Лосский Н.О.: Достоевский и его христианское миропонимание.
Часть I. Глава вторая. Религиозная жизнь Достоевского

ГЛАВА ВТОРАЯ

РЕЛИГИОЗНАЯ ЖИЗНЬ ДОСТОЕВСКОГО

Не задаваясь целью писать биографию Достоев­ского, я коснусь, после данной уже общей характери­стики его личности, лишь вопроса о его религиозной жизни и о том, что он сам назвал «перерождением» своих убеждений. Эти биографические данные будут изложены очень сжато, лишь настолько, насколько это полезно для дальнейших глав, характеризующих мировоззрение Достоевского.

Михаил Андреевич Достоевский, отец писателя, врач при Мариинской больнице в Москве, был чело­век строгий, угрюмый, скупой, подозрительный и вспыльчивый. Нет, однако, оснований считать его извергом и воображать, будто семейная жизнь До­стоевских была сплошь мучительною и гнетущею. Есть много данных, свидетельствующих о том, что общий тон семейной жизни Достоевских был положительный. В вступительной статье к «Воспоминаниям» Андрея Михайловича Достоевского сын его говорит, что слу­хи «о демонической мрачности, болезненной скупости, дефективной жестокости» Михаила Андреевича лож­ны; в действительности он был человек добрый, но вспыльчивый и строгий1­щине, чрезвычайно доброй, умной, художественно и музыкально одаренной.

За поведением детей родители следили так стро­го, что, например, даже мальчики Михаил и Федор до

16 лет никогда не выходили одни. Телесных наказа­ний в семье Достоевских не было. Родители ограни­чивались выговорами в случае проступков детей. Правда, иногда эти выговоры приобретали характер брани, например, когда отец, обучавший сам детей латыни, вспылив, называл мальчика «тупицею».

«Отец, по воспоминаниям родственников, — го­ворит О. Миллер, — вообще был строг и няне Елене Фроловне не раз приходилось скрывать от него ви­ны детей и вообще защищать их от родительской грозы.2) По-видимому, даже и не прибегая к наказа­ниям, отец своим строгим тоном и внешними форма­ми жизни доводил иногда детей до подавленного со­стояния. Андрей рассказывает, что, занимаясь у отца латынью, братья «нередко по часу и более не смели не только сесть, но даже и облокотиться на стол. Стоят, бывало, как истуканчики, склоняя по очереди менса, менсае»... «Братья очень боялись этих уроков. Отец, при всей своей доброте, был чрезвычайно взы­скателен и нетерпелив; а главное очень вспыльчив».

­вался к этому чтению; оно имело влияние на его раз­витие и художественное творчество; так, например, романы Редклиф приковывали к себе его внимание. Нередко отец читал также и для детей. Он познакомил детей с «Историей государства Российского» Карамзина; для Федора она стала «настольною книгою».

«Я возрос на Карамзине», — пишет Достоевский Страхову в 1870 г.3)

Вечером Достоевские всею семьею предпринима­ли иногда прогулки; при этом отец заводил беседы на серьезные темы. Необходимо еще отметить, что родители Достоевского, особенно мать, были рели­гиозны и заботились о религиозном воспитании де­тей. Рассматривая строй жизни семьи родителей Достоевского, необходимо признать, что она не была «случайною» в том мысле, какой придавал этому вы­ражению Достоевский в «Подростке» (в эпилоге) и в «Дневнике писателя» (1887, июль-август I,1), имея в виду семьи без выработанных идей чести и долга, су­ществовавших в законченной форме в прежнем рус­ском дворянстве. Посылая своему брату Андрею не­давно напечатанный роман «Подросток», Достоев­ский пишет ему о его семье и о семье своих роди­телей:

«Я, голубчик-брат, хотел бы тебе высказать, что с чрезвычайно радостным чувством смотрю на твою семью. Тебе одному, кажется, досталось с честью вести род наш: твое семейство примерное и образованное, а на детей твоих смотришь с отрадным чувст­вом. По крайней мере, семья твоя не выражает орди­нарного вида каждой среды и средины, а все члены ее имеют благородный вид выдающихся лучших людей. Заметь себе и проникнись тем, брат Андрей Ми­хайлович, что идея непременного и высшего стрем­ления в лучшие люди (в буквальном, самом высшем смысле слова) была основною идеей и отца и ма­тери наших, несмотря на все уклонения» (№ 543, 10. III. 76).

В конце 70-х годов, беседуя с братом Андреем о родителях, Федор Михайлович воодушевился: «это были люди передовые... и в настоящее время они бы­ли бы передовыми... А уж такими семьянинами... нам с тобою не быть, брат.»4­го, что семейный порядок сохранялся только в то время, когда была жива мать семьи и пока отец оставался на службе. После смерти жены М. А. Достоев­ский, летом 1837 г., вышел в отставку, поселился в своем имении и, живя в скучном одиночестве, сбился с пути: он стал пить, сошелся с крепостною женщи­ною и был убит своими крестьянами.

В разные периоды своей жизни Федор Михайло­вич различно оценивал общий характер своего детства. Будучи пожилым, он, по словам жены, «охотно вспоминал о своем счастливом, безмятежном детстве и с горячим чувством говорил о матери. Он особенно любил старшего брата Мишу и старшую сестру Ва­реньку».5) По-видимому, однако, в молодости Досто­евский не считал своего детства «счастливым» и «без­мятежным». Доктор Яновский говорит в своих «Воспоминаниях»:

«Он сообщал мне многое о тяжелой и безотрад­ной обстановке его детства, хотя благоговейно отзы­вался всегда о матери, о сестрах и о брате Михаиле Михайловиче; об отце он решительно не любил гово­рить и просил о нем не спрашивать».6) Возможно, что в эту пору главным образом мысли о страшной гибели отца, а не воспоминания о его строгости тя­готили Достоевского.

­стоевского, однако весьма смягченный уважением к отцу и общим высоким тоном семейной жизни роди­телей, которая была проникнута культурными и рели­гиозными интересами. Возможно, что первым воспо­минанием Достоевского, относящимся к двухлетнему возрасту, был следующий случай: мать подвела его к причастию в деревенской церкви и в это время «го­лубок пролетел через церковь из одного окна в дру­гое»7«Все упова­ние на Тебя возлагаю, Матерь Божия, сохрани мя под кровом Своим». Молитву эту Достоевский очень лю­бил и всю жизнь прибегал к ней в трудных случаях. Она входила также в состав молитв, которые он читал вместе со своими детьми перед сном их.

О пробуждении в себе сознательной религиоз­ности в восьмилетием возрасте Достоевский расска­зывает устами старца Зосимы:

«В первый раз посетило меня некоторое проник­новение духовное, еще восьми лет от роду. Повела меня матушка одного (не помню, где был тогда брат) во храм Господень, в Страстную неделю в понедель­ник к обедне. День был ясный и я, вспоминая теперь точно вижу вновь, как возносился из кадила фимиам и тихо восходил вверх, а сверху в куполе, в узенькое окошечко, так и льются на нас в церковь Божьи лучи, и, восходя к ним волнами, как бы таял в них фимиам. Смотрел я умиленно и в первый раз от роду принял я тогда в душу первое семя Слова Божия осмысленно. Вышел на средину храма отрок с большою книгою и прочитал начало книги Иова.»

Сильное впечатление произвела на ребенка по­корность Иова воле Божией: «Буди имя Твое благо­словенно, несмотря на то, что казнишь меня, — а за­тем тихое и сладостное пение во храме: «Да испра­вится молитва моя», и снова фимиам от кадила свя­щенника и коленопреклоненная молитва! С тех пор, — даже вчера еще взял ее, и не могу читать эту пресвя­тую повесть без слез» («Братья Карамазовы», О свя­щенном Писании в жизни отца Зосимы, ч. II, гл. II).8)

­кон, обладавший даром слова и умилявший детей своими беседами. Детскую книжку по Священной истории Федор Михайлович хранил всю жизнь, как святыню (О. Миллер; А. М. Достоевский, 63 с.). Чте­ние Евангелия в церкви производило на него всегда большое впечатление (Л. Достоевская, 34). С любимою матерью своею, которая была очень религиозна, де­ти почти ежегодно совершали паломничество на пять-шесть дней в Троице-Сергиевскую лавру. И своим религиозным содержанием и своим первостепенным значением в истории России Троице-Сергиева лавра должна была глубоко влиять на детей, воспитанных на Карамзине.

Особенно сильное впечатление производили на Достоевского рассказы народа о христианских мучениках и подвижниках, которые он слышал в детстве от прислуги и крестьян, а потом в остроге среди ка­торжников.

«Народ наш, — говорил он, — чтит память своих великих и смиренных отшельников и подвижников, любит рассказывать истории великих христианских мучеников своим детям. Эти истории он знает и за­учил, и я сам их впервые от народа услышал, расска­занные с проникновением и благоговением и остав­шиеся у меня в сердце».9) От народа « я принял вновь в мою душу Христа, Которого узнал в родительском доме еще ребенком и Которого утратил, было, когда преобразился в свою очередь в европейского либе­рала».10)

Что именно разумеет Достоевский под словами о временной утрате им Христа, когда произошла эта утрата и сколько времени она длилась, для ответа на эти вопросы рассмотрим подробно следы религиоз­ной жизни Достоевского в Инженерном училище, а также по выходе из него вплоть до каторги.

­дор Достоевский вместе со своим братом Михаилом и другом Шидловским провели час в Казанском со­боре (письма № 9, сент. 1837). В Инженерном учили­ще, где Достоевский не только учился, но и жил вплоть до производства в инженер-прапорщики (ян­варь 1838-осень 1841.), религиозность его была столь заметна, что некоторые товарищи его втихо­молку подсмеивались над нею.11) Но, вероятно, были в Училище и воспитанники не менее религиозные, чем Достоевский. За десять лет до его поступления воз­ник в Инженерном училище «Кружок святости и че­сти» Димитрия Брянчанинова (будущего епископа Игнатия Брянчанинова) и Чихачева, и можно думать, что некоторая группа воспитанников продолжала тра­диции этого кружка.12)

В письмах Достоевского из училища вплоть до средины 1840 г. чрезвычайно часто встречается имя Божие, упоминания о Провидении, о благодати и т. п., а в переписке с любимым братом Михаилом рассужде­ния в духе христианства о цели жизни, о назначении поэта, о произведениях Гомера, Шиллера, Корнеля, Расина, В. Гюго.

«Атмосфера души человека, — пишет он бра­ту, — состоит из слияния неба с землею; какое же про­тивозаконное дитя человек; закон духовной природы нарушен... Мне кажется, что мир наш — чистилище ду­хов небесных, отуманенных грешною мыслью» (№ 10, 9. VIII. 38).

­цем.

«Что ты хочешь сказать словом знать? — спраши­вает он брата, — познать природу, душу, Бога, лю­бовь... Это познается сердцем, а не умом... Заметь, что поэт в порыве вдохновения разгадывает Бога, следо­вательно, исполняет назначение философии».

Заканчивая письмо, он просит брата сообщить «главную мысль Шатобрианова сочинения «Гений христианства» » (№ 12, 31. Х. 38).

Когда отец Достоевских был убит, Михаил за­думал, получив офицерский чин, поселиться в имении родителей и заняться воспитанием младших братьев и сестер. Федор пишет Михаилу:

«Это воспитание было бы счастье для них. Строй­ная организация души среди родного семейства, развитие всех стремлений из начала христианского, гор­дость добродетелей семейственных, страх порока и бесславия — вот следствия такого воспитания. Ко­сти родителей наших уснут тогда спокойно в сырой земле».13)

­житы Достоевским: выдержав хорошо экзамены, он тем не менее был оставлен на второй год на первом курсе Училища; об этой несправедливости он пишет брату:

«Так хотел один преподающий (алгебры), кото­рому я нагрубил в продолжение года, и который ныньче имел подлость напомнить мне это, объясняя причину отчего остался я» (№ 12, 31. Х. 38).

­пени опустился его отец в деревне, но достаточно было и одного факта убийства отца крепостными, что­бы глубоко потрясти душу сына. Он пишет брату Ми­хаилу в августе:

«Теперь гораздо чаще смотрю на меня окружаю­щее с совершенным бесчувствием. За то сильнее бы­вает со мною и пробуждение. Одна моя цель — быть на свободе. Для нее я всем жертвую. Но часто, часто думаю я — что доставит мне свобода... Признаюсь, на­до сильную иметь веру в будущее, крепкое сознание в себе, чтобы жить моими настоящими надеждами. Благословляю минуты, в которые я мирюсь с настоя­щим. В эти минуты яснее сознаю свое положение и я уверен, что эти святые надежды сбудутся. Душа моя недоступна прежним бурным порывам. Все в ней тихо, как в сердце человека, затаившего глубокую тайну; учиться, «что значит человек и жизнь» — в этом до­вольно успеваю я. Я в себе уверен. Человек есть тай­на. Ее надо разгадать, и ежели будешь ее разгады­вать всю жизнь, то не говори, что потерял время; я за­нимаюсь этой тайной, ибо хочу быть человеком» (№ 14, 16. VIII. 39)

В следующем письме к Михаилу, 1 января 1840 го­да, Достоевский пишет о Гомере, сравнивая его с Хри­стом: «Гомер (баснословный человек, может быть, как Христос, воплощенный Богом и к нам посланный) может быть параллелью только Христу, а не Гёте. Ведь в Илиаде Гомер дал всему древнему миру организацию и духовной и земной жизни, совершенно в такой же силе как Христос новому».

«чисто с ан­гельским характером, с христианским младенческим направлением поэзии»; «никто не сравнится с ним в этом, ни Шиллер (сколько ни христианский поэт Шил­лер), ни лирик Шекспир — я читал его сонеты на французском, — ни Байрон, ни Пушкин» (№ 16).

В этом письме несколько странным представляет­ся то, что Христос не занимает исключительного по­ложения, а приравнивается к Гомеру. Далее, начиная с 1841 г. вплоть до каторги, в письмах нет обсуждения никаких проблем христианского миропонимания; са­мое слово «Бог», хотя Достоевский упоминает его ча­сто, встречается здесь почти только в стереотипных речениях «ради Бога», «Бог знает», «дай Бог» и т. п.; далее начинают даже появляться слова «черт знает» и т. п., чего не было раньше и что редко будет встре­чаться после каторги. В письме от 30 сент. 1844 г. производит отталкивающее впечатление фраза об опеку­не, муже сестры П. А. Каренине, наполненная грубо циничными выражениями: «Каренин е..., с..., водку пьет, имеет чин и в Бога верит. Своим умом дошел» (№ 26).

В начале лета 1845 г. Достоевский познакомился с Белинским, который восторженно принял его пер­вое произведение «Бедные люди».

«Тогда, в первые дни знакомства, — рассказы­вает Достоевский в Дневнике Писателя, — привязав­шись ко мне всем сердцем, он тотчас же бросился, с самою простодушною торопливостью, обращать ме­ня в свою веру. Я застал его страстным социалистом, и он прямо начал со мной с атеизма. Он знал, что осно­ва всему — начала нравственные. Но как социалисту, ему прежде всего следовало низложить христианство; он знал, что революция непременно должна начинать с атеизма. Ему надо было низложить ту религию, из которой вышли нравственные основания отрицаемого им общества. Семейство, собственность, нравствен­ную ответственность личности — он отрицал ради­кально. (Замечу, что он был тоже хорошим мужем и отцом, как и Герцен). Без сомнения, он понимал, что, отрицая нравственную ответственность личности, он тем самым отрицает и свободу ее; но он верил всем существом своим (гораздо слепее Герцена, который, кажется, под конец усомнился), что социализм не только не разрушает свободу личности, а, напротив, восстанавливает ее в неслыханном величии, но на но­вых и уже адамантовых основаниях. В последний год его жизни я уже не ходил к нему. Он меня не взлюбил; но я страстно принял тогда все учение его», — сообщает Достоевский в конце этого рассказа14). Ссора с Белинским, приведшая к разрыву сношений с ним произошла, по словам Достоевского, «из-за идей о литературе и направлении литературы» («Ле­топись жизни Белинского», стр. 217; Петрашевцы, М. 1907, стр. 90).

«утрата Христа», связанная с «преоб­ражением в европейского либерала», произошла имен­но во время дружеского общения с Белинским, на­чавшегося летом 1845 года и продолжавшегося в пер­вой половине 1846 года. Возможно, что она подго­товлялась уже раньше с 1841 г. Любовь Достоевская утверждает, что в Иване Карамазове отец ее, по преданиям семьи, изобразил себя, каким он был в двад­цатилетием возрасте. Надобно однако заметить, что даже и во время крайнего увлечения взглядами Бе­линского Достоевский сохранял горячее чувство пре­клонения перед Христом, как высшим воплощением добра. «Утрата» состояла, вероятно, лишь в том, что он отказался от церковного учения о Христе, как Богочеловеке, и в 1846 г. не был у св. Причастия. Воз­можно даже, что он не причащался с тех пор, как вышел в отставку в октябре 1844 г.

После ссоры с Белинским, которая произошла в начале 1847 года и привела к разрыву сношений с ним, Достоевский вернулся к Церкви. Точное доказа­тельство этого находится в сообщении доктора С. Д.

Яновского о том, что Федор Михайлович в 1847 и 1849 гг. вместе с ним говел у Вознесенья и «делал это не для формы». Яновский говорит, что он «благого­вел перед его твердостью в православии и заслуши­вался его бесед на тему любви и милосердия»15).

Ценные дополнения к этому сообщению находят­ся в письмах д-ра Яновского к А. Г. Достоевской и в его «Воспоминаниях о Достоевском», написанных с целью дать представление о характере Достоевского, главным образом, как он выражался в течение трех лет перед его арестом16). Яновский познакомился с Достоевским в мае 1846 г., когда лечившийся у него Валериан Майков привел к нему автора «Бедных Лю­дей», как больного, желающего воспользоваться его медицинскими советами. Достоевский-пациент ско­ро стал другом Яновского. Они настолько сошлись, что Достоевский стал приходить к Яновскому рано утром до приема больных, чтобы вместе с ним пить чай, и затем вечером в девять часов, засиживаясь у него до полуночи и часто даже оставаясь ночевать. Встречи эти происходили почти ежедневно вплоть до ареста Достоевского. Беседовали друзья о литерату­ре, об искусстве и «очень много о религии». Я пат­риот и «верующий в Откровение», говорит о себе Яновский и тут же прибавляет: Достоевский — «нравственный химик-аналитик неудовлетворимый», «патриот из патриотов и верующий» (стр. 799).

«любил и обожал общий друг наш выше всего на свете».

«Если я не сгиб под гнетом многих, меня удру­чавших неудач и серьезных огорчений в жизни и ес­ли, при всей моей бедности, не считаю себя далеко несчастным, — то я обязан опят-таки Федору Михай­ловичу, который в годах еще моей молодости поста­вил меня твердо в понимании истин Евангельского учения. Он был мой духовный старшой. Ведь каж­дое произносимое им слово, вроде: «Эх, батенька, Степан Дмитриевич, это не так» или «ну, да это по­жалуй и так» — до сих пор отдается во всем моем существе, словно я их слышу в действительности; вследствие этого я до сих пор, что бы ни делал и что бы ни задумывал сделать, постоянно задаюсь вопро­сом: ну, а как бы на это взглянул и что бы на это сказал тот, образ которого всегда со мною и для ко­торого всегда и во всех обстоятельствах истина бы­ла выше всего».

Под влиянием своего друга, говорит Яновский, я «сделался чувствительным ко всякой лжи и фаль­ши» и при встрече с ними «образ Федора Михайло­вича воскресает предо мною воочию, я вижу его сжа­тые от нравственной тревоги губы, замечаю движе­ние его правой руки, начинающей то поправлять его прическу, то покручивать маленькие его усики и да­же слышу ясно его голос, произносящий — эх, ба­тенька, как это неверно и как это скверно — и мне делается действительно тяжело и скверно»17).

Кто-то заявил, будто «в Евангелии сказано, что иногда и ложь бывает во спасение»; Достоевский воз­мутился: «в Евангелии этого не сказано»; когда «че­ловек лжет, то делается гадко, но когда лжет и кле­вещет на Христа, то это выходит и гадко, и подло» (Воспоминания, 814).

Достоевский любил общественный строй, гово­рит Яновский, но в основание общества он клал «толь­ко истины Евангелия, а отнюдь не то, что содержал в себе социал-демократический устав 1848 года» (там же 812).

«Вернейшее лекарство у него всег­да была молитва. Молился он не за одних невинных, но и за заведомых грешников» (812).

Как влияли друг на друга доктор Яновский и До­стоевский в период живого и непрерывного общения их? Яновский говорит о себе, что он был верующим в Откровение, а Достоевский сообщает о себе, что он «утратил было» Христа, «когда преобразился в европейского либерала»; он «страстно принял учение Белинского», стремившегося «низложить христианст­во», и произошло его увлечение идеями Белинского в 1845 г., за три четверти года до знакомства с Янов­ским. Тем не менее, именно Достоевский, по словам Яновского, наставил его «в понимании истин Еван­гельского учения» и был его «духовный старшой».

Понять имеющуюся у нас совокупность данных естественнее всего следующим образом. Яновский обладал церковною верою в Иисуса Христа, как Бо­гочеловека, верою, непоколебленною сомнениями, но и не разработанною личными усилиями ума. Наобо­рот, Достоевский в начале этого знакомства находил­ся в кратковременном периоде утраты веры в божест­венность Христа, однако личность Христа и в это время, как в течение всей его жизни, оставалась для него идеалом и путеводною звездою. Поэтому он мог помогать Яновскому понять глубокий смысл мно­гих истин Евангелия, а сам в свою очередь, может быть, под влиянием толчка, данного примером Янов­ского, вернулся к Церкви и пошел вместе с другом к св. Причастию, вероятно, в Великом посту 1847 г. Мало вероятно однако, чтобы этот возврат к Церк­ви был обусловлен только примером Яновского. Ско­рее следует предполагать, что он был подготовлен уже впечатлениями и размышлениями, оттолкнувши­ми его от увлечения Белинским и от всего его «ев­ропейского» кружка. Неуважительное отношение Бе­линского к личности Христа было непереносимо для Достоевского. Учение Христово, рассказывает Достоевский в «Дневнике писателя», Белинский, «как со­циалист, необходимо должен был разрушать, назы­вать его ложным и невежественным человеколюбием, осужденным современною наукою и экономическими началами; но, все-таки, оставался пресветлый лик Бо­гочеловека, его нравственная недостижимость, его чудесная и чудотворная красота. Но в беспрерывном, неугасимом восторге своем Белинский не остановился даже и перед этим неодолимым препятствием».

«Да, знаете ли вы, взвизгивает он раз вечером (он иногда как-то взвизгивал, если очень горячился), обращаясь ко мне, — знаете ли вы, что нельзя насчи­тывать грехи человеку и обременять его долгами и подставными ланитами, когда общество так подло устроено, что человеку невозможно не делать зло­действ, когда он экономически приведен к злодейст­ву, и что нелепо и жестоко требовать с человека то­го, чего уже по законам природы не может он вы­полнить, если бы даже хотел...

В этот вечер мы были не одни, присутствовал один из друзей Белинского, которого он весьма ува­жал и во многом слушался; был тоже один молодень­кий, начинающий литератор, заслуживший потом из­вестность в литературе.

— Мне даже умилительно смотреть на него, — прервал вдруг свои яростные восклицания Белин­ский, обращаясь к своему другу и указывая на ме­ня, — каждый-то раз, когда я вот помяну Христа, у него все лицо изменяется, точно заплакать хочет... Да, поверьте же, наивный вы человек, — набросился он опять на меня, — поверьте же, что ваш Христос, если бы родился в наше время, был бы самым неза­метным и обыкновенным человеком; так и стушевал­ся бы при нынешней науке и при нынешних двигате­лях человечества.

— Ну, не-е-ет! — подхватил друг Белинского. (Я помню, мы сидели, а он расхаживал взад и вперед по комнате). — Ну, нет: если бы теперь появился Христос, Он бы примкнул к движению и стал во гла­ве его.

— Ну-да, ну-да, — вдруг и с удивительной поспешностью согласился Белинский. — Он бы именно примкнул к социалистам и пошел за ними»18).

Была и личная причина, побуждавшая Достоев­ского к критическому пересмотру взглядов Белин­ского и его приятелей западников. Белинский отри­цательно оценил повесть «Двойник» и все последо­вавшие за нею повести и рассказы Достоевского.

«Каждое его новое произведение — новое паде­ние», — писал он П. В. Анненкову в феврале 1848 г. (Белинский, Письма, т. III, 338) и окончательно усом­нился в таланте Достоевского. Друзья и приятели его, превозносившие вместе с ним Достоевского, Не­красов, особенно Тургенев и др., теперь начали осме­ивать слабости Достоевского и нередко жестоко из­девались над ним. В октябре 1846 г. Достоевский поссорился с Некрасовым и его журналом «Современ­ник» из-за того, что стал печатать свои повести в «Отечественных Записках» Краевского, а в начале сле­дующего года совершенно прекратил общение с Бе­линским после ссоры «из-за идеи о литературе и о направлении в литературе». Впоследствии Достоев­ский писал, что разошлись они «от разнообразных причин, весьма, впрочем, неважных во всех отноше­ниях» («Дневник писателя», 1873, II). Это и значит, что ссора была подготовлена уже задолго до ее на­ступления постепенным обнаружением глубокого раз­личия их мировоззрений. Не только отношение Бе­линского ко Христу, самая сущность его взглядов на отношение между обществом и индивидуумом, на­пример, убеждение в том, что преступления сполна обусловлены несовершенством экономического строя, вскоре должно было оказаться неприемлемым для Достоевского, так как оно связано с унизительным для человека отрицанием свободы и нравственной ответственности.

«Красный

Архив», XLV). Общение с петрашевцами не возвра­тило Достоевского к взглядам Белинского, а скорее, наоборот, ускорило осознание им религиозно-фило­софских основ его несогласия с атеистическим социа­лизмом, надеющимся осуществить счастье человека путем превращения общества в муравейник.

По свидетельству Спешнева, «На Федора Михай­ловича Петрашевский производил отталкивающее впечатление тем, что был безбожник и глумился над верою» (О. Миллер, 91). В одной из своих речей он назвал Иисуса Христа «демагогом, несколько неудач­но кончившим свою карьеру»19). Личность Петрашевского вообще не нравилась Достоевскому; он считал его «агитатором и интриганом» (Яновский, 819). На вопрос Яновского, почему он посещает пятницы Петрашевского, Достоевский отвечал: «У него можно по­либеральничать, а ведь кто из нас смертных не лю­бит поиграть в эту игру, в особенности, когда выпьет рюмочку винца... Но вы туда никогда не попадете — я вас не пущу».

Отношение Достоевского к социализму, выска­занное им на допросе, по-видимому, с достаточною от­кровенностью, было в это время таково. Фурьеризм он считал «системою вредною», во-первых, уже пото­му, что она — ; «во-вторых, как ни изящна она, она все же утопия, самая несбыточная. Но вред, производимый этой утопией, если позволят мне так выразиться, более комический, чем приводящий в ужас». Но вместе с тем Достоевский заявил, что он считает идеи социализма, при усло­вии мирного осуществления их, «святыми и нравст­венными и, главное, общечеловеческими, будущим за­коном всего без исключения человечества»20).

В кружке петрашевцев Достоевский интересовал­ся, по-видимому, вопросом о реформе суда, о свободе печати и особенно об уничтожении крепостного права; он надеялся на освобождение крестьян самим пра­вительством, но в крайнем случае признавал возмож­ным достигнуть цели путем восстания (О. Миллер, 85). Эти интересы нисколько не препятствовали воз­вращению Достоевского к Церкви, которое вырази­лось в том, что в 1847 и 1849 гг. он приобщался вме­сте с Яновским в Вознесенской церкви. Возможно, что уже в это время он начал обдумывать статью о назначении христианства в искусстве, о которой в 1856 г. он писал Врангелю, что она — «плод десятилетних обдумываний», что она вся «до последнего слова» обдумана им «еще в Омске». Он собирался уже послать ее Врангелю, но Врангелем она не была по­лучена и вообще никогда не увидела света. Статью эту Достоевский хотел посвятить Президенту Акаде­мии Наук Великой княгине Марии Николаевне, сле­довательно, считал мысли, выраженные в ней, прием­лемыми для лица, занимающего видный пост в России.

­лю, что и было главным предметом обвинения, при­ведшего его на эшафот, а потом на каторгу. Письмо это — атеистическое, наполненное резкими нападе­ниями на Церковь, в особенности Русскую Православ­ную, и на русское духовенство. Так как в то время Достоевский свободно, по внутреннему побуждению вернулся к Церкви, то факт чтения письма Белинско­го нужно исследовать и его можно понять следую­щим образом. На допросе Достоевский объяснял это чтение как следствие случайно данного Петрашевскому обещания. Придя к Дурову, Достоевский получил присланную ему копию Письма Белинского и прочи­тал ее. Вскоре пришел Петрашевский и, узнав, что в тетрадке содержится Письмо Белинского, попросил Достоевского прочитать его на кружке. Я, показы­вал Достоевский, «обещал неосторожным образом прочесть ее у него» и уже «не мог отказаться» от обещания. «Я его прочел, стараясь не высказывать пристрастия ни к тому, ни к другому из переписы­вавшихся». Правильность этого показания, поскольку Достоевский старается показать им, что полного со­чувствия к письму Белинского у него не было, не вы­зывает серьезных сомнений. Сочувствовать атеизму Белинского и нападениям его на Церковь вообще он не мог, но он, конечно, сочувствовал нападениям на недостатки Церкви и обличениям против русского духовенства. Барон Врангель, описывая свое обще­ние с Достоевским в Сибири в 1854-56 гг., расска­зывает:

«О религии с Достоевским мы мало беседовали. Он был скорее набожен, но в церковь ходил редко и попов, особенно сибирских, не любил. Говорил о Христе с восторгом». Русских священников Достоев­ский и впоследствии довольно долго еще недолюб­ливал и в церковь, по-видимому, до 1871 г. ходил не часто. Возврат его к Церкви был в 1847 г. присоединением главным образом ко Христу, как Богочелове­ку, а не к Русской Православной Церкви. Любовь к русскому православию и к церкви появилась у него впоследствии и развивалась медленно и постепенно. В Письме к Гоголю Белинский, нападая на Церковь, проявляет в то же время сочувственное отношение ко Христу и его учению. Этого Достоевскому было до­статочно в 1849 г., чтобы у него не возникал резкий протест против Письма Белинского.

Находясь в заключении в Петропавловской кре­пости, Достоевский читал два путешествия к святым местам и сочинения св. Димитрия Ростовского, кото­рые «очень заняли» его (Письмо к Михаилу, № 55). Он просит брата прислать ему «Отечественные Запис­ки» и Библию во французском переводе, а также на славянском языке (№ 56). Брат прислал ему Библию, Отечественные Записки и, кроме того, Шекспира. Много лет спустя Достоевский рассказывал А. У. Порецкому и Тимофеевой, что Библия, полученная от брата в крепости, положила начало его «духовному перерождению»21).

Когда петрашевцы, приговоренные к расстрелу, стоя на эшафоте, выслушали приговор, к ним подо­шел священник и пригласил их к исповеди. Удиви­тельно, что исповедался один только Шапошников, хотя среди приговоренных были и очень религиоз­ные люди, например, Дуров. Но ко кресту приложи­лись все. Достоевский в ожидании казни испытывал мистический страх, сознавая, что через несколько ми­нут он перейдет в другую неизвестную жизнь. Это состояние свое Достоевский подробно описал в «Иди­оте», где князь Мышкин передает рассказ лица, ожи­давшего расстрела в течение двадцати минут и затем помилованного: «Ему все хотелось представить себе, как можно скорее и ярче, что вот как же это так: он теперь есть и живет, а через три минуты будет уже — так кто же? Где же? Все это он думал в эти две минуты решить! Невдалеке была церковь, и вершина собора с позолочен­ною крышею сверкала на ярком солнце. Он помнил, что ужасно упорно смотрел на эту крышу и на лу­чи, от нее сверкавшие; оторваться не мог от лучей: ему казалось, что эти лучи его новая природа, что он чрез три минуты как-нибудь сольется с ними... Не­известность и отвращение от этого нового, которое будет и сейчас наступит, были ужасны; но он гово­рит, что ничего не было для него в это время тяжеле, как беспрерывная мысль: «Что если бы не умирать! Что если бы воротить жизнь, — какая беско­нечность! И все это было бы мое! Я бы тогда каж­дую минуту в целый век обратил, ничего бы не по­терял, каждую бы минуту счетом отсчитывал, уж ни­чего бы даром не истратил».

Крыша собора, о которой идет речь в этом рас­сказе, принадлежала Семеновской церкви; Достоев­ский видел ее с эшафота и о впечатлении, произве­денном ею, рассказывал близким (О. Миллер, Био­графия, 122). Мысль о слиянии с солнечными лучами не соответствует христианским представлениям о за­гробной жизни, но обзор своей жизни и переоценка ее, произведенная здесь Достоевским, очень способ­ствовали дальнейшему религиозному развитию его. Врангелю он рассказывал, что «вся жизнь пронеслась в его уме, как в калейдоскопе, быстро, как молния, и картинно» (Врангель, 8). Сознания себя совершив­шим преступление у него не было, но был покаян­ный пересмотр всей своей жизни22), выразившийся об­стоятельно в письме к брату Михаилу, написанном через несколько часов после возвращения в крепость.

«Как оглянусь на прошлое, да подумаю, сколько даром потрачено времени, сколько его пропало в за­блуждениях, в ошибках, в праздности, в неуменье жить; как не дорожил я им, сколько раз грешил про­тив сердца моего и духа, — так кровью обливается сердце мое. Жизнь — дар, жизнь — счастье, каж­дая минута могла быть веком счастья. Si jeunesse savait! Теперь, переменяя жизнь, перерождаюсь в но­вую форму. Брат! Клянусь тебе, что я не потеряю на­дежду и сохраню дух мой и сердце в чистоте. Я пе­рерожусь к лучшему. Вот вся надежда моя, все уте­шение мое! Казематная жизнь уже достаточно убила во мне плотских потребностей, не совсем чистых; я мало берег себя прежде. Теперь уже лишения мне нипочем, и потому не пугайся, что меня убьет какая-нибудь материальная тягость. Я не уныл и не упал духом. Жизнь везде жизнь, жизнь в нас самих, а не во внешнем. Подле меня будут люди и быть чело­веком — вот в чем жизнь, в чем задача ее. Я сознал это. Эта идея вошла в плоть и кровь мою. Да! прав­да! Та голова, которая создавала, жила высшею жиз­нью искусства, которая сознала и свыклась с высши­ми потребностями духа, та голова уже срезана с плеч моих. Осталась память и образы, созданные и еще не воплощенные мною. Они изъязвят меня, правда! Но во мне осталось сердце и та же плоть и кровь, кото­рая также может и любить, и страдать, и жалеть, и помнить, а это, все-таки жизнь. On voit le soleil! Брат, береги себя и семью, живи тихо и предвиденно. Думай о будущем детей твоих... Живи положительно. Никогда еще таких обильных и здоровых за­пасов духовной жизни не кипело во мне, как теперь. Но вынесет ли тело: не знаю. Если кто обо мне дур­но помнит, и если с кем я поссорился, если в ком-ни­будь произвел неприятное впечатление — скажи им, чтоб забыли об этом, если тебе удастся их встретить. Нет желчи и злобы в душе моей, хотелось бы так лю­бить и обнять хоть кого-нибудь из прежних в это мгновение. Это отрада, я испытал ее сегодня, про­щаясь с моими милыми перед смертью» (№ 58, 22. XII. 49).

Все содержание и тон этого письма, в котором нет никакого озлобления, предвещает, что в душе Достоевского начнется на каторге углубление рели­гиозной жизни в духе христианства, не сектантского, а примирительно церковного, стремящегося к всеобъ­емлющему синтезу.

11 января Достоевский, Дуров и Ястржембский были привезены в Тобольск и шесть дней прожили в остроге в ожидании отправления на каторгу в Омск. Большое впечатление произвело здесь на Достоев­ского тайное свидание на квартире смотрителя ост­рога с женами декабристов — Муравьевой, П. Е. Ан­ненковой с дочерью ее О. И. Ивановой и Н. Д. Фонвизиной.

«Они благословили нас в новый путь, — расска­зывает Достоевский, — перекрестили и каждого оде­лили Евангелием — единственная книга, позволенная в остроге. Четыре года пролежала она под моей по­душкой на каторге. Я читал ее, иногда и читал дру­гим. По ней выучил читать одного каторжного» («Дн. Пис.», 1873, II).

­го вскоре украли, а Евангелие, полученное от жен де­кабристов, он сохранил на всю жизнь и постоянно пользовался им.

Каторжане из простонародья встретили петрашевцев-дворян чрезвычайно враждебно, не желая при­знать в них товарищей по несчастью.

«Вы дворяне, железные носы, нас заклевали, — говорили они. — Прежде господином был, народ му­чил, а теперь хуже последнего, наш брат стал» — вот тема, которая разыгрывалась 4 года. 150 врагов не могли устать в преследовании, это было им любо, развлечение, занятие, и если только чем спасались от горя, так это равнодушием, нравственным превос­ходством, которого они не могли не понимать и ува­жали и неподклонимостью их воле. Они всегда со­знавали, что мы выше их. Понятия об нашем престу­плении они не имели. Мы об этом молчали сами, и по­тому друг друга не понимали, так что нам пришлось выдержать все мщение и преследование, которым они живут и дышат к дворянскому сословию» (Письмо к Михаилу, № 60, 22. II. 1854, из Омска, после четырех лет каторги перед отъездом в Семипалатинск на служ­бу рядовым в 7 Сибирском линейном батальоне).

Первый год каторжной жизни, пока Достоевский не освоился с положением и жил почти в совершен­ном отчуждении от людей, был для него особенно тя­жел. В эту пору, без сомнения, церковь была для не­го источником утешения и глубоких возвышающих душу впечатлений. В «Записках из мертвого дома» он, очевидно, говорит о себе, рассказывая о говении во время Великого поста.

«Неделя говенья мне очень понравилась. Говев­шие освобождались от работ. Мы ходили в церковь, которая была неподалеку от острога, раза по два и по три в день. Я давно не был в церкви. Великопост­ная служба, так знакомая еще с далекого детства, в ро­дительском доме, торжественные молитвы, земные по­клоны, — все это расшевеливало в душе моей далекое- далекое минувшее, напоминало впечатления еще дет­ских лет».23)

­ление связи с впечатлениями детства, проникнутого светлою верою в Бога и сверхземной мир. Не меньшее значение имело для Достоевского сочетание глубоких впечатлений, даваемых церковью, с теми настроения­ми русского народа, которые он называет «народною правдою». «Причащались мы за ранней обедней. Ког­да священник с чашей в руках читал слова: «... но яко разбойника мя приими», — почти все повалились в землю, звуча кандалами, кажется, приняв эти слова буквально на свой счет».

Большое впечатление производила на Достоев­ского также подача арестантам милостыни Христа ра­ди. Вскоре после прибытия в острог, когда Достоев­ский возвращался с работы, сопровождаемый конвой­ным, его догнала девочка, шедшая с матерью, вдовой-солдаткой, и сунула ему в руки копеечку, говоря: «На, несчастный, возьми Христа ради копеечку!» Эта подача милостыни народом и просьба дать ее «Христа ради» давно уже привлекала к себе внимание Достоев­ского. В «Бедных людях» Макар Алексеевич Девушкин говорит о том, как различно звучит это «Христа ра­ди» в устах различных просителей.

В казарме рядом с Достоевским на нарах поме­щался дагестанский татарин Алей двадцати двух лет. Это был чистый сердцем юноша, неспособный к пре­ступлению; старшие два брата его, отправляясь на разбой, приказали ему ехать с ними, не сказав ему, что они замышляют. Вместе с братьями, совершив­шими преступление, и он был отправлен на каторгу, правда, на более короткий срок. Достоевский научил его читать по Евангелию.

«Однажды, — рассказывает он, — мы прочли с ним всю нагорную проповедь. Я заметил, что некоторые места в ней он проговаривал как будто с особенным чувством.

— Ах, да! отвечал он, — да. Иса святой пророк, Иса Божие слова говорил. Как хорошо!

— Что же тебе больше всего нравится?

— А где Он говорит: «прощай, люби, не обижай, и врагов люби». Ах, как хорошо Он говорит!

­лись к нашему разговору, и с жаром начал им гово­рить что-то. Они долго и серьезно говорили между собою и утвердительно покачивали головами. Потом с важно-благосклонною, т. е. чисто мусульманскою улыбкою (которую я так люблю, и именно люблю важность этой улыбки), обратились ко мне и подтвер­дили, что Иса был Божий пророк и что Он делал ве­ликие чудеса».

Отбыв срок каторги, но живя еще в Омске в ожи­дании отправки в Семипалатинск для службы там ря­довым, Достоевский написал замечательное письмо Н. Д. Фонвизиной, одной из тех дам, жен декабристов, которые подарили ему Евангелие в начале каторги. Фонвизина в это время уже вернулась в Европейскую Россию и Достоевский высказывает мысль, что, ве­роятно, изгнанник при возврате на родину переживает «вновь, в сознании и воспоминании, все свое прошед­шее горе». В связи с этим он открывает интимные и глубокие черты своих религиозных переживаний:

«Не потому, что вы религиозны, но потому что сам пережил и прочувствовал это, скажу вам, что в та­кие минуты жаждешь как «трава иссохшая» веры, и находишь ее, собственно потому, что в несчастьи яснеет истина. Я скажу вам про себя, что я — дитя века, дитя неверия и сомнения до сих пор и даже до гробовой крышки. Каких страшных мучений стоило и стоит мне теперь эта жажда верить, которая тем сильнее в душе моей, чем более во мне доводов про­тивных. И однако же Бог посылает мне иногда мину­ты, в которые я совершенно спокоен; в эти минуты я люблю, и нахожу что другими любим, и в такие то минуты я сложил в себе символ веры, в котором все для меня ясно и свято. Этот символ очень прост, вот он: верить, что нет ничего прекраснее, глубже, симпа­тичнее, разумнее, мужественнее и совершеннее Христа, и не только нет, но с ревнивою любовью говорю себе, что и не может быть. Мало того, если б кто мне до­казал, что Христос вне истины, и действительно бы­ло бы, что истина вне Христа, то мне лучше хотелось бы оставаться со Христом, нежели с истиной (№ 61, февр. 1854).

Воспоминания детства, любовь к русскому народу и к «народной правде», тесно связанной с православ­ными верованиями, любовь ко Христу и пережитые несчастья, все эти мотивы привлекли Достоевского к Церкви, однако предстояла еще длительная внутрен­няя работа, дальнейший опыт и общение с людьми раньше, чем он начал отстаивать именно правосла­вие, как высшее выражение религиозной жизни. После каторги православная религиозная литература начи­нает занимать особенно видное место в чтении До­стоевского. В письмах к брату Михаилу он не раз по­вторяет просьбу присылать ему творения Отцов Церк­ви и историю Церкви. Между прочим, он просит также прислать ему Коран, вероятно, вспоминая об Алее и его братьях. В 1856 г. он уже делает заметки к ста­тье «О значении христианства в искусстве» (№ 79). В письмах его опять постоянно встречаются замеча­ния такого рода, как «всё от Бога и у Бога» (№ 63) или «всё в руках Божиих, а я, надеясь на Бога, не за­дремлю и сам» (№ 92) и т. п. В 1857 г. в письме к се­стре он сообщает о том, что говел и исповедывался (№ 95).

­ды перед началом эпилептического припадка живое восприятие бытия Бога. Лет через десять он расска­зывал об этом событии сестрам Корвин-Крюковским и младшая из них София (Ковалевская) ярко переда­ла этот рассказ. К Достоевскому в ночь перед Свет­лым Христовым Воскресением приехал старый то­варищ и они всю ночь пробеседовали; говорили «о ли­тературе, об искусстве и философии; коснулись, на­конец, религии. Товарищ был атеист, Достоевский — верующий, оба горячо убежденные каждый в своем. «Есть Бог, есть!» закричал, наконец, Достоевский, вне себя от возбуждения. В эту самую минуту ударили колокола соседней церкви к светло-христовой заутре­ни. Воздух весь загудел и заколыхался. «И я почувст­вовал, — рассказывал Федор Михайлович, — что не­бо сошло на землю и поглотило меня. Я реально по­стиг Бога и проникнулся им. Да, есть Бог! — закри­чал я, — и больше ничего не помню».24)

Возвращаясь из Сибири в Европейскую Россию с женою Мариею Дмитриевною, Достоевский, увидев столб, обозначающий границу Европы и Азии, вышел из тарантаса и «перекрестился, что привел, наконец, Господь увидеть обетованную землю» (Письма, № 133). На пути в Тверь, где ему разрешено было по­селиться, он с женою заехал в Троице-Сергиеву лавру. В письме к Гейбовичу он говорит о сильном впечатле­нии, произведенном на него монастырем, но имеет ввиду при этом не религиозные, а исторические цен­ности лавры.

Вспоминая уже в 1873 г., как медленно происхо­дил в нем и его товарищах процесс возвращения к рус­скому народному духу, Достоевский говорит: «А меж­ду тем я был, может быть, одним из тех (я опять про себя одного говорю), которым наиболее облегчен был возврат к народному корню, к узнанию русской души, к признанию духа народного. Я происходил из семей­ства русского и благочестивого. С тех пор, как я себя помню, я помню любовь ко мне родителей. Мы в се­мействе нашем знали Евангелие чуть не с первого дет­ства. Мне было всего лишь десять лет, когда я уже знал почти все главные эпизоды русской истории из Карамзина, которого вслух по вечерам нам читал отец. Каждый раз посещение Кремля и соборов московских было для меня чем-то торжественным. У дру­гих, может быть, не было такого рода воспоминаний, как у меня. И вот, если даже и мне, который уже есте­ственно не мог высокомерно пропустить мимо себя той новой роковой среды, в которую ввергло нас не­счастье, не мог отнестись к явлению перед собой духа — если и мне, говорю я, было так трудно убедиться, наконец, во лжи и не­правде почти всего того, что считали мы у себя дома светом и истиной (здесь Достоевский имеет в виду увлечение атеистическим радикализмом), то каково же другим, еще глубже разорвавшим с народом, где разрыв преемствен и наследствен еще с отцов и де­дов?»25)

­ся в душе Достоевского лишь в шестидесятых годах, однако уже в 1859 г., вскоре после приезда в Тверь, в беседе с Яновским, приехавшим навестить его, он ссылался на силу своей веры, как причину счастливого перенесения им каторги и ссылки.

«Когда он передавал мне жизнь свою в Петропав­ловской крепости и в Сибири, — пишет Яновский Анне Григорьевне, — он многократно повторял: «Да, батенька, все пережилось и все радостно окончилось, а отчего? от того, что вера была сильна, несокрушима; покаяние глубокое, искреннее, ну и надежда во все время меня не оставляла».26)

Слова Достоевского о силе его веры не находят­ся в противоречии с письмом к Фонвизиной, где он характеризует себя, как «дитя неверия и сомнения». Религиозная основа души Достоевского, его вера в Провидение всегда была сильна и спасала его во всех жизненных катастрофах. В большей степени здесь нуждаются в пояснении слова о «глубоком, искреннем покаянии». В «Дневнике Писателя» Достоевский гово­рит:

«Мы, петрашевцы, стояли на эшафоте и выслу­шивали наш приговор без малейшего раскаяния. Без сомнения, я не могу свидетельствовать обо всех; но думаю, что не ошибусь, сказав, что тогда, в ту минуту, если не всякий, то, по крайней мере, чрезвычайное ­тому, может быть, и возможен будет вопрос: неужели это упорство и нераскаяние было только делом дур­ной натуры, делом недоразвитков и буянов? Нет, мы не были буянами, даже, может быть, не были дурны­ми молодыми людьми. То дело, за которое нас осуди­ли, те мысли, те понятия, которые владели нашим ду­хом — представлялись нам не только не требующими раскаяния, но даже чем-то нас очищающим, мучениче­ством, за которое многое нам простится. И так продол­жалось долго. Не годы ссылки, не страдания сломили нас. Напротив, ничто не сломило нас, и наши убежде­ния лишь поддерживали наш дух сознанием испол­ненного долга. Нет, нечто другое изменило взгляд наш, наши убеждения и сердца наши (я, разумеется, позволяю себе говорить лишь о тех из нас, об измене­нии убеждений которых уже стало известно и тем или другим образом засвидетельствовано ими самими). Это нечто другое — было непосредственное соприко­сновение с народом, братское соединение с ним в общем несчастии, понятие, что сам стал таким же как он, с ним сравнен и даже приравнен к самой низшей ступени его».27)

О каком же покаянии и связанной с ним вере го­ворил Достоевский в беседе с Яновским в Твери? Ате­истический социализм Белинского был им отброшен уже за два года до ареста; убеждение во вреде кре­постного права, в необходимости реформы суда и т. п. сохранились у негой после Сибири; публицисти­ческая деятельность Достоевского в первые два года издания журнала «Время» (1861 и 1862 гг.) мало от­личалась от того, что он мог бы писать и до каторги. На первый взгляд поэтому кажется, что у Достоев­ского не было оснований каяться в чем-либо. Однако, более внимательное исследование открывает те про­явления души Достоевского, которые действительно следовало осудить и в которых он покаялся в Сибири. Во время дружбы с Белинским, а потом в кружке Петрашевского Достоевский, без сомнения, переживал припадки фанатического озлобления против правительства в связи с злоупотреблениями крепостного права, по поводу жестоких наказаний шпицрутенами и т. п. черт тогдашнего режима. Он готов был в край­нем случае даже прибегнуть к восстанию для измене­ния общественного порядка. Мало того, в те годы даже сатанинская сторона революционного движения, столь ярко изображенная им впоследствии в «Бесах», могла опутать его душу.

«Нечаевым, вероятно, я бы не мог сделаться ни­когда, — говорит Достоевский в «Дневнике Писате­ля», — но нечаевцем, не ручаюсь, может быть, и мог бы... во дни моей юности. Чудовищное и отврати­тельное московское убийство Иванова, безо всякого сомнения, представлено было убийцей Нечаевым своим жертвам «Нечаевцам», как дело политическое и полезное для будущего «общего и ­ла». В моем романе «Бесы» я попытался изобразить те многоразличные и разнообразные мотивы, по которым даже чистейшие сердцем и простодушнейшие люди могут быть привлечены к совершению такого же чудовищного злодейства. Вот в том-то и ужас, что у нас можно сделать самый пакостный и мерзкий по­ступок, не будучи вовсе иногда мерзавцем! Это и не у нас одних, а на всем свете так, всегда и с начала веков, во времена переходные, во времена потрясений в жиз­ни людей, сомнений и отрицаний, скептицизма и шат­кости в основных общественных убеждениях».28)

­ственное извращение души, и раскаяние его естествен­но сочеталось с углублением религиозной жизни и усилением в ней влияния образа Христа. Сюда присое­динился еще один фактор: общение с народом, в ду­ше которого преклонение перед царскою властью имело религиозную окраску. Свою ссылку Достоевский стал считать справедливою. «Нас осудил бы на­род», — говорил он.29)

Патриотические чувства, всегда сохранявшиеся в душе Достоевского, усилились в нем особенно во вре­мя Севастопольской кампании, а также в связи с вос­шествием на престол Александра II, которого народ русский полюбил уже наследником, зная о его гуман­ности. Сознавая свое единство с народом в патриоти­ческих чувствах к верховной власти, Достоевский вме­сте с тем становился все теснее связанным и с цер­ковью, однако все же в эту пору, по-видимому, это бы­ла связь с христианскою церковью и христианскою культурою вообще, без осознания особенно высокой ценности православия.

­тические статьи в журнале «Время» далеки от них.

Страхов прямо говорит:

«Что касается до высших нравственных основ, до кой проповеди, то эти основы, действительно, высказывались в журнале всего менее и выражались разве только одним отрица­тельным образом, например, в том, что в журнале не было ничего ни материалистического, ни антирелиги­озного. Мало того, — из наших частных разговоров мне не припоминается почти ни одного случая, когда бы Федор Михайлович прямо высказывал то религиоз­ное настроение, которое, по-видимому, не угасало в нем ни в один период его жизни. Помню, впрочем, как, говоря со мной о революции, он с особенной си­лой сослался на слова евангелия: поднявшие меч, ме­чом и погибнут. Но неуважение к религии, или кощун­ственные шутки над нею ни мало не были в ходу во всем нашем кружке, несмотря на то, что были обыкно­веннейшим явлением у тогдашних просвещенных лю­дей и строго относиться к ним было невозможно».30)

«Время» Достоевский был занят, глав­ным образом, проповедью «почвенничества», т. е. при­зывом вернуться к родной почве, соединиться с народ­ным началом. Это направление он считает стоящим выше противоположности западничества и славяно­фильства. Всякую односторонность и исключитель­ность он осуждает и считает ее не соответствующею русскому характеру. В 1861 г., как и в дальнейшей своей деятельности вплоть до пушкинской речи, он говорит, что «в русском характере замечается резкое отличие от европейского, резкая особенность, что в нем по преимуществу выступает способность высоко­синтетическая, способность всепримиримости, всечеловечности».31)

­ва «День», Достоевский наполняет ее отрицатель­ными суждениями о славянофилах, упрекает их в «ярой нетерпимости», говорит, что и у западников есть «чутье русского духа и народности», как у сла­вянофилов, с тем, однако, преимуществом, что у западников больше реализма, «тогда как славянофиль­ство до сих пор еще стоит на смутном и неопреде­ленном идеале своем», имеющем «мечтательный» ха­рактер (там же, V, ноябрь 1861). Но западников, наводняющих литературу «обличительными» статьями, он резко осмеивает, уже начиная с 1861 г.32)

Знаток Достоевского Долинин находит в журна­ле «Время» уклон в сторону православия в начале 1863 г. и в подтверждение своей мысли ссылается на статью Достоевского «Зимние заметки о летних впечатлениях».33) Такого уклона в этой статье я не могу найти; возможно, однако, что остальное содержание журнала, которого я в условиях заграничной жизни не могу достать, служит подтверждением мнения Долинина. Во всяком случае не трудно установить, что в 1862 и 1863 гг. у Достоевского было много пере­живаний, которые должны были усилить интерес к религии и именно в направлении, ведущем к право­славию.

В это время произошел ряд событий, которые стали удалять Достоевского от западнического либе­рализма и приближать его к славянофилам. Осво­бождение крестьян и подготовка дальнейших великих реформ Александра II встречена была им, как нача­ло расцвета жизни России. Но в левых кругах рус­ского общества, вместо удовлетворения реформами и стремления наилучшим образом воплотить их в жизни, усилилось революционное брожение. Появи­лись прокламации с призывом к вооруженному вос­станию для учреждения в России социалистической республики. Некоторые из них поражали своим убо­жеством и грубостью. В мае 1862 г. начались пожа­ры, наводившие ужас на жителей Петербурга. Молва приписывала их поджогам революционеров. Достоев­ский был так потрясен, что отправился к Чернышев­скому побеседовать о пожарах и прокламациях.

«Я к вам по важному делу, — говорил Достоев­ский, — с горячей просьбой. Вы близко знаете лю­дей, которые сожгли Толкучий рынок, и имеете влия­ние на них. Прошу вас, удержите их от повторения того, что сделано ими».34)

Летом этого же года Достоевский совершил пер­вую поездку за границу и побывал в Париже, в Лон­доне, в Женеве, во Флоренции. Впечатления от За­падной Европы у него получились неблагоприятные (нищета в Уайтчапеле, буржуазный дух французско­го общества), усиливающие в нем сомнения в пра­вильности пути, по которому идет западная цивили­зация. В объявлении о подписке на журнал «Время» осенью 1862 г. подвергаются осуждению те западни­ки, которые отвергают ценность самобытной народности, «хотят единственно начал общечеловеческих и верят, что народности в дальнейшем развитии стира­ются, как старые монеты, что все сливается в одну форму, в один общий тип».

Польское восстание, начавшееся в январе 1863 г., еще более оттолкнуло Достоевского от западной ци­вилизации и привлекло его внимание к роли католи­цизма в развитии ее. Как это, к сожалению, обыкновенно происходит в человеческой душе в подобных случаях, поворот к православию начался у Достоев­ского не с усмотрения положительной ценности своей Церкви, а с отталкивания от чужого вероисповеда­ния, именно от католицизма. Выражено оно в замет­ке, написанной Достоевским для газеты «Петербург­ские ведомости». История этой заметки такова. Многие русские люди, даже и сочувствовавшие освобож­дению Польши, отнеслись отрицательно к восстанию, когда узнали, что целью его является не только само­стоятельность Польши, но и включение в нее Бело­руссии. В апрельском номере «Времени» появилась статья Страхова «Роковой вопрос». В ней Страхов говорил, что Польша гордится своею цивилизациею и основывает свои притязания на превосходстве ее; между тем, по его мнению, начала русского народно­го духа имеют более высокую ценность, чем польская цивилизация, и для окончательной победы над Польшею нам необходимо бороться с нею не только военною силою, но и духовными средствами. Статья эта была ложно истолкована, как защита Польши; и потому журнал «Время» был закрыт правительством. Чтобы предупредить закрытие журнала, Достоевский попытался защититься и написал заметку, разъяс­няющую дело, для помещения ее в газете «Петербург­ские ведомости». Заметка эта не была пропущена цензурою. В ней Достоевский высказывал мысль, что европейская цивилизация развила в Польше «антина­родный, антигражданственный, антихристианский дух. Она развила у них преимущественно католицизм, иезуитизм и аристократизм». «Мало того: нигде, может быть, католицизм не получал такой степени прозелитизма, как в Польше». «У них вся цивилизация обра­тилась в католицизм, а мало ли они жгли, да кожи сдирали с русских за католицизм. Мало ли они дони­мали нас, плевали на нас, как на холопов, и за людей нас не считали. Из-за чего это было, как вы думае­те? Именно из католической пропаганды, из ярости уловлять прозелитов, из ярости ополячить и окато­личить».35)

Летом этого года во время второй своей поезд­ки заграницу (с Сусловой) Достоевский в письме к брату уже поручает ему сообщить Страхову «я с прилежанием славянофилов читаю, и кое-что вычи­тал новое» (№ 177), а через неделю пишет самому Страхову из Рима: «славянофилы, разумеется, сказа­ли аристократическая ­сов» (№ 178). Можно догадаться, что «новое слово» он нашел в учении славянофилов о превосходстве православия над другими христианскими вероисповеданиями. О журнале «Эпоха», заменившем собою «Время» и выходившем в 1864 г. и начале 1865 г., Страхов говорит, что направление его «было уже со­знательно славянофильским; припоминаю, как од­нажды Федор Михайлович, по поводу какой-то ста­тьи в защиту «Дня», прямо сказал: «это хорошо; нуж­но помогать ему, сколько можем» (Биография, 275). В 1867 г. в беседе с Катковым Достоевский уже пря­мо назвал себя славянофилом и заявил Каткову, что с некоторыми мнениями его он не согласен (Письмо к Сусловой, № 265).

Еще большее значение в религиозной жизни До­стоевского имел кризис, пережитый им в 1863 г., о котором было рассказано уже выше. Открыв в своей душе всевозможные виды зла от сатанинского до ме­лочно человеческого, он совершил очистительный акт, изобразив это зло в «Записках из подполья».

«Свиньи цензора, — писал Достоевский брату Михаилу, — там, где я глумился над всем и иногда богохульствовал виду — то пропущено, а где из всего этого я вывел потребность веры и Хри­ста — то запрещено. Да что они, цензора-то, в за­говоре против правительства, что ли?» (№ 193, 26. III. 64).

«Записки из подполья» свидетельствуют не о том, что Достоевский окончательно впал в пессимизм и будто бы до конца своей жизни разочаровался во всем «великом и прекрасном», как это ошибочно по­нял Шестов36­ствительного очищения от зла; он понял, что идеал абсолютного совершенства не может быть осущест­влен без благодатной помощи Бога и в свете этого подлинного идеала мечты о «великом и прекрасном» европейского либерализма и социализма оказались мелкими, поверхностными. С этого момента его гений окончательно созрел и стал выражаться в великих произведениях, пронизанных религиозными темами. И здесь первые шаги на этом пути были развитием в романе «Преступление и наказание» отрицательной темы, изображением распада души, заглушившей в себе голос Бога. В письме к Каткову Достоевский рассказывает об убийстве, совершенном героем романа, и прибавляет:

«Тут-то и развертывается весь психологический процесс преступления. Неразрешимые вопросы вос­стают перед убийцею, неподозреваемые и неожидан­ные чувства мучают его сердце. Божья правда, зем­ной закон берет свое и он кончает тем, что при­нужден сам на себя донести. Принужден, чтобы ­дям; чувство разомкнутости и разъединенности с че­ловечеством, которое он ощутил тотчас же по совер­шении преступления, замучило его. Закон правды и человеческая природа взяли свое; в повести моей есть, кроме того, намек на ту мысль, что налагаемое юридическое наказание за преступление гораздо меньше устрашает преступника, чем думают законо­датели, отчасти потому, что он и сам его нравственно требует». (№ 234, сен­тябрь 1865).

«Идея романа. Православное воззрение; в чем есть православие? Нет счастья в комфорте, покупает­ся счастье страданием. — Человек не родится для счастья. Человек заслуживает свое счастье и всегда страданием».37) В действительности, при осуществле­нии романа на первый план выдвинулось не право­славие, а та идея, о которой Достоевский говорит в письме к Каткову. Письмо это он писал из Висбаде­на, где познакомился со священником И. Л. Яныше­вым, который выручил его из тяжелого положения после проигрыша в рулетку. Общение с Янышевым должно было иметь большое влияние на религиоз­ную жизнь Достоевского. Янышев был выдающимся деятелем Православной Церкви и по своим нравст­венным качествам, и как видный богослов, и как про­поведник. Достоевский говорит о нем: «это редкое существо: достойное, смиренное, с чувством собст­венного достоинства, с ангельскою чистотою сердца и верующий» (Письмо № 296, к А. Майкову).

«Вопрос о значении Янышева в эволюции ре­лигиозных воззрений Достоевского ждет еще своего исследователя», — говорит Долинин.38)

Известен интересный эпизод из жизни Достоев­ского в эту пору. Во время писания «Преступления и наказания» Достоевский часто ходил в местности около Сенной. Однажды во время такой прогулки к нему подошел пьяный солдат и предложил купить у него только-что снятый с шеи крест. Достоевский взял крест и надел на себя.39)

­на, и притом православного, Достоевский впервые по­ставил себе в романе «Идиот». В это время Досто­евский был уже женат на Анне Григорьевне и вместе с нею надолго уехал из России заграницу.

Анна Григорьевна была религиозна. Связь ее с церковью сохранялась всегда в традиционных фор­мах. По праздничным и воскресным дням она, обык­новенно, ходила в церковь, тогда как из сведений, имеющихся о Достоевском, скорее видно, что он сравнительно редко бывал в церкви, по крайней мере до возвращения в Россию из заграницы в 1871 г. Из­вестно однако, что молиться он всегда любил и, по словам Яновского, считал молитву всегда вернейшим лекарством.

Иметь обстоятельные сведения о молитве чело­века не легко, потому что молитва есть интимное ос­новное проявление религиозной жизни. К счастью, со времени женитьбы Достоевского на Анне Григорь­евне мы имеем, вследствие единодушной жизни его с нею, много упоминаний о его молитве. Придумав план устроить поездку заграницу, несмотря на недостаток средств, Анна Григорьевна предложила мужу зайти в часовню Вознесенской церкви и там они «вме­сте помолились перед образом Богородицы». Через четыре года, возвращаясь в Петербург и проезжая ми­мо собора св. Троицы, «в котором происходило на­ше венчание, — говорит Достоевская, — мы с му­жем помолились на церковь; на нас глядя, перекрестилась и наша малютка — дочь».

«Что-то даст нам петербургская жизнь? — сказал Достоевский. — Всё перед нами в тумане... Пред­вижу много тяжелого, много затруднений и беспо­койств, прежде чем станем на ноги. На одну помощь Божью только и надеюсь».

­шет жене:

«Зачем я мою Аню покинул. Всю тебя вспом­нил, до последней складочки твоей души и твоего сердца, за все это время, с октября месяца начиная, и понял, что такого цельного, ясного, тихого, крот­кого, прекрасного, невинного и в меня верующего ан­гела как ты, — я и не стою. Как мог я бросить те­бя? Зачем я еду? Куда я еду? Мне Бог тебя вручил, чтоб ничего из зачатков и богатств твоей души и твоего сердца не пропало, а напротив, чтоб богато и роскошно взросло и расцвело; дал мне тебя, чтоб я свои грехи огромные тобою искупил, представив те­бя Богу развитой, направленной, сохраненной, спасен­ной от всего, что низко и дух мертвит; а я (хоть эта мысль беспрерывно и прежде мне втихомолку про се­бя приходила, особенно когда я молился) — а я, та­кими бесхарактерными, сбитыми с толку вещами, как эта глупая теперешняя поездка моя сюда, — самое тебя могу сбить с толку» (№ 266).

Через несколько дней он пишет ей: «Я со слеза­ми молился ночью о тебе» (№ 269).

­ский всю ночь молился и при появлении на свет де­вочки, которую назвали Сонею, он «благоговейно пе­рекрестил» ее. Перед рождением сына Федора Досто­евский молился «весь день» и всю ночь (А. Г. Досто­евская, стр. 144). Когда двухлетняя дочь Достоевских Любовь сломала ручку и она неправильно срослась, ее пришлось подвергнуть операции. Девочку захлоро­формировали и родителей выслали из операционной комнаты.

«Аня, будем молиться, просить помощи Божией, Господь нам поможет! — прерывающимся голосом сказал мне муж, — рассказывает Достоевская, — мы опустились на колени и никогда, может быть, не мо­лились так горячо, как в эти минуты». В 1875 г. у Достоевских родился сын и Федор Михайлович, по словам дочери Любови, хотел дать ему имя Стефан в честь предка, принявшего православие40), но Анне Григорьевне это имя не нравилось и мальчику дали имя Алексея, в честь Алексия, Божия человека, свято­го, особенно любимого Достоевским.

«В девять часов детей наших укладывали спать, — рассказывает Анна Григорьевна, — и Федор Михай­лович непременно приходил к ним «благословить на сон грядущий» и прочитать вместе с ними «Отче наш», «Богородицу» и свою любимую молитву: «Все упование мое на Тя возлагаю, Мати Божия, сохрани мя под кровом своим!» (стр. 196).

­ми и женою постился, ходил два раза в день в цер­ковь и причащался. Особенно любил он, по словам дочери его, «пасхальную заутреню, состоящую из песнопений, проникнутых ликующею радостью».41)

«На все великие службы Страстной и Пасхальной недель, — говорит Анна Григорьевна, — мы ходили с мужем всегда вместе (я боялась, не произошло бы с ним от духоты и тесноты припадка) и бывали или в правом приделе Знаменской церкви, а в последние три года — во Владимирской церкви».

О характере молитвы Достоевского Анна Гри­горьевна рассказывает в связи с началом Русско-Ту­рецкой войны в 1877 г.

«Прочитав манифест, Федор Михайлович велел извозчику везти нас к Казанскому собору. В соборе было не мало народу и служили непрерывные молеб­ны перед иконой Казанской Божией Матери. Федор Михайлович тотчас скрылся в толпе. Зная, что в ­ши, без свидетелей, я не пошла за ним и только пол­часа спустя отыскала его в уголке собора, до того погруженного в молитвенное и умиленное настрое­ние, что в первое мгновение он меня не признал».

«Аня, прошу тебя, пригласи немедленно священ­ника, я хочу исповедаться и причаститься!» — обра­тился он к жене после сильного кровотечения. Когда священник пришел, «Федор Михайлович, — рассказывает жена его, — спокойно и добродушно встретил батюшку, долго исповедывался и причастился. Когда священник ушел, и я с детьми вошла в кабинет, что­бы поздравить Федора Михайловича с принятием св. Тайн, то он благословил меня и детей, просил их жить в мире, любить друг друга, любить и беречь ме­ня. Отослав детей, Федор Михайлович благодарил меня за счастье, которое я ему дала, и просил меня простить, если он в чем-нибудь огорчал меня».

Через день, проснувшись рано утром, он сказал жене: «я сегодня умру» и попросил дать ему Евангелие. Это было то самое Евангелие, которое подарили ему жены декабристов в Тобольске.

«Федор Михайлович, — пишет жена его, — не расставался с этою святою книгою во все четыре го­да пребывания в каторжных работах. Впоследствии она всегда лежала на виду, на его письменном столе, и он часто, задумав или сомневаясь в чем-либо, от­крывал наудачу это Евангелие и прочитывал то, что стояло на первой странице (левой от читавшего)». Он любил стихи Огарева:

«Я в старой Библии гадал,
И только жаждал и вздыхал,

».

«И теперь, — пишет Анна Григорьевна, — Федор Ми­хайлович пожелал проверить свои сомнения по Еван­гелию. Он сам открыл святую книгу и просил про­честь:

Открылось Евангелие от Матфея, гл. III, ст. 14: «Иоанн же удерживал Его и говорил: мне надобно креститься от Тебя, и Ты ли приходишь ко мне? Но Иисус сказал ему в ответ: не удерживай, ибо так над­лежит нам исполнить всякую правду».

— Ты слышишь — «не удерживай», — значит, я умру, — сказал муж и закрыл книгу.

­вич стал меня утешать, успокаивать, говорил мне ми­лые, ласковые слова, благодарил за счастливую жизнь, которую он прожил со мной. Поручал мне де­тей, говорил, что верит мне и надеется, что я буду их всегда любить и беречь. Я умоляла его не думать о смерти, не огорчать всех нас своими сомнениями, про­сила отдохнуть, уснуть. Муж послушался меня, пере­стал говорить, но по умиротворенному лицу было ясно видно, что мысль о смерти не покидает его и что переход в иной мир ему не страшен».

Вечером Достоевский отдал это Евангелие свое­му сыну Федору и часа через два скончался.

Из всего сказанного видно, что, возвратившись с женою в 1871 г. после длительного пребывания за­границею, Достоевский провел последние десять лет своей жизни, как тесно связанный с Церковью пра­вославный христианин. Поворот от христианства во­обще к осознанию ценности именно православия про­изошел во время пребывания Достоевских заграни­цею, и мы стоим теперь перед вопросом, как он со­вершался. Страхов указывает на влияние семейной жизни и удаление от петербургской суеты, как бла­гоприятный момент для религиозной жизни Досто­евского.

«Рождение детей, забота об них, участие одного супруга в страданиях другого, даже самая смерть первого ребенка, — все это чистые, иногда высокие впечатления. Нет сомнения, что именно заграницей, при этой обстановке и этих долгих и спокойных раз­мышлениях, в нем совершилось особенное раскрытие того христианского духа, который всегда жил в нем. В его письмах под конец вдруг раздались звуки этой струны; она стала звучать в нем так сильно, что он не мог оставлять эти звуки для себя одного, как это делал прежде. Об этой существенной перемене, од­нако же, письма не дают полного понятия. Но она очень ясно обнаружилась для всех знакомых, когда Федор Михайлович вернулся из заграницы. Он стал беспрестанно сводить разговор на религиозные темы. Мало того, он переменился в обращении, получившем большую мягкость и впадавшем иногда в полную кротость. Даже черты лица его носили след этого настроения и на губах появлялась нежная улыбка».

­стоевского не подлежит сомнению. Но следует иметь ввиду, что во время продолжительной жизни загра­ницею были и другие влияния, мощно воздейство­вавшие на мировоззрение Достоевского и выдвинув­шие в его художественном творчестве на первый план православно-религиозные темы. Отталкивание от за­падничества, отрицающего своеобразие русской на­родности, и от революционного социализма усили­лось в душе Достоевского уже в первый год пребы­вания заграницею. После четырех месяцев жизни в Западной Европе он пишет Майкову из Женевы, что без России он «точно рыба без воды». Россия, го­ворит он, «отсюда выпуклее кажется нашему брату». Уже в Дрездене у него «материалу накопилось на це­лую статью об отношениях России к Европе и об русском верхнем слое». С возмущением он рассказывает о свидании в Баден-Бадене с Тургеневым, который заявил, что главная мысль его романа «Дым» состоит в фразе: «Если б провалилась Россия, то не было бы никакого убытка, ни волнения в человече­стве». Он «ругал Россию и русских безобразно, ужас­но», утверждал, что «есть одна общая всем дорога и неминуемая, — это цивилизация и что все попытки руссизма и самостоятельности — свинство и глупости». Тургенев сообщил при этом, что «пишет боль­шую статью на всех руссофилов и славянофилов». Подзадоренный Достоевский стал бранить немцев и западную цивилизацию. Тургенев побледнел и сказал:

«Говоря так, вы меня лично обижаете, я здесь поселился окончательно, я сам считаю себя за немца, а не за русского и горжусь этим» (№ 279).

­новой Достоевский сообщает о состоявшемся в Же­неве конгрессе «Лиги мира и свободы», который дол­жен был возмутить его еще больше, чем заявления Тургенева. На конгрессе был Гарибальди, очень ско­ро уехавший, и Бакунин. Достоевский пишет Май­кову:

«Я в жизнь мою не только не видывал и не слы­хивал подобной бестолковщины, но и не предпола­гал, чтоб люди были способны на такие глупости. Все было глупо: и то, как собрались, и то, как дело повели, и как разрешили» (№ 280). Своей племянни­це С. А. Ивановой он сообщает: «что эти господа, — которых я первый раз ви­дел не в книгах, а наяву, — социалисты и революцио­неры, врали с трибуны перед 5000 слушателей, не­выразимо. Никакое описание не передаст этого. Ко­мичность, слабость, бестолковщина, несогласие, про­тиворечие себе — это вообразить нельзя! И эта-то дрянь волнует несчастный люд работников! Это грустно. Начали с того, что для достижения мира на земле нужно истребить христианскую веру. Большие государства уничтожить и поделить на маленькие; все капиталы прочь, чтоб все было общее по приказу и проч. Все это без малейшего доказательства, все это заучено еще 20 лет назад наизусть, да так и оста­лось. И главное огонь и меч — и после того, как все истребится, то тогда, по их мнению, и будет мир» (№ 284).

­звала в Достоевском, воспитанном на Карамзине, мысль о раздроблении больших государств. Что же касается стремления истребить христианскую веру ра­ди достижения всеобщего мира, а также построить царство любви, предварительно дав волю ненависти и залив кровью все современное общество, мы увидели на практике попытки этого рода и знаем по свое­му опыту, к какому упадку правосознания и нравст­венности ведет разрушение христианской культуры. Достоевский предусмотрел эту опасность уже семьдесят лет тому назад; осознание ее, без сомнения, было ускорено в нем зрелищем конгресса «Лиги ми­ра и свободы». В это время он стал разрабатывать план романа «Идиот», многочисленные варианты ко­торого сохранились в его записных тетрадях. В них обнаруживается, говорит исследователь этих тетра­дей Сакулин, «стремление Достоевского ввести в ро­ман мотив христианства».42) В декабре основная идея романа окончательно установилась.

«Давно уже мучила меня одна мысль, — писал Достоевский 31 декабря 1867 Майкову, — но я бо­ялся из нее сделать роман, потому что мысль слишком трудная и я к ней не приготовлен, хотя мысль вполне соблазнительная и я люблю ее. Идея эта — изобразить вполне прекрасно­го человека».

­видно, в форме противопоставления русского хри­стианского идеала западному пониманию христианст­ва. В том же письме к Майкову, обрушиваясь на швей­царскую «буржуазность» и «посредственность во всем», Достоевский говорит, что Западная Европа вырабатывала свою цивилизацию и технику, «а мы в это время великую нацию составляли, Азию навеки остановили, перенесли бесконечность страданий, суме­ли перенести, не потеряли русской мысли, которая мир обновит, а укрепили ее, наконец, немцев перенес­ли, и все-таки наш народ безмерно выше, благород­нее, честнее, наивнее, способнее и полон другой, вы­сочайшей христианской мысли, которую и не понимает Европа с ее дохлым католицизмом и глупо про­тиворечащим себе самому лютеранством» (№ 292).

На следующий день, 1 января 1868 г., Достоев­ский писал С. А. Ивановой:

«Главная мысль романа — изобразить положи­тельно прекрасного человека. Труднее этого нет ни­чего на свете, а особенно теперь. Все писатели, не только наши, но даже все европейские, кто только ни брался за изображение положительно ­красного — всегда пасовал. Потому что это задача безмерная. Прекрасное есть идеал, а идеал — ни наш, ни цивилизованной Европы еще далеко не вырабо­тался. На свете есть одно только положительно пре­красное лицо — Христос, так что явление этого безмерно, бесконечно прекрасного лица уж, конечно, есть бесконечное чудо. (Все Евангелие Иоанна в этом смысле; он все чудо находит в одном воплощении, в одном появлении прекрасного)» (№ 294).

После этого упоминания Евангелия Иоанна, Апо­стола любви, который считается выразителем духа Восточной Церкви, остается сделать один только шаг, чтобы перейти от порицания католицизма и проте­стантства к восхвалению православия и утвержде­нию, что русское православие есть основа русской миссии в Европе. Этот шаг Достоевский делает в сле­дующем письме к Майкову, присоединяясь к этой мысли, выраженной Майковым.

«Всему миру готовится великое обновление через русскую мысль (которая плотно спаяна с правосла­вием, вы правы) и это совершится в какое-нибудь столетие — вот моя страстная вера. — Но чтоб это великое дело совершилось, надобно, чтоб поли­тическое право ­лось окончательно и уже бесспорно. (А наши-то либералишки проповедуют распадение России на союз­ные штаты!)». «Нравственная сущность нашего судьи и, главное, нашего присяжного — выше европейской бесконечно: на преступления смотрят христиански.

­ских — выше европейского мира. У нас больше не­посредственной и благородной веры в добро, как в Христианство, а не как в буржуазное разрешение за­дачи о комфорте» (№ 296, 18. II. 68). В марте месяце он опять, отвечая Майкову, присоединяется к его мысли, но отчасти приписывает первенство себе:

«Вы решительно точно также смотрите, как и я, и вы говорили, наконец, то, что я три года назад, еще в то время, когда журнал издавал, говорил да­же вслух и меня не понимали, именно: что наша кон­ституция есть взаимная любовь Монарха к народу и народа к Монарху. Да, любовное, а не завоеватель­ное начало государства нашего (которое открыли, кажется, первые Славянофилы) есть величайшая мысль, на которой много созиждется. Здесь я загра­ницей окончательно стал для России, — совершен­ным монархистом. У нас если сделал кто что-нибудь, то, конечно, один только он (да и не за это одно, а просто потому, что он царь, излюбленный народом Русским, и лично, и потому что царь. У нас народ всякому царю нашему отдавал и отдает любовь свою, и в него единственно окончательно верит. Для наро­да — это таинство, священство, миропомазание). За­падники ничего в этом не понимают, и они, хваля­щиеся основанностью на фактах, главный и величай­ший факт нашей истории просмотрели» (№ 302, 20. III. 68).

Любовь к России и русскому народу, патриотиче­ские чувства и убеждения Достоевского были суще­ственным фактором в том развитии его религиозной жизни, которое привело его от христианства вообще к преклонению именно перед православием, и притом в той форме его, которая выработана русским наро­дом. В дальнейшей работе над «Идиотом» Достоевский выразил в этом романе мысли, которые с этих пор до конца его жизни входят в состав главных тем его художественного творчества и публицистической мысли: о русском понимании Христа, о христианской миссии России в Европе, об искажении христианства католицизмом, о генетической связи социализма с ка­толицизмом.

«Идиота», Достоевский за­думал новый роман «Атеизм». Но прежде, чем при­няться за него, пишет Достоевский Майкову, «мне нужно прочесть чуть не целую библиотеку атеистов, католиков и православных». Герой этого романа рус­ский человек — «... вдруг­стынножителям, по священникам; сильно между про­чим попадается на крючок иезуиту, пропагатору, по­ляку; спускается от него в глубину хлыстовщины — и под конец обретает и Христа и русскую землю, рус­ского Христа и русского Бога. О католицизме и об иезуите у меня есть что сказать сравнительно с православием» (№ 318).

«Заря» первых глав книги Данилевского «Россия и Европа», Достоевский пишет Страхову: «... я все еще не уверен, что Данилевский укажет в окончательную сущность русского призвания, которая состоит в разоблачении перед миром русского Христа, миру неведомого, и которого начало заключается в нашем родном Пра­вославии. По-моему, в этом вся сущность нашего бу­дущего цивилизаторства и воскрешения хотя бы всей Европы и вся сущность нашего могучего будущего бытия» (№ 325, 18. III. 69).

Через полгода он с огорчением констатировал от­сутствие этой идеи в книге Данилевского (№ 357).

­эм из русской истории в тех ее моментах, когда она «выражалась вся, вдруг, во всем своем целом». К чис­лу таких моментов он относит завоевание Констан­тинополя турками и брак Великого князя Ивана III с Софиею Палеолог, которая является «с двуглавым орлом вместо приданого»; с этими событиями связа­на «великая идея о всеправославном значении России и полагается первый камень о будущем главенстве на Востоке, расширяется круг Русской будущности, по­лагается мысль не только великого государства, но и целого нового мира, которому суждено обновить Христианство всеславянской православной идеей и внести в человечество мысль, когда за­гниет Запад, а загниет он тогда, когда Папа исказит Христа окончательно и тем зародит атеизм в опога­нившемся западном человечестве».

Последняя поэма должна была содержать карти­ну будущего:

«России через два столетия и рядом померкшей, истерзанной и оскотинившейся Европы с ее цивили­зацией» (№ 328).

«Атеизм», Достоевский в действительности принялся за писание другого про­изведения «Бесы»; в состав этого романа вошла часть того, что было задумано для «Атеизма» и образы, возникшие в фантазии Достоевского в связи с убий­ством студента Иванова группою Нечаева в гроте парка Петровской Земледельческой Академии. Во вре­мя писания «Бесов» замысел романа «Атеизм» пере­родился в другое, еще более обширное произведе­ние «Житие великого грешника», которое должно бы­ло состоять из пяти больших повестей.

«Главный вопрос, который проведется во всех ча­стях, — пишет Достоевский Майкову, — тот самый, которым я мучился сознательно и бессознательно всю мою жизнь — существование Божие. Хочу выставить во 2-ой повести главной фигурой Тихона Задонско­го, конечно, под другим именем, но тоже Архиерей, будет проживать в монастыре на спокое. В монасты­ре есть и Павел Прусский, есть и Голубов и инок Парфений. (В этом мире я знаток и монастырь русский знаю с детства)».

О св. Тихоне он говорит: «Авось выведу велича­вую, положительную­хон-то и составляет наш русский ­ный тип, который ищет наша литература, а не Лав­рецкий, не Чичиков, не Рахметов и проч. и не Лопу­ховы, не Рахметовы. Правда, я ничего не создам, я только выставлю действительного Тихона, которого я принял в свое сердце давно с восторгом. Но я со­чту, если удастся, и это для себя уже важным подви­гом» (№ 346).43)

Роман «Житие великого грешника» не был напи­сан Достоевским, как особое произведение, но раз­личные стороны и части его вошли в состав «Бесов», «Подростка» и «Братьев Карамазовых».44­жественное и публицистическое творчество Достоев­ского проникнуто с этих пор идеею русского православно-христианского миропонимания. Насколько она владеет Достоевским, становится особенно ясно, ес­ли прибавить к романам его записные тетради с на­бросками, планами и материалами для романов. Характеры многих лиц, мировоззрение их, беседы слу­жат выражением положительных сторон русской пра­вославной культуры или же представляют собою своеобразные искажения ее. Труднейшая для художника задача — дать живые положительные образы в значительной степени достигнута Достоевским: князь Мышкин, Макар Иванович Долгорукий, жена Верси­лова Софья Андреевна, старец Зосима, Алеша Карамазов — характерно русские православные люди. До­стоевский подумывал даже о том, чтобы написать книгу об Иисусе Христе.

Раньше уже было показано, что со времени воз­вращения Достоевского с женою из заграницы строй ­вославный. Остается лишь дополнить сказанное не­которыми чертами и фактами, имеющими значение для представления о своеобразии религиозной жиз­ни Достоевского или для опровержения ложных ис­толкований ее.

Религиозная живопись производила на Достоев­ского сильное впечатление. В Базеле его потрясла до глубины души картина Ганса Гольбейна, изображаю­щая тело Христа, снятого с креста.

«По дороге в Женеву, — рассказывает Анна Гри­горьевна, — мы остановились на сутки в Базеле, с целью в тамошнем музее посмотреть картину, о кото­рой муж от кого-то слышал. Эта картина, принадле­жащая кисти Ганса Гольбейна, изображает Иисуса Христа, вынесшего нечеловеческие истязания, уже снятого со креста и предавшегося тлению. Вспухшее лицо Его покрыто кровавыми ранами, и вид Его ужа­сен. Картина произвела на Федора Михайловича по­давляющее впечатление, и он остановился перед нею как бы пораженный. Я же не в силах была смотреть на картину: слишком уж тяжелое было впечатление, особенно при моем болезненном состоянии, и я ушла в другие залы. Когда минут через 15-20 я вернулась, то нашла, что Федор Михайлович продолжает сто­ять перед картиной, как прикованный. В его взвол­нованном лице было то, как бы испуганное выраже­ние, которое мне не раз случалось замечать в пер­вые минуты приступа эпилепсии. Я потихоньку взя­ла мужа под руку, увела в другую залу и усадила на скамью, с минуты на минуту ожидая наступления при­падка» (Воспоминания, 112).

«От такой картины вера может пропасть»,— го­ворил Достоевский.

Очень любил Достоевский картину Тициана «Ке­сарево кесареви», картину Аннибала Караччи «Голо­ва молодого Христа», «Madonna della Sedia» Рафа­эля. Но особенно он любил Сикстинскую Мадонну. Перед этою картиною он простаивал часами «умилен­ный и растроганный» (101). Почитательница Досто­евского вдова поэта Алексея Толстого прислала ему в подарок в 1879 г. великолепную фотографию Ма­донны «в натуральную величину, но без персонажей, ее окружающих». Она висела в его кабинете над ди­ваном-постелью.

«Сколько раз в последний год жизни Федора Ми­хайловича, — пишет Достоевская, — я заставала его стоящим перед этою великою картиною в таком глу­боком умилении, что он не слышал, как я вошла, и, чтоб не нарушить его молитвенного настроения, я по­тихоньку уходила из кабинета» (стр. 257).

­лигиозность, как любовь к православию, он вместе с тем стал решительно высказывать свое понимание высокой ценности православного почитания иконы. Поводом послужило стихотворение А. Н. Майкова «У часовни»:

Дорог мне перед иконой
В светлой ризе золотой
Этот ярый воск, возженный

Знаю я, свеча пылает,
Клир торжественно поет;
Чье-то горе утихает,


Пролетает над толпой...
Этих свеч знаменованье

Это — медный грош вдовицы,
— лепта бедняка,
Это... может быть... убийцы

— светлое мгновенье
В диком мраке и глуши,

«Это одно из лучших стихотворений ваших, — пишет он поэту, — все прелестно, но одним только я недоволен: тоном. Вы как будто извиняете икону, ; пусть, дескать, это изуверство, но ведь это слезы убийцы и т. д. Знай­те, что мне даже знаменитые слова Хомякова о Чудо­творной Иконе, которые приводили меня прежде в восторг, — теперь мне не нравятся, слабы кажутся. Одно слово: «Верите вы иконе или нет!» (Храбрее, смелее, дорогой мой, уверуйте). Может быть, вы поймете то, что мне хочется сказать; это трудно впол­не высказать» (№ 318).

Исследуя это письмо, Долинин высказывает пред­положение, что Достоевский в действительности име­ет в виду рассказ Киреевского о его переживаниях перед чудотворною иконою, но по забывчивости от­нес его к Хомякову (Письма, II, 439 с.). В письме очень важно заявление Достоевского, что он и рань­ше высоко ценил иконопочитание, а также веру в существование чудотворных икон, и что почитание ико­ны в настоящее время весьма усилилось в нем. Мож­но думать поэтому, что за исключением краткого пе­риода влияния Белинского, религиозность Достоев­ского всегда была, как и в детстве, конкретною и ни­когда не падала на степень абстрактного протестант­ского спиритуализма. За год до своей кончины в беседе с Опочининым он говорил:

«Если народ, целый народ — заметьте, может чтить Божий образ, т. е. слабое, а у нас иногда и урод­ливое изображение Бога, Христа или Богородицы, то насколько же больше чтит он и любит самого Бога! У народа Богу всегда первое место, — передний угол; там у него божница, боговня. Ему надо иметь у себя святыню, видимую, как отображение Божества. Здесь, в этом почитании сказывается трогательная целокупность духа и сердца. — Надо веровать, устремляться к невидимому Богу, но и почитать Его на земле про­стым сродным обычаем. Мне сказать могут, что такая вера слепа и наивна, а я отвечу, что вера такой и быть должна. Не всем же ведь богословами стать».45)

­стоевского видное место занимает, кроме Евангелия и вообще Священного Писания, чтение религиозной литературы, особенно православной, например, сочи­нений св. Димитрия Ростовского, св. Тихона Задон­ского, «Сказания о странствии» инока Парфения, ста­рообрядческая литература и литература о старообряд­цах и т. п. Вопрос об этом чтении и значении его в жизни и творчестве Достоевского требует особого исследования, которое и произведено уже Р. В. Плет­невым; к сожалению, труд его до сих пор остается не­изданным, кроме двух глав, напечатанных в журналах: «Достоевский и Евангелие» (в «Пути», 1930) и «Dostojevskij und der Hieromonach Parfenij» (в «Ztschr. für slav. Philologie», 1937).

«Les Miserables». Он прочитал его в 1862 г. заграницею. В 1863 г. он просит А. П. Ми­люкова прислать ему этот роман. В 1867 г. он перечи­тал его в Дрездене. В 1877 г. Достоевский, сидя на га­уптвахте за помещение в «Гражданине», без разреше­ния министра двора, заметки о киргизской депутации к государю, опять перечитывал его. Сродство романа Гюго с религиозными интересами и творчеством До­стоевского несомненно. В. Гюго говорит в своем ро­мане: «Книга эта — изображает путь от зла к добру, от ада к небу, от неверия к Богу (V, I, 10).

В книге этой изображен переворот в душе озлобленного беглого каторжника Жана Вальжана, постепенно восходящего на высоты свя­тости; толчком к исцелению его души была святость епископа Бьенвеню, лица, которое в молодости вело легкомысленную жизнь, но, испытав тяжелый удар в жизни сердца, вступило на путь христианского по­движничества. Возможно, что увлечение этим рома­ном было в числе условий, приведших Достоевского к теме «Жития великого грешника» и к образу старца Зосимы.

В истории осознания Достоевским высокой ценности русского православия не малое значение имело общение его с Н. Н. Страховым и Ап. Григорьевым, с А. Н. Майковым, с Победоносцевым и, наконец, с фи­лософом Вл. Соловьевым. В Великом посту 1878 г. Достоевский слушал в Соляном городке серию лекций Вл. Соловьева, составивших содержание его книги «Чтения о Богочеловечестве». В этом же году неожи­данно скончался от припадка эпилепсии младший сын Достоевских Алексей. Анна Григорьевна говорит, что отец любил его «как-то особенно, почти болезненною любовью. Чтобы хоть несколько успокоить Федора Михайловича и отвлечь его от грустных дум, я упро­сила Вл. С. Соловьева, посещавшего нас в эти дни нашей скорби, уговорить Федора Михайловича по­ехать с ним в Оптину пустынь, куда Соловьев соби­рался ехать этим летом. Посещение Оптиной пустыни было давнишнею мечтою Федора Михайловича» и летом Достоевский вместе с Соловьевым побывали в этом монастыре.

«С тогдашним знаменитым «старцем» о. Амвросием Федор Михайлович виделся три раза, — пишет Анна Григорьевна, — раз в толпе, при народе, и два раза наедине, и вынес из его бесед глубокое и проникновенное впечатление. Когда Федор Михайлович расска­зал старцу о постигшем его несчастии и о моем слиш­ком бурно проявившемся горе, то старец спросил его: верующая ли я, и когда Федор Михайлович отвечал утвердительно, то просил его передать мне его благо­словение, а также те слова, которые потом в романе старец Зосима сказал опечаленной матери. Из расска­зов Федора Михайловича видно было, каким глубо­ким сердцеведцем и провидцем был этот всеми ува­жаемый «старец».»

Рассматривая различные периоды религиозной жизни Достоевского, мы нашли, что осознание высо­ких достоинств русского православия и выражение их в художественной и публицистической деятельности Достоевского было связано с его любовью к русско­му народу и к России. Отсюда может явиться предпо­ложение, что православие было для него не самоценностью, не целью само по себе, а только средством, которое он считал необходимым для политической жизни России, как внутренней, так и внешней, по­скольку в сознании народа верховная власть была ре­лигиозно освящена, и Россия могла выступать во вне­шней политике, как защитница других православных народов. Если в этой догадке есть доля правды, то она сводится только к следующему положению: очень часто осознание ценности происходит так, что чело­век, заметив полезность ее для другой увлекающей его ценности, принимает ее сначала только, как сред­ство, но потом, ознакомившись с нею ближе, начинает усматривать ее самостоятельное значение и тогда она глубоко овладевает его душою независимо от посторонних ей целей. Такой процесс тем легче мог совер­шиться в душе Достоевского, что в детстве вместе со своею любимою матерью он переживал многие высо­кие стороны русского православного культа и веры, а в 1868 г., когда он начал проповедывать православие, его уму и чувству сознательно открылась ценность его, которая вовсе не влекла его в область новых интере­сов, оторванных от прежних: православие в той форме, которая выработана русским народом, будучи само­ценностью, еще более возвышало в его глазах досто­инства русского народа. Может быть, только в минуты упадка и сомнений Достоевский приближался к под­мене Бога народом, подобно Шатову, который сказал, что «Бог есть синтетическая личность всего народа» (II, I, 7). По крайней мере, вместе с Шатовым он ут­верждал в письме к Майкову: «Кто теряет свой народ и народность, тот теряет и веру отеческую и Бога» (№ 357, 9. Х. 1870), положение в очень многих случаях правильное, но не всеобщее.

­верия сам Достоевский не раз говорил в очень силь­ных выражениях. Вспомним, например, письмо его к Фон-Визиной, где он, сознавая в себе «жажду верить», говорит о себе: «я — дитя века, дитя неверия и сомне­ния до сих пор и даже (я знаю это) до гробовой крышки» (№ 61, февр. 1854).

Задумав роман «Житие великого грешника», До­стоевский писал Майкову:

«Главный вопрос, который проведется во всех ча­стях — тот самый, которым я мучился сознательно и бессознательно всю мою жизнь, — существование Божие» (№ 346, 25. III. 1870).

В последний год своей жизни Достоевский писал:

«Мерзавцы дразнили меня ­зиторе и в предшествовавшей главе, которому ответом служит весь роман. Не как дурак же (фанатик) я ве­рую в Бога. И эти хотели меня учить и смеялись над моим неразвитием! Да их глупой природе и не снилось такой силы отрицание, которое перешел я. Им ли меня учить!» (Биография, письма и заметки из зап. кн. Достоевского, 368 с.).

Ссылаясь на «Легенду о Великом Инквизиторе» и на главу о детях в «Братьях Карамазовых», Достоев­ский писал в своих тетрадях:

«И в Европе такой силы атеистических возра­жений нет и не было­шое моя осанна про­шла, как говорит у меня же, в том же романе чорт» (там же, 375).

«дитя неверия и сомнения» действительно «до гробовой крышки»? Прежде всего, как понять то письмо к Майкову, где Достоевский говорит, что «существование Божие» есть вопрос, кото­рым он мучился сознательно и бессознательно «всю жизнь». Значит ли это, что Достоевский в периоды сомнений доходил до полного атеизма? — Конечно, нет. К атеизму он относится резко отрицательно, счи­тая его глупостью, недомыслием. «Никто из вас не заражен гнилым и глупым атеизмом», — уверенно го­ворит он в письме к своей сестре (№ 296, 1. II. 1868). В существовании настоящего атеизма он даже вообще сомневается, чего не было бы, если бы он сам до­ходил до атеизма.

Опочинину он говорил в 1880 г.:

«Никто не может быть не убежден в существова­нии Бога. Я думаю, что даже и атеисты сохраняют это убеждение, хотя в этом и не сознаются, от стыда что ли.» (Звенья, VI, 468).

Приближался к атеизму Достоевский, может быть, лишь в 1846 году, когда находился под влия­нием Белинского. В остальное же время своей жизни сомнения, которые он переживал, относились не к са­мому существованию Бога, а к тому, как понять это существование, например, как согласить бытие Бога и мировое зло (бунт Ивана Карамазова, признающего существование Бога, но не принимающего мира, со­творенного Им) или, например, как понять основной догмат христианства, согласно которому Иисус Хри­стос есть воплощение Логоса, Второго Лица св. Трои­цы. Этот догмат должен был особенно занимать До­стоевского в виду его горячей любви ко Христу. Всю веру он сводит к этому учению, как видно из записи его к «Бесам» в связи с образом «князя», т. е. Ставрогина:

«Дело в настоятельном вопросе: можно ли веро­вать, быв цивилизованным, т. е. Европейцем, т. е. ве­ровать безусловно в божественность Сына Божия Иисуса Христа? (ибо вся вера только в этом и со­стоит)46)

Действительно, величайшая трудность для совре­менного образованного человека заключается в уче­нии, что Иисус, родившийся в Палестине 20 веков то­му назад и распятый на кресте, был не просто человек, а воплотившийся Бог. Возможно, что у Достоевского возникали иногда сомнения относительно этого дог­мата, но они могли быть, по крайней мере в последние десять лет его жизни, только кратковременными, пре­ходящими. В самом деле, он вместе со своею семьею, по-видимому, ежегодно причащался св. Тайн, а в пра­вославной церкви честный и искренний человек не мо­жет причаститься, считая этот акт не таинством, а только воспоминанием об одном из событий жизни человека Иисуса: православный, стоя перед св. Дара­ми, слушает и повторяет предпричастную молитву «Верую, Господи, и исповедую, яко Ты еси воистину Христос, Сын Бога живаго, пришедший в мир грешные спасти, от них же первый есмь аз. Еще верую, что сие есть самое пречистое Тело Твое, и сия есть самая чест­ная Кровь Твоя»...

­мяковым: Христос есть господин стихий и потому в Его власти сделать так, чтобы «всякая вещь, не изме­няя нисколько своей физической субстанции», могла стать его Телом.47­ные шарики.

Можно себе представить, с какою силою религи­озного чувства приступал к причастию Достоевский, если вспомнить рассказ о его молитве почтенной ста­рушки, вдовы священника, часто встречавшей Досто­евского в Знаменской церкви:

«Он всегда к заутрени или к ранней обедни в эту церковь ходил. Раньше всех, бывало, придет, и всех позже уйдет. И станет всегда в уголок, у самых две­рей, за правой колонкой, чтобы не на виду. И всегда на коленках и со слезами молился. Всю службу, бы­вало, на коленках простоит; ни разу не встанет. Мы все так и знали, что это Федор Михайлович Достоев­ский, только делали вид, что не знаем и не замечаем его. Не любил, когда его замечали. Сейчас отворотит­ся и уйдет».48)

Молитвенное общение с Богом у Достоевского было подлинным возвышением над земною действи­тельностью. Однажды, в 1873 г., работая в типогра­фии Траншеля с корректором «Гражданина» Варва­рою Васильевною Тимофеевою, Достоевский спросил ее, как она понимает Евангелие. Варвара Висильевна ответила, что видит значение Евангелия в «осущест­влении учения Христа на земле, в нашей жизни, в со­вести нашей».

— И только? — тоном разочарования протянул Достоевский.

— Нет, и еще... — добавила Тимофеева, — вся эта жизнь земная — только ступень... в иные сущест­вования...

— К мирам иным! — восторженно сказал Досто­евский, вскинув руку вверх к раскрытому настежь ок­ну, в которое виднелось тогда такое прекрасное, свет­лое и прозрачное июньское небо».49)

В последний год своей жизни Достоевский писал художнице Е. Ф. Юнге:

«Что вы пишете о вашей двойственности? Но это самая обыкновенная черта у людей... не совсем, впро­чем, обыкновенных. Черта, свойственная человече­ской природе вообще, но далеко-далеко не во всякой природе человеческой встречающаяся в такой силе, как у вас. Вот и поэтому вы мне родная, потому что это в вас точь в точь как и во мне, и всю жизнь во мне было. Это большая мука, но в то же время и большое наслаждение. Это — сильное сознание, потребность самоотчета и присутствия в природе вашей потребности нравственного долга к самому себе и к человечеству. Вот что значит эта двойственность. Были бы вы не столь развиты умом, были бы ограниченнее, то были бы и менее со­вестливы и не было бы этой двойственности. Напротив, родилось бы великое самомнение. Но все-таки эта двойственность большая мука. Милая, глубоко­уважаемая N. N., верите ли вы во Христа и в его обе­ты? Если верите (или хотите верить очень), то пре­дайтесь ему вполне, и муки от этой двойственности сильно смягчатся и вы получите исход душевный, а это главное».50)

Признание Достоевского о раздвоении в его ду­ше ценно в высшей степени. Раздвоение, о котором идет речь в письме, не есть патологический распад или аморальная способность наслаждения как доб­ром, так и злом или бесплодный и безвыходный скеп­тицизм: Достоевский говорит о силе духа, нравствен­но обязанного при решении всякой проблемы пройти через период критики, но в самой своей силе черпаю­щего уверенность в том, что добро есть и что поло­жительное решение проблемы существует. Такова си­ла великих христиан, в самом сомнении своем обра­щающихся к Тому, в Ком они сомневаются: «Верую, Господи! Помоги моему неверию!»

1) А. М. Достоевский, «Воспоминания», стр. 6.

2

3) Достоевский. Письма, т. II, № 360.

4«Воспоминания», 94.

5) А. Г. Достоевская, «Воспоминания», 56.

6) Русский Вестник, 1885, IV. 800.

7

8

9) «Дневник писателя», 1877, март, I, 2.

10) Там же, 1880, август, III, I.

11) Статья «К портрету Ф. М. Достоевского», Истор. Вестн. 1881, III.

12«Инженеры-бессребренники».

13) № 14, 16. VIII. 39. Письма, II, стр. 549.

14) Дневник писателя, 1873, II, Старые люди.

15) О. Ф. Миллер, «Материалы для жизнеописания Ф. М. Достоевского». Биография, письма и заметки из записной книжки Ф. М. Достоевского, 1883, стр. 94 с.

16«Воспоминания о Достоевском», «Русский Вестник», 1885, апрель, стр. 796-819.

17

18) «Дневник писателя», 1873 г. II.

19) Щеголев. «Петрашевцы», т. III.

20

21) В. В. Тимофеева, Год работы с знаменитым писателем. Истор. Вестн., 1904, II, 531.

22«Дневник Писателя», 1873, Одна из современных фальшей.

23) «Записки из Мертвого дома», II, 5.

24

25) «Дневник писателя», 1873, Одна из современных фальшей.

26) Письма С. Д. Яновского. Сборн. «Достоевский», ред. Долинина, т. II, 379.

27«Дневник писателя», 1873. Одна из современных фальшей.

28

29

30) Биография и т. д., стр. 257 с.

31) Ряд статей о русской литературе, I, «Время», янв. 1861.

32«Достоевский и шестидесятники» В. С. Достоевской-Любимовой. Сборник «Достоевский», Труды Гос. Акад. Худ. -Литер. Секция, восп. III, 1928.

33) Долинин, сбор. Достоевский, т. II, 155.

34) Л. Гроссман, «Жизнь и труды Достоевского», 1935. Стр. 113.

35) Биография, Н. Страхов, стр. 252.

36«Достоевский и Ницше. Философия трагедии».

37«Преступление и наказание». Подготовил И. И. Гливенко, 1931.

38) Достоевский, Письма, I, стр. 581.

39) Л. Гроссман, Семинарий по Достоевскому, стр. 60.

40«Хроника рода Достоевского, стр. 16, 28-31.

41) Aimee Dostoiewsky. Vie de Dostoiewsky par sa fille. 1926, стр. 272.

42«Идиот». Ред. П. Сакулина и Н. Бельчикова, стр. 234.

43) Павел Прусский, Голубев, инок Парфений — русские религиозные деятели из народа, см. о них примечания Долинина во II. т. «Писем», стр. 436 с, 476; см. также статью Р. Плетнева «Dostojevskij und der Hieromonach Partenij» в «Zeitschrift für Slav. Philologie» 1937, Bd. XIV, H. 1-2.

44«Письма», II, прим. Долинина, стр. 437; см. также Бицилли, Почему Достоевский не написал «Жития великого грешника»? В сборнике «О Достоевском», ред. А. Бема, т. II, 1933.

45) Е. Опочинин, «Беседы с Достоевским». «Звенья», т. VI, 1936, стр. 468.

46) «Записные тетради», 1935, стр. 208.

47

48«Год работы с знаменитым писателем». «Истор. Вестник» 1904, II, 541 с.

49) Там же, 511. — Варвара Васильевна Тимофеева была лицо, высоко культурное и утонченно восприимчивое; воспоминания ее о Достоевском обладают такою высокою ценностью, что должны бы быть изданы особою брошюрою.

50«Биография, письма и заметки Ф. М. Достоевского», II. ч., стр. 342.

Раздел сайта: