем уже сорок, когда старец Зосима впервые начал иноческий подвиг свой в одном бедном, малоизвестном костромском (у Конюхова — коневецком, — авт.) монастыре и когда вскоре после того пошел сопутствовать отцу Анфиму (а не наоборот — то же самое читаем у Конюхова! — авт.) в странствиях его для сбора пожертвований на их бедный костромской монастырек»10.

В конюховской летописи находим еще одну любопытную деталь: не терпя славы, Зосима и Василиск просили настоятеля коневецкого монастыря Андреяна дать благословение из него удалиться и идти «в Афонскую гору», вопреки воле настоятеля, который советовал отправиться им в Сибирь, и они три раза, со слов Конюхова, пускались в путь, но все-таки это не удалось, ибо «господь не допустил»11. В «Братьях Карамазовых» обнаруживаем сходное место: «один из наших современных иноков спасался на Афоне, который он излюбил как святыню, как тихое пристанище, до глубины души своей, и идти сначала в Иерусалим на поклонение святым местам, а потом обратно в Россию, на север, в Сибирь: там тебе место, а не здесь»12.

— Афон и Сибирь, «притягивающие» приведенную выше цитату к «житиям» старцев, Астрахань, где жила в юности М. Д. Исаева, и Тобольск, где в январе 1850 г. пребывал Достоевский. И, наконец, Кузнецк, — вот та условная, но достаточно обширная география и связующая нить, которая проходит как у Достоевского, так и у Конюхова, через судьбу реального Зосимы и — героя романа «Братья Карамазовы». Похоже, именно здесь нужно искать развязку хитроумно сплетенного самой жизнью узла из арсенала многих имен, прототипов и прообразов.

Достоевский-портретист. Иван Конюхов, как было уже сказано, знал монахов Зосиму и Василиска лично и даже бывал у Зосимы в келье: «В Успенский пост, — писал он в летописи, — для жительства у них построены были деревянные небольшие кельи, разные, у каждого своя, отстоящая одна от другой около 100 сажен, у Зосимы была еще отдельная келья, отстоящая от прочих версты на три, в глухом лесу, в которую он удалялся во время постов и проживал иногда по месяцу один, и в келье этой я у него бывал». Именно личное знакомство Конюхова с монахами делает детали их портрета, привычек и поведения в его изображении наиболее правдоподобными. Василиск — родом из крестьян, так же, как и Анфим у Достоевского — «преклонных лет, 70 или более, очень воздержанного жития, согбенный старостию и сух плотию от воздержания, носил на голом теле железные вериги, молчалив, в руках четки, в устах молитвы, сидит, повеся голову, мало что говорит; Зосима, по виду 50 лет, крепкого телосложения и добрый в силах и походке, словоохотливый — о сем и ниже сего я знаю лично»13. У Достоевского в «постаревшем» на 15 лет «тандеме» Зосима-Анфим замечаем нечто подобное, хотя 65-летний Зосима уже не «добрый в силах», а сгорбленный от болезней и слабый; но — Зосима «был вовсе не строг; напротив, был всегда почти весел в обхождении» (вспомним «словоохотливость» Зосимы у Конюхова!), а Анфим — «молчаливый и тихий, редко даже с кем говоривший… милый и молчащий в странствиях наших» — воспроизводит весьма примечательные манеры Василиска почти «один к одному»14— откуда эта удивительная копийность и упомянутое «один одному»? Ведь летописи Конюхова на момент приезда Достоевского в Кузнецк в 1857 г. еще не существовало, и, стало быть, писатель знать о ее содержании пока не мог, если не допустить — сугубо предположительно, конечно — версию о личном знакомстве Достоевского или его первой жены М. Д. Исаевой, прожившей в Кузнецке почти два года, с Конюховым, который, возможно, поведал кому-либо из них рассказ о Зосиме или поделился видами на «учинение» им означенной летописи.

Но можно допустить и весьма реальную гипотезу заочного знакомства Достоевского с биографией Зосимы, даже если ни он, ни Мария Дмитриевна не были лично знакомы с Иваном Конюховым (впрочем, — будучи человеком «общественным», Конюхов вполне мог состоять в деловых связях с исправником Катанаевым, с семейством коего Мария Дмитриевна была дружна), а именно: во время пребывания в Кузнецке Достоевский сблизился с иереем Тюменцевым, проводил вечера в его доме, надо полагать, и за беседой тоже. Так мог ли Тюменцев, чем-то же заинтересовавший Достоевского и привлекший его внимание на годы вперед (вспомним утраченное письмо-автобиографию, читай исповедь, писателя священнику), мог ли он не рассказать приезжему сочинителю столь увлекательный сюжет из Кузнецкой истории, как иноческий подвиг Зосимы и Василиска? Тем более, если верить дочери Достоевского, он должен был быть благодарным и заинтересованным слушателем. В ее книге об отце читаем: «Мой отец рассказывал моей матери о епископе Стефане, который, по его мнению, был родоначальником православной ветви нашей семьи… После того, как он овдовел, он, вероятно, поступил в монастырь и позже стал архиепископом. Таким образом, епископ Стефан, хотя и был монахом, стал родоначальником православной ветви нашей семьи. Мой отец, вероятно, имел более точные сведения о жизни этого епископа, так как он хотел назвать в честь его своего второго сына Стефаном»14а.

Память писателя обладает особой цепкостью и даром «постоянной подключенности». Раз схваченный его вниманием факт, дата, персонаж, если не вспоминаются и не напоминают о себе постоянно, то пребывают в сознании в постоянной готовности. Словно электроцентрик, никогда не отключаемый от сети питания и слабо мерцающий, пока новый стимул — обстоятельство, сходство лица или ситуации — не заставит его немедленно вспыхнуть в полную силу.

В книге Л. Ф. Достоевской об отце находим любопытные строки, написанные дочерью, которая близко наблюдала отца и с которой мать, Анна Григорьевна, весьма доверительно делилась своими воспоминаниями о нем: «…Он останавливается, неожиданно пораженный взглядом, улыбкой незнакомца, которые запечатлеваются в его мозгу. Достаточно одного слова, выражения, сказанного подле него, чтобы он вдруг постиг целую жизнь, увидел идеал, который позже найдет выражение в его романах»14б.

И тогда, услышанный много лет назад рассказ о Зосиме и Василиске, — причем в пору, когда прошло лишь двадцать лет после кончины старца и все свежо и «на слуху», — тем более услышанный из уст Тюменцева, с которым Достоевский как бы кровно связан кузнецким своих венчанием, не мог ли через много лет, вновь «возгоревшись», послужить основой, на которую налагались те или иные черты других возможных кандидатов в прототипы. Художественный образ — не фотография. Тем более важно, отслоив последующие «наносы», дойти до корня, до стержня, на который только наращиваются иные детали.

. — Подвиги Зосимы, Василиска и их «послушников» в памяти кузнечан и духовной истории края занимали место поистине легендарное. В разное время на жительство к монахам уходили кузнецкие мещане Алексей Алексеевич Полосухин, Семен Дмитриевич Конюхов (родитель летописца), крестьянин Федор Иванович Бычков со своим сыном и др. Особенно был памятен подвиг «о спасении души своей» кузнецкого гарнизонного унтер-офицера Петра Алексеевича Мичурина — уроженца Сарачумышского редута Кузнецкого округа и ученика Василиска, — который передавался из поколения в поколение как неподражаемый пример воли и выдержки и, наконец, был приобщен к летописи И. Конюховым. Приведем рассказ И. Конюхова полностью и зададимся резонным вопросом: разве могли столь яркие страницы иночества пройти мимо взора Достоевского (его близких? знакомых?), удивлявшего современников и потомков своими изысками в области российского старчества? Впрочем — судить читателю:

«Служащий в кузнецкой гарнизонной роте унтер-офицер Петр Алексеев Мичурин, — рассказывается в летописи, — получил отставку по просьбе, ушел к монахам в ноябре месяце 1818 года, проживал жизнь под руководством Василиска, прилежал послушанию, посту и молитве, проживал без пищи неоднократно по 10 дней, с благословения и позволения наставника своего Василиска, простаивал на молитве целые ночи; в одну зимнюю ночь стоял на молитве на открытом воздухе с поднятыми вверх руками, которые у него от стужи ознобились, и он вообразил в мыслях: «Если я буду нетерпелив, но как сподоблюсь любви Божией?», и со слезами стал взывать к Господу. Вскоре начал ощущать в сердце своем усладительную молитву, и вскипело сердце его, и потоки теплые, как вода, потекли во все суставы его, и от сего действия весь согрелся и болезнь ознобная прошла, не повредя рук. Нередко во время молитвы приходил в восторг, а иногда слезно плакал и громко вопиял: «Иисусе Христи, Сыне Божий, помилуй мя, грешного»; когда старец его о сем спрашивал, почему он при молитве громко кричит, а не тихо молится, он отвечал: «Не могу терпеть, как бы вижу пред собой Господа Бога, как его жиды терзают и мучат, всего окровавленного и истерзанного, и все, что с ним происходило». И все движение сердца своего он открывал наставнику своему, напоследок просил у старцев благословение на сорокадневный пост, чтобы пробыть без пищи, но старец на сие не согласился, а благословил его пробыть 10 дней. И он во время сего поста (который он держал в Петров Пост) рубил дрова, посек себе ногу, отчего истекло у него много крови, не оставлял он и в болезни подвига молитвы, удручал себя постом, молитвою и трудами, выдержал пост, провел 10 дней без пищи и после сего поста на другой день помер, преклоняя голову к столу, как равно заснул, помер же в июле 1819 года. Из чего видно, что он прожил у монахов хотя и немного, только 8 месяцев, но подвиг его о спасении души своей был велик, там и похоронен, и теперь прах его там покоится в пустом, никем не обитаемом месте, вечная ему память»15.

И не из подобных ли примеров — свидетелем и прямым участником коих и был Зосима — черпал уверенность Достоевский, вкладывая в уста «литературного» Зосимы слова: «над послушанием, постом и молитвой даже смеются, а между тем лишь в них заключается путь к настоящей, истинной уже свободе: отсекаю от себя потребности лишние и ненужные, самолюбивую и гордую волю мою смиряю и бичую послушанием, и достигаю тем, с помощью божьей, свободы духа, а с нею и веселья»?16

«О монахах» в летописи И. Конюхова, испытываешь странное ощущение, будто перед тобой — безумные, душевнобольные люди. Вспомним «вопияния» Петра Мичурина, его страстные молитвенные выкрики «спаси мя, боже», стремление к 40-дневному посту и, наконец, саму смерть. В делах тобольского и томского архивов довелось встречать нечто подобное, помогающее уяснить житейскую, незатейливую оценку таковых «подвигов» и взгляды обывателей на то, что Конюхов называл «спасением души». Насколько же ранились, однако, подходы Конюхова, Достоевского, непосредственных участников подобных драм и — толпы! Впрочем, все по порядку.

Знакомьтесь: Иван Степанович Серебренников, родился в 1797 г., с 1822 г. — диакон Николаевской церкви села Усть-Сосновое Кузнецкого уезда. К службе относился рачительно, как писали знавшие его люди: «поведения добропорядочного, и по соседству со всеми… живет согласно, и никаких за ним законопротивных поступков не замечали… никогда его пьяного не видывали…». По справке из Консистории за 1822 г. оказалось, что был он в церковном «чтении и пении исправен»17.

«добропорядочным» поведением обычно запечатлевается в памяти поколений человек. Поступки необычные, выходящие за рамки прямолинейного и однозначного восприятия, — вот что выделяет человека и оставляет след в памяти, а, бывает, — в истории. Возможно, о дьяконе Иване Степановиче Серебренникове и мы не узнали бы ничего, если бы не престранное происшествие, приключившееся с ним в мае 1823 г.: «…во второе число сего месяца находящийся в селе Усть-Сосновом при церкви Николаевской дьякон Иоанн Серебренников, сделавшись неизвестно отчего в безумии, в квартире своей сам себя по голове и в других местах тела топором изранил», — сообщали архиепископу Сибирскому Амвросию нижайшим рапортом из Кузнецкого духовного правления18.

«на означенной дьяконской голове, на самом теле — разрезанная большая рана или сколько оных ран мелких под полосами — совершенно рассмотреть не могли; на горле — проткнутые только насквозь небольшие ранки; ноги на правой и на левой берцах (голенях, — авт.) разрезаны; раны же, из коих всех текла необыкновенная кровь, платье на нем, рубашка, порты, жилетка, сертук, брюки и сапоги, на коих на одном сверху голенища напереди рассечено — обтеклись в крови»19.

Эта «кровавая история», надо думать, наделала немало шума, ведь диакон в провинции — не последний человек. Равно и безумные поступки Мичурина — разве не вызывали они неадекватной реакции кузнечан уже потому, что он — в самом близком окружении знаменитых старцев Зосимы и Василиска? Выживающий ли из ума служитель церкви, просто ли ревнитель веры, или сторонник такой ее ветви, как старчество, — что может быть парадоксальнее и необъяснимее по провинциальным меркам, где такие события раз в десять лет случаются, а то и реже? К тому же в случае с Серебренниковым пришлось завести даже специальное полицейское дело — «по подозрению диакона… Ивана Серебренникова в попытке к самоубийству», потому как покушение на самоубийство в ту пору почиталось деянием уголовным. В следственном деле, между прочим содержится и показание тещи диакона, с такой же дотошностью вскрывающей «технику безумства», как Конюхов — в рассказе о Мичурине:

«…вдруг поутру, — начинает теща, — уже около обедни, в среду, вздумал он (т. е. Иван Серебренников, — авт.) прогуляться… вообще с женой своей и его дочерью и, походя по улице примерно четверти часа, прийдя в квартиру, зайдя за ширму, посидел возле их, схватя, что они не ожидали, ножницы и начал себя колоть… Она (т. е. теща, — авт.) тогда, испугавшись, поймала за ножницы, стала отнимать, и он укусил в безумии оном палец у правой руки указательный, потом, вырвавшись в сени, поймав тупицу, и начал себя оной рубить, и дочь его тут же была, и отымали топор, но отнять не могли. Пьяного же она его, чтоб был он безмерно, никогда не видывала, и с ней, и с дочерью его и его женой живет он согласно, и от чего он сей поступок учинил, ей неизвестно, а полагает, что точно от нашедшего на него «безумия». Да и сам Серебренников признавался, что «сделался» в безумии «не знаю сам от чего»20.

— едва ли не самый ревностный ученик и последователь Зосимы и Василиска, положивший «за них» жизнь, удручая себя 10-дневным постом, который и привел его к смерти. Исследование его психологии помогает уяснить климат «послушнической общины» старцев, что прокладывает «мостик», в свою очередь, к Достоевскому. Любопытно, что параллель Мичурин-Серебренников оправдывается не только схожестью темпераментов и характеров, условиями времени (Мичурин — 1819 г., Серебренников — 1823 г.), места (Кузнецкий округ), одинаковыми наклонностями и родом занятий (Серебренников — диакон, Мичурин — религиозный фанат), но и своеобразной установкой на фатальный финал. Смерть Мичурина была трагичной, в делах же Томского архива нашелся документ о неестественной и скоропостижной смерти Серебренникова — он утонул в речке Ине.

Не слишком ли много совпадений? И еще — не определяла ли известная «копийность» ситуации одинаковое восприятие Серебренникова и Мичурина окружающими?

— строитель собора и сын фаната-затворника — не рискует назвать безумцами ни Мичурина, ни старцев, которые жили в его окружении и еженощно просыпались, наверное, от его громогласных «бдений». К тому же к моменту появления летописи старцев знала вся Россия, так можно ли было подвергать сомнению их рассудок и здравомыслие? Но это — 40 лет спустя. А тогда, в 20-е годы, их жизни никто не понимал, как признается Конюхов. Быть может, жизни этой и нельзя было понять, как невозможно понять и объяснить, например, поступки Серебренникова? Кто же разберется в мотивах людей с непривычным психическим складом? Даже для самого Серебренникова, к примеру, смысл и мотивы содеянного им оставались тайной, о чем мы уже писали.

по времени с написанным выше.

«Неизлишним почитаю поместить в сей памятной записке, — пишет Конюхов, — редкое здесь, а, может, нигде не бывалое событие. Был в городе Кузнецке мещанин из отпущенных на волю, дворовый человек Дмитрий Бутримов, женатый, детей не имел… Когда склали нижний этаж соборной церкви, освятили, перешли из деревянной церкви в каменную, около 1805 года, приступили к разборке старой деревянной церкви, выняли в алтаре пол, увидели под полом насыпанные кучи свежей земли. Начали рассматривать. Нашли штольню, ведущую подкоп из-под алтаря церковного под деревянный амбар…, в котором хранились медные деньги… Штольня узкая: так, что можно человеку ползком в оной ползти, земля вытаскиваема была мешком: накопавши земли, нагребши мешок и взатпятки ползком была вытаскиваема…, а как прежде при церкви похороняли мертвых, то штольня ведена по могилам. Попадавшиеся человеческие кости были кладены в сторону — выкопаны для них нарочитые в боках штольни ямы… Пало подозрение на вышесказанного Бутримова… Обратились к нему в дом с обыском… Нашли в подполье тайник… Заметили перегородку от печи, сделанную из двойных досок… в средине которых оказались церковные вещи: священнические ризы и вся священническая одежда, употребляемая при богослужении, царские врата резные, евангелие… Ризы, священнические одежды выкрадены им из городских церквей в разные времена, во время нахождения его в Одигитриевской церкви трепезником; иконы — также из церквей и часовен… Для чего оные вещи им выкрадены и приделаны — прямо не сознался, показывал разнообразно и уклончиво сумасбродства. В подкопе признался…»21.

Итак — Бутримов, «трепезник» Одигитриевской церкви, показывал сумасбродства, воровал священнические ризы и т. п. Конюхов с явным интересом, — как в страшной сказке, — смакует подробности «подвигов» Бутримова, растягивая рассказ о нем настолько, что по объему он может сравниться в конюховской летописи лишь с главой «О монахах». То, что Бутримов был когда-то причастен к службе в Одигитриевской церкви, для Конюхова маловажно. Ведь на него не распространяется правило неприкосновенности, делающее неподсудными деяния, скажем, тоже весьма странных, но куда более знаменитых старцев, или даже Мичурина, над которым — «рука». Бывший «трепезник» Бутримов — почти с теми же «симптомами», что и диакон Серебренников или «послушник» Мичурин. Но он им — не чета, поскольку давно отошел от дел и приворовывает. Жизнеописание Бутримова — увлекательно и безопасно, поэтому о его деталях можно распространяться вдоволь и сполна:

«Посадили его в тюрьму, — продолжает Конюхов, — и он из тюрьмы успел убежать. Находился около двух годов в бегах… Некоторое время проживал в городовом кладбище, в одном голпике (могильный домик, — авт.); снимал с оного крышу, накладывал так, что совсем неприметно… В одно время осенью по малому снегу пришел в город, взошел во двор мещанина Семена Афонасьева Шаболина, отпер замок амбара, поймал лошадь, запряг в пошовни, нагреб в оные муки, свез в свое жилище… По поимке сам признался и рассказал. По решению дела признан сумасшедшим и отправлен в Томск в Смирительный дом. Там и помер. Вот какой был секретной, уединенной и смелой человек — не боялся раскапывать гробы, выбирать кости, один вполне, и жить в голпике и заводить церковную утварь»22.

Как видим, кончил Бутримов столь же плачевно, как Серебренников или Мичурин. Да не звучит кощунственно, — но отшельническое его бытование очень напоминало уединенное житье старцев. Бутримов был , но и старцев, по словам Конюхова, в ту пору беглыми. Бутримова не почитали, конечно, истинно верующим, хотя и поминали его «трепезническое» прошлое. Также и старцы — об их «святости» мало кто подозревал, а то и вовсе «записывали» их в предтечи Антихриста. Провинция была одинаково добродушна и к старцам, и к Мичурину, и к Серебренникову, и к Бутримову, равняя их. И лишь история расставляла всех по своим местам, наполняя их удивительные поступки разным смыслом.

Предтечи Христа или Антихриста? «карамазовского» Зосиму в 1906 г. «предтечей Христа», конечно, и не подозревал, что в Кузнецке и его окрестностях многие называли монахов Зосиму и Василиска «беглыми и предтечами Антихриста». Этот казусный, но — факт истории фиксирует Конюхов, прибавляя: «город наш, хотя и в округе, но неподалеку от себя имел, хотя на время, такой высокий и благоугодной жизни людей, что видно Господу Богу неблагоугодно было, чтобы они остались здесь до своей кончины, чрез которых могли бы в наших краях учредиться монастыри мужской и женский, и мы жизни их не могли понять и оценить»23«фиксирующим» словам Достоевского, что слово «инок» произносится «в наши дни у иных уже с насмешкой, а у некоторых и как бранное» — подтверждая, однако, что среди монахов много «наглых бродяг»24 — если даже Конюхов, имея отца-послушника, не мог их жизни «понять и оценить»? И не от того ли в первую зиму по «водворении» старцев под Кузнецком, они из-за недостатка хлеба «перенесли великую нужду и едва не лишились жизни от холоду и голоду» — а впоследствии были вынуждены принимать, как подаяние, «святые дары» от приезжавшего к ним священника Федора Баженова — что «богопослушный» люд считал их, почти по-достоевскому, беглыми и «наглыми бродягами»?25

После неудавшейся попытки завести «женскую обитель» под Кузнецком в деревне Сидоровой Зосима «с избранным женским полом», — в частности, снохой И. Конюхова Анисьей, что очень важно, ибо усиливает достоверность изложенного в летописи, — уезжает в Туринск, «где упраздненный мужской монастырь его силами и тщанием в 1822 г. был открыт вновь, но переименован женским»26«Братьях Карамазовых» находим указания, что старец жил «шагов четыреста от монастыря», в скиту, но — «через лесок, через лесок»27.

Здесь же, в романе, прослеживаем весьма точный аналог нравов и характеров, как бы «сколотый» с действительной обстановки Туринского монастыря: «Из монахов находились, даже и под самый конец жизни старца, ненавистники и завистники его, но их становилось уже мало, и они молчали, хотя были в их числе несколько весьма знаменитых и важных в монастыре лиц… Но все-таки огромное большинство держало уже несомненно сторону старца Зосимы, а из них очень многие даже любили его всем сердцем, горячо и искренно; некоторые же были привязаны к нему почти фантастически… и, предвидя близкую кончину его, ожидали немедленных даже чудес и великой славы в самом ближайшем будущем от почившего монастырю»28«ненавистников и завистников»:

«Проживал несколько времени отец Зосима в Туринском монастыре, где уже собралось немало сестер, но враг душ человеческих посеял ненависть в сердцах госпож Васильевых, дочери с матерью, к отцу Зосиме. Они сделали на него донос в разных пунктах тобольскому преосвященному, от преосвященного же наряжена была двухкратная комиссия для исследования дела, и он удален был из монастыря, вызван в Тобольск, по ходатайству сильных (у Достоевского: «знаменитых и важных», — авт.) людей, жительствующих в Тобольске, родственников Васильевых. И, хотя по доносу Васильевых ни в чем не завинен, по решению Святейшего Синода удален из Туринска»29— что вполне оправдано действием и логикой романа. Хотя это и исключает из жизни «романного» Зосимы значительный историко-биографический пласт, однако само описание смерти и тональность последующих за ней событий сходны с реальными событиями. Ибо — разве описанное в главе «Тлетворный дух» падение нравов и неприкрытая радость по поводу гниющего, — хотя нетленного, по определению, — тела «романного» Зосимы, не соответствует фигурально разложению монастырской братии в Туринском монастыре, имевшему место в действительности, о чем мы узнаем из недавно найденного в Тобольском архиве дела «О пьянстве настоятельницы Туринского монастыря» за 1828 г. — ведь рыба гниет с головы, а стало быть, нетрудно судить о тлетворном климате возглавляемого ею монастыря30.

Умер реальный отец Зосима красиво, с иконой Божией Матери в руках: «эту икону при самой смерти лобызал и крепко прижимал к устам своим»31. Как и в романе Достоевского, пришли к нему прощаться и он дал всем наставления вроде описанных в главе «Русский инок» — «чтоб они ушли в любви и смирении». Точно так же — «тихо и радостно» — он отдает богу душу и в «Братьях Карамазовых»: «тихо опустился с кресел на пол и стал на колени, затем склонился лицом ниц к земле, распростер свои руки и, как бы в радостном восторге, целуя землю и молясь»32«чудеса», то пожелание это, как ни странно, сбывается не в романе, а в самой действительности, о чем читаем у того же Конюхова: «Пред смертию же отец Зосима… предсказал, что «по моему исходите, Господь даст, что и церковь у Вас будет, и обитель утвердится, Матерь Божия, коей я вручаю Вас, прославит имя свое на месте сем и удивит на вас милость свою», что и сбылось»33«Братьях Карамазовых» Зосима умирает 65 лет, в действительности — 67-летним, даже в таких «малых» деталях подтверждая предполагаемую нами параллель, исходным толчком к которой послужила версия исследователя Гроссмана.

Диалог с исследователями. — Исследователи творчества Достоевского, как указывает в одной из своих статей М. С. Альтман, выдвигали в качестве прототипа старца Зосимы ряд действительных исторических и даже литературных фигур: иеромонаха Амвросия (на том основании, что Достоевский несколько раз с ним встречался и вел с ним беседы наедине), Тихона Задонского (о некоторых поучениях которого Достоевский в письме к Н. А. Любимову писал, что они послужили источником для одной из «восторженных и поэтических» глав романа — «О священном писании в жизни отца Зосимы» — и что именно из этих поучений взят прототип), законоучителя первой московской гимназии 1870-х годов А. Ф. Орлова (факты его биографии послужили, вероятно, источником для главы «Тлетворный дух»), литературного персонажа монаха Пимена из пушкинского «Бориса Годунова» (отчасти потому, что в юности он был военным), а также Зосиму Тобольского, житие коего, переложенное Конюховым, и дало нам дополнительный повод пристальнее приглядеться к аргументам уже упомянутого исследователя Л. П. Гроссмана, справедливо подметившего, что название 2-й главы 6-й книги «Братьев Карамазовых» напоминает «Изречения старца схимонаха Зосимы и извлечения из сочинений его», изданные в 1860 г. учеником Зосимы. «Предположение Л. П. Гроссмана, — дополняет эти сведения М. С. Альтман, — может быть подкреплено и тем, что Достоевский любит давать своим персонажам имена их прототипов», правда, пишется это с оговоркой, что Достоевский воспринимал имя Зосимы почти как имя нарицательное, восходящее к отшельнику Зосиме, основавшему в XV веке Соловецкий монастырь34.

Интересно с этом отношении и свидетельство дочери Достоевского, — кстати, именно применительно к роману «Братья Карамазовы». Ничуть не задумываясь, что тем самым как бы «расшатывает» довольно категоричное утверждение матери, что прототипом Зосимы послужил иеромонах Амвросий, Любовь Федоровна сообщает, что действие романа «Братья Карамазовы» перенесено Достоевским именно в Старую Руссу, где семья писателя несколько лет подряд проводила большую часть времени. «Когда я читала их позже, то легко узнала топографию Старой Руссы. Дом старика Карамазова — это наша дача…; красавица Грушенька — молодая провинциалка, которую мои родители знали в Старой Руссе. Купец Плотников был излюбленным поставщиком моего отца (Митя Карамазов именно у Плотникова закупает разные деликатесы — авт.). Ямщики — Андрей и Тимофей — наши любимые ямщики, возившие нас ежедневно на берег Ильменя, где осенью останавливались пароходы (имена, взятые между двумя тирэ, особо подчеркиваются таким образом как неизмененные в романе). Иногда их приходилось ожидать по несколько дней, и это пребывание в большом селе на берегу озера Достоевский описал в последних главах «Бесов»34а.

«автобиографичность» произведений Достоевского, порой почти с фотографической точностью воспроизводящих увиденные события или пережитые им самим обстоятельства, а также, нередко, полное сохранение имени впечатлившего его персонажа, что, думается, может касаться и «кузнецкого» Зосимы.

Отдавая должное исследователям-достоевсковедам и соглашаясь, что образ Зосимы во многом собирателен, думается, не ошибемся, сказав, что не все из перечисленных прототипов играли для Достоевского одинаковую роль. И тут — как не вспомнить «кузнецкий узел», связанный с самыми драматическими коллизиями в жизни Достоевского, несправедливо забытый, но получивший, так или иначе, отражение чуть не во всех крупных его сочинениях (см. подробнее: М. Кушникова. Черный человек сочинителя Достоевского. — Новокузнецк, 1992). И почему бы Зосиме не быть еще одним звеном между Достоевским и его далеким, но долголетнее незабываемым прошлым? И почему бы Анне Григорьевне Достоевской, так ревниво относившейся к памяти Марии Дмитриевны и к кузнецкому периоду в целом, не назвать прототипом Зосимы, скажем, того же иеромонаха Амвросия (что она и делает в примечаниях к сочинениям Достоевского, изданным в 1922 г.) — несмотря на то, что, по свидетельству К. Н. Леонтьева, в Оптиной пустыни «Братьев Карамазовых» православным сочинением «не признают, и старец Зосима ничуть ни учением, ни характером на отца Амвросия не похож. Достоевский описал только его наружность, но говорить его заставил совершенно не то, что он говорит, и не в 0том стиле, в каком Амвросий выражается»35.

Лучшие годы «реального» Зосимы прошли под Кузнецком, что не могло Достоевского не насторожить, да и не мог он не знать об этом — слишком приметной не только в истории Кузнецка, но и в истории иночества была фигура старца; по крайней мере, в нашем «арсенале» — две специальные книжки, выпущенные о «кузнецком» Зосиме в 1849 и 1860 гг., а также воспоминания архимандрита Пимена о Зосиме, относящиеся к 1877 г., и поминаемая И. Конюховым статья московского митрополита Филарета, где последний «в речи своей кратко изъяснил все странствования Зосимы, труды, подвиги, досады, огорчения, злословия, и что рука сильных извращает правосудие, и что через смуты, но по благоволению Божиему шагнул он, Зосима, из отдаленной Сибири внутрь России, где и почил от трудов своих» (не мостик ли к недоброжелательству некоторых к Зосиме в романе?)36. Так не прочитать ли заново «Русского инока» — чтобы разрешить как будто закравшееся — после авторитетного вмешательства Анны Григорьевны — сомнение, что память о былом «празднике» для доживающего последние годы Достоевского могла совершенно померкнуть…

Читая главу «Из жития в бозе преставившегося иеросхимонаха старца Зосимы, составленного с собственных слов его Алексеем Федоровичем Карамазовым», как будто «споткнулись» на череде странных обстоятельств, невзначай напомнивших ряд недавно найденных в Томске архивных документов и высказанных выше версий. Цепь размышлений была навеяна умилительной, совершенно в духе Достоевского, тирадой: «Други и учители, слышал я не раз, а теперь в последнее время еще слышнее стало о том, как у нас иереи божии… жалуются слезно и повсеместно на малое свое содержание и на унижение свое и прямо заверяют, даже печатно, — читал сие сам, — что не могут они уже теперь будто бы толковать народу писание, ибо мало у них содержания, и если приходят уже лютеране иеретики и начинают отбивать стадо, то и пусть отбивают, ибо мало-де у нас содержания. Господи! Думаю, дай бог им более сего столь драгоценного для них содержания»37. Но ведь мы только что читали документы о порицании иерея Тюменцева за отказ от безвозмездной службы для арестантов в Градокузнецкой Надвратной церкви в 1870-е гг., а также документальное описание его «битвы» за капиталы, завещанные купчихой Фамильцевой — большею частию церковному причту, а, стало быть, в пользу самого Тюменцева. И разве не наталкивается на удивительные сопоставления весьма примечательная характеристика, выданная Тюменцеву Директором училищ Томской губернии в 1872 г.?

«По закону Божию, — заключает директор училищ, подразумевая Тюменцева, — сам преподаватель избегает употребления при объяснениях обыденных русских слов и выражений — и тем более сравнений, боясь тем уронить высоту учения… Священник придерживается мнения, не допуская светскому человеку пояснять молитву. Насколько возможно было убедил, что известная степень понимания изучаемой молитвы должна быть доступна и для ребенка это необходимо при изучении»38. Стоп! Но разве не читаем мы у Достоевского здесь же, в шестой книге, сентенции и поучения Зосимы о том, как надо читать молитву — «а деткам особенно»? И увеличится, непременно увеличится «содержание иереев божиих», — убеждает — не то читателя, не то Тюменцева? — Достоевский, если читать «без премудрых слов и без чванства, без возвышения над ними, а умиленно и кротко, сам радуясь тому, что читаешь им и что они тебя слушают и понимают тебя, сам любя словеса сии, изредка лишь остановись и растолкуй иное непонятное простолюдину слово, не беспокойся, поймут все, все поймет православное сердце!.. Прочти им, — наставляет Достоевский и как будто нарочито выделяет уже подчеркнутое, — а деткам особенно»39.

— ведь факт переписки с кузнецким священником неоспорим, — но книги Достоевского Тюменцев, как следует из его признания А. Голубеву в 1884г., он читал, они были почти все в кузнецкой училищной библиотеке и, стало быть, вне зависимости от содержания писем, не мог не заметить он до странности уничижающий и резкий ответ на его манеру учить Закону Божиему не только детей, но и кузнецкую паству в целом, в коей отнюдь не затерянной и не малозаметной частичкой была когда-то чета Достоевских.

Так не мог ли Тюменцев, прочитав эти строки из «Инока», последовать «психологическому прогнозу» своего исповедника — или исповедуемого? — Достоевского, почему-то априорно уверенного, что «заплачет и он, иерей божий, и увидит, что сотрясутся в ответ ему сердца его слушающих» — но это уже из области догадок40.

— иначе: если Тюменцев получил от Достоевского некое письмо-автобиографию, и, прочитав в нем несомненно весьма личностные моменты (похоже, Достоевский просто не умел писать и не писал писем «просто так» и «не про себя»), Тюменцев тоже поделился с ним своими горестями: содержание невелико, читает детям Святое Писание, как совесть и разумение велит — по старинке, а начальство, де, не одобряет. Вероятность письма от Тюменцева к Достоевскому велика. Ведь в письме от 30 мая 1884 года Тюменцев, отвечая на запрос Голубева по просьбе Анны Григорьевны, о кузнецкой поре Достоевского, сообщает, что из Петербурга «получил от них два письма, на которые и я отвечал… Здесь важна не дата письма, а слова «и я отвечал». Значит, писать Достоевскому для Тюменцева было бы не внове. В особом мыслительном аппарате, каким является сознание писателя масштаба Достоевского, — сведения из предположительного письма Тюменцева отложились до поры. Но вот пишется глава о Зосиме — вспомнился Кузнецк. Отсюда — беседы с Тюменцевым, а также описанные им в предполагаемом письме горести. Отсюда — отповедь, как ответ и назидание.

Вновь о бедном Иове. «иерей Божий», потрясая сердца «его слушающих?» А вот хотя бы легенда о Иове — над ним, любя, льет слезы Достоевский, пересказывая известный библейский сюжет (в главе — он первый, а потому самый запоминающийся) устами «отрока с Большой книгой».

— Иов! Ведь именно так называл себя А. И. Исаев, покойный муж Марии Дмитриевны. И, вместе с тем, не сквозит ли в словах — «как это мог господь отдать любимого из святых своих на потеху Диаволу, отнять от него детей, поразить его самого болезнью» — собственная тоска по почившей супруге, а может, и сожаление по поводу ее разбитой жизни, вышедшей из привычной колеи не без участия Достоевского сразу после смерти Исаева41. А ведь сам писатель почитал Исаева за человека прекрасного, хотя и загрубелого, и считал, что «может быть, я только один из всех и умел ценить его».

Но — тогда почему мы говорим о предполагаемом сожалении о почившей супруге, равно и о постигших ее бедах? Не может ли быть, что возбуждена в памяти доминанта «Иов» — и отсюда Достоевский, который, как уже было сказано, по нашему мнению, всегда пишет прежде всего «про себя» — уже мыслит и себя «Иовом» — ведь потерял же Исаеву. И, возможно, великий психолог и печальник о человеках не может не задуматься: что ни человек, то, в сущности, — Иов. И тогда Исаева, соединив свою жизнь с Достоевским, разве же он не тот же «Иов на пепелище»?

Так что же все-таки послужило толчком для присовокупления к роману легенды, равно и наставлений, соблазняющих на вполне оправданные выводы относительно фигуры Тюменцева? Не некое ли «нечто» из какого-либо письма последнего к Достоевскому, где Тюменцев во многих аспектах предстает Иовом? Ведь если принять версию о письме-исповеди Достоевского-психолога к иерею Тюменцеву, — то только равнозначное этой исповеди обнажение подспудного, что таится в душе и тщательно скрывается от посторонних глаз (а Тюменцеву было что скрывать), — единственно возможный и логически оправданный ответ исповедника исповедовавшемуся писателю. Мог ли Тюменцев писать Достоевскому только о бытовых невзгодах и умолчать о самом сокровенном и тайном? И не поделился ли с великим писателем тем «нечто», что составляло его «тайные печали» и в глазах Достоевского делало его «Иовом», возможно, даже большим, чем А. Исаев, уже несколько отодвинутый временем от нынешней творческой волны писателя? В поисках ответа на этот вопрос обратимся к возможному пре­ломлению в «Братьях Карамазовых» истории зятя Тюменцева, кузнецкого купца Михаила Васильевича Васильева, «восхождение» коего началось, как мы помним, с обмана крепостного арестанта, а закончилось женитьбой на дочери священника и убий­ством обманутого им человека. В той же книге «Русский инок» на­ходим персонаж, совершивший «великое и страшное преступление», убийство, но вовремя не раскрытое, «висевшее» над ним чуть не полтора десятилетия, что составляло особую душевную тайну убийцы. Был он богат и, как и купец Васильев, занимался благо­творительностью. Уже после убийства встречается ему «прекрас­ная и благоразумная девица и он вскорости женится на ней, меч­тая, что женитьба прогонит уединенную тоску»42­ной проекции — подразумевается, конечно, дочь священника Тюменцева, причем мало важно, что убийство в реальности произо­шло после женитьбы, а женитьба, возможно, уже после сочинения «Братьев Карамазовых» — сказано ведь, роман — не фотография, была бы «линия» и тональность.

«В обществе за благотворительную деятельность стали его, — говорится в романе об убийстве, — уважать, хотя и боялись все строгого и мрачного характера его» — равно и купца Васильева в Кузнецке, о чем мы уже писали, уважали, но сильно не любили. К арсеналу наших аргументов можно добавить и то, что имя персонажа такое же, — Михаил, — а Достоев-ский, как уже было замечено в литературной критике, любит давать героям имена их прототи-пов (вспомним хотя бы купца Плотникова и ямщиков Андрея и Тимофея — персонажей из «Братьев Карамазовых», поминаемых Л. Ф. Достоевской).

Но даже если столь невероятная версия не выдержит испытания архивными доку-ментами, пока еще не найденными или просто еще не опубликованными, это, думается, ничего не меняет концептуально. И если даже не именно факты биографии Васильева послужили ма-териалом для романа, то все равно они — «к делу» в нашей аргументации важности «кузнецко-го периода» в творчестве Достоевского. Поскольку говорят о типичности героев, истинности и жизненной правде написанного Достоевским — ведь все черпалось из среды, к которой былое окружение Достоевского тоже было тесно причастно.

В заключение остается лишь в очередной раз удивиться, что, точно так же, как в случае примечаний в литературной критике к «Вечному мужу» — предположение о влиянии пережитого Достоевским в «кузнецкий период» на его дальнейшее творчество сведено до ми-нимума. Как в детской игре: тепло, тепло, горячо...

«Вечном муже», считает литературная критика, читаются всего лишь ситуа-ции из романа друга Достоевского и поверенного грозного чувства А. Е. Врангеля с Е. И. Герн-гросс, супругой высокого барнаульского сановника, тогда как, судя по письмам Достоевского к Врангелю в те поры, его ровно ничего не занимало, кроме «кузнецкого треугольника»: Досто-евский — Исаева — Вергунов. Так что он даже оправдывается в письмах к другу Врангелю, жалуясь, что все это время ничего писать не мог, потому что жил одной лишь мыслью об Исае-вой. «Зато жил, страдал, но жил»...

— едва ли не единственная, да и то все-го лишь с доводом, что писатель имел обыкновение не менять имена прототипов (что, конечно, тоже чрезвычайно важно). Почему бы?

Не является ли всеобъемлющим ответом на многие вопросы, возникающие в по-следние годы в связи с удивительно мало замеченным потомками грозным чувством Достоев-ского к Марии Дмитриевне Исаевой, тот горестный факт, что исключительно ревнивое отноше-ние Анны Григорьевны ко всему, что касалось этого периода жизни писателя, как бы вычерк-нуло из научного обращения на добрых полстолетия целый пласт явлений и осмысления их, и только потому кузнецкий период был, по сути, не только мало изучен, но скорее составлял не-кое «белое пятно» в жизненной и литературоведческой биографии Достоевского.

Перечитывая письма великого писателя и строго сопоставляя с архивными доку-ментами, авторы, тем не менее, тщатся объединить найденное ассоциативными мостиками, смиренно пытаясь восполнить столь явный пробел не только в истории Кузнецкого края, но и в истории российской культуры.

1. П. С, Мережковский, В тихом омуте. Статьи и исследования разных лет. — М. Г1991. — С. 311.

к ней для памяти принадлежащие. — НБ ТГУ. — ОРК. — Витр. 783.

3. Д. С. Мережковский... — С. 339.

— М., 1971. — С. 323; Ф. М. Достоевский. Полное собрание сочинений в тридцати томах. — Т. 15. — Л., 1976. — С. 456.

5. И. С. Конюхов... — Л. 20 об. — 21.

6. Ф. М. Достоевский... Т. 14. — Л., 1976. — С. 28, 260.

— Л., 1971. — С. 213 — 216.

— Л., 1976. — С. 272.

9. И. С. Конюхов... Л. 21.

10. Ф. М. Достоевский... Т. 14. — Л., 1976, — С. 257 — 258.

11. И. С. Конюхов... Л. 20 об.

— Л., 1976. — С. 27.

13. И. С. Конюхов... Л. 21 — 21 об.

14. Ф. М. Достоевский... Т. 14. — Л., 1976. — С. 28, 37, 257.

14а. Достоевский в изображении его дочери Л. Достоевской. — М. — ПР., 1922. — С. 10

— С. 78.

— 22.

— Л., 1976. — С. 285.

17. ГАТО ТФ, ф. 156, оп. 22, д. 575, л. 46, 61.

19. Там же, л. 3.

21. НБ ТГУ. — ОРК. — Витр. 783. — Л. 37 об.

23. И. С. Конюхов... Л. 24 об.

24. Ф. М. Достоевский... Т. 14. — Л., 1976. — С. 284.

— 22 об.

27. Ф. М. Достоевский... Т. 14. — Л., 1976. — С. 33.

28. Там же. — С. 28.

29. И. С. Конюхов... Л. 23.

31. И. С. Конюхов... Л. 23 об.

32. Ф. М. Достоевский... Т. 14. — Л., 1976. — С, 296.

33. И. С. Конюхов... Л. 23 об.

— Л., 1971. — С. 213 — 216; см. также: Ф. М. Дос-тоевский... Т. 15. — Л., 1976. — С. 456 — 459.

— М. — Пг., 1922. — С. 77.

35. Достоевский и его время. — Л., 1971. — С, 214.

— Л., 1976. — С. 265.

38. ГАТО, ф. 125, оп. 1, д. 372, л. 385.

— Л., 1976. — С. 266.

40. Там же.

— Л., 1976. — С. 265.

42. Там же. — С. 277 — 283.

Раздел сайта: