Лосский Н.О.: Достоевский и его христианское миропонимание.
Часть II. Глава VIII. Россия и русский народ

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

РОССИЯ И РУССКИЙ НАРОД

1. Характер русского народа

«верит с энтузиазмом в русский народ» (XV. т., 354). В «Дневнике Писателя» Досто­евский незадолго до смерти писал: «я за народ стою прежде всего, в его душу, в его великие силы, кото­рых никто еще из нас не знает во всем объеме и величии их, — как в святыню верую» (1881). Россию, как государство, Достоевский любил уже в десяти­летнем возрасте, будучи «воспитан на Карамзине» («Дн. Пис.» 1873, XVI). О русском народе и России он писал так много и разнообразно, что исчерпать здесь эту тему невозможно; она будет рассмотрена мною лишь настолько, насколько это необходимо для характеристики христианского мировоззрения Досто­евского.

­дый народ есть личность высшего порядка, чем лич­ное бытие каждого отдельного человека: лица, при­надлежащие к составу народа, суть органы народа; конечно, они только отчасти живут интересами наро­да, как целого, отчасти же ведут свою самостоятель­ную жизнь. Личность народа, как и всякая личность, есть своеобразный, единственный в мире индивидуум. Индивидуальное своеобразие народа не может быть выражено в общих понятиях. Общие свойства, кото­рые можно подметить у отдельных лиц, входящих в состав народа, выразимы, конечно, в общих поня­тиях, но они представляют собою уже нечто вторич­ное, производное, не составляющее самой индивидуальности народа. Правда, и через эти общие свойства сквозит индивидуальность народа, но она может быть уловлена в них только теми людьми, которые долго жили среди народа, знают и любят его.

Трудность характеристики, народа станет понят­ною, между прочим, и потому, что основные общие свойства человечности присущи каждому народу и при том так, что каждый народ, как целое, совмещает в себе пары противоположностей. Например, рус­скому народу присущи и религиозный мистицизм и земной реализм. Русский религиозный мисти­цизм теоретически выражается, например, в наше время в пышном расцвете русской религиозно-философской литературы, а реализм в не менее широком распространении материализма, позитивизма и т. п. направлений. В практической жизни для русского народа в высшей степени характерны, с одной сто­роны, например, странники «взыскующие града», вро­де Макара Ивановича, но, с другой стороны, не менее характерны и деловые люди, создавшие, например, русскую текстильную промышленность или волжское пароходство. Сочетание таких противоположностей, как религиозный мистицизм и земной реализм, имеет­ся, конечно, не только у русских, но и у французов, немцев, англичан; однако у каждого из народов и мистицизм, и реализм осуществляются по-своему, и вот это то «по-своему» только приблизительно вы­разимо в понятиях. Особенно интересно найти ту основу, из которой у народа вырастают пары проти­воположных свойств так, что органическая цельность народа не разрушается. Русский мистицизм, например, имеет характер мистического реализма­ствует такое направление, как интуитивизмконкретный ­лософских систем и любовь к индивидуально­му бытию.

­сти народа (да и вообще всякой личности) ясно, что сведения, которые удастся получить в общих понятиях, будут сравнительно поверхностные. К счастью, первая черта русского народа, о которой мы будем говорить, выражена Достоевским в живом конкретном образе.

­ми в имении, Федя Достоевский отправился один в лес за грибами и забрался в чащу густого кустарника. «Ничего в жизни я так не любил, — рассказывает Достоевский, — как лес с его грибами и дикими ягодами с его букашками и птичками, ежиками и белками, с его столь любимым мною сырым запахом перетлевших листьев. И теперь даже, когда я пишу это, мне так и послышался запах нашего деревенского березняка: впечатления остаются на всю жизнь. Вдруг, среди глубокой тишины, я ясно и отчетливо услышал крик: «Волк бежит!» Я вскрикнул и вне себя от испуга, крича в голос, выбежал на поляну, прямо на пашущего мужика.

Это был наш мужик Марей. Не знаю, есть ли такое имя, но его все звали Мареем, — мужик лет пятидесяти, плотный, довольно рослый, с сильною проседью в темно-русой окладистой бороде. Я знал его, но до того никогда почти не случалось мне за­говорить с ним. Он даже остановил кобыленку, за­слышав крик мой, и когда я, разбежавшись, уцепился одной рукой за его соху, а другой за его рукав, то он разглядел мой испуг.

— Волк бежит! — прокричал я, задыхаясь.

Он вскинул голову и невольно огляделся кругом, на мгновение почти мне поверив.

— Где волк?

— Закричал... Кто-то закричал сейчас: «Волк бе­жит»... пролепетал я.

— Что ты, что ты, какой волк, померещилось вишь: какому тут волку быть, бормотал он, ободряя меня.

Но я весь трясся и еще крепче уцепился за его зипун и должно быть был очень бледен. Он смотрел на меня с беспокойною улыбкою, видимо боясь и тревожась за меня.

— Ишь ведь испужался, ай-ай! — качал он голо­вой. — Полно, родный, ишь малец, ай!

— Ну, полно же, ну, Христос с тобой, окстись.

Но я не крестился; углы губ моих вздрагивали и, кажется, это особенно его поразило. Он протянул тихонько свой толстый, с черным ногтем, запачканный в земле палец и тихонько дотронулся до вспрыги­вающих моих губ.

— Ишь ведь, ай, улыбнулся он мне какою-то материнскою и длинною улыбкой. — Господи, да что это, ишь ведь, ай, ай!

Я понял, наконец, что волка нет и что мне крик: «волк бежит» померещился.

— Ну, я пойду, сказал я, вопросительно и робко смотря на него.

— Ну и ступай, а я те во след посмотрю. Уж я тебя волку не дам! — прибавил он, все так же мате­рински мне улыбаясь. — Ну, Христос с тобой, ну, ступай, и он перекрестил меня рукой и сам пере­крестился.

» («Дн. Пис.», 1876 февр.)

В этой картинке прекрасно изображена душевная мягкость русского человека, одинаково часто встре­чающаяся и у простолюдина и во всех слоях обще­ства. Говорят иногда, что у русского народа — жен­ственная природа. Это неверно: русский народ, осо­бенно великорусская ветвь его, народ, создавший в суровых исторических условиях великое государст­во, в высшей степени мужествен; но в нем особенно примечательно сочетание мужественной ­роды с .

Услужливость и заботливость русского просто­людина, вхождение его в чужие интересы изображены несколькими штрихами в «Бесах» в рассказе о «по­следнем странствовании Степана Трофимовича» и встрече его с Анисимом. Жалостливость русского че­ловека, выражающаяся, например, в отношении к преступникам, как «несчастным», общеизвестна. До­стоевский высоко ценит то, что народ считает пре­ступление виною, которая заслуживает наказания, тем не менее стремится облечить участь наказанного че­ловечным отношением к нему. Ненавидеть грех, но жалеть грешника, таким должно быть правильное отношение ко всякой личности, согласно св. Авгу­стину.

Доброту свою русский человек проявляет и на войне. Во время Севастопольской кампании раненых французов «уносили на перевязку прежде, чем своих русских» говоря: «русского-то всякий подымет, а французик-то чужой, его наперед пожалеть надо». «Разве тут не Христос, и разве не Христов дух в этих простодушных и великодушных, шутливо сказанных словах» «Дн. Пис.» 1877, май-июнь. И во время русско-турецкой войны 1877-1878 гг. солдат кормит изму­ченного в бою и захваченного в плен турка: «человек тоже, хоть и не христианин». Корреспондент англий­ской газеты, видя подобные случаи, выразился: «это армия джентльменов» (там же июль-август). Особен­но ценно то, что у русских нет злопамятности: «русские люди, — говорит Достоевский — долго и серь­езно ненавидеть не умеют» (там же, 1876, февр.).

Но более всего, пожалуй, ценит Достоевский в русском народе смирение, отсутствие гордости и са­модовольства. «Никогда, даже в самые торжественные минуты его истории не имеет он гордого и торже­ствующего вида, а лишь умиленный до страдания вид; он воздыхает и относит славу свою к милости Господа» (Дн. Пис. 1873).

­ленными свойствами, не особенно отстаивал свои пра­ва и завоевал политическую свободу только в 1905 г. Также и от крепостной зависимости русские крестьяне были освобождены позже, чем западно-европейские. Из этого, однако, вовсе не следует, будто русский народ имеет рабскую природу: внутренняя духовная свобо­да присуща русским людям, пожалуй, в большей сте­пени, чем всем остальным европейцам, но о защите ее посредством внешних правовых форм они сравни­тельно мало заботились. Достоевский ссылается на великого знатока русского народа Пушкина, который говорил, что «русский человек не раб и никогда не был им, несмотря на многовековое рабство. Было рабство, но не было рабов (в целом, конечно, в об­щем, не в частных исключениях) — вот тезис Пушки­на. Он даже по виду, по походке русского мужика заключал, что это не раб и не может быть рабом (хотя и состоит в рабстве)». «Он признал и высокое чувство собственного достоинства в народе нашем (опять-таки в целом, мимо всегдашних и неотрази­мых исключений), он предвидел то спокойное до­стоинство, с которым народ наш примет и освобож­дение свое от крепостного состояния». Достоевский ссылается также на другого великого русского поэта Лермонтова, который в стихах своих часто «мрачен, капризен», но «чуть лишь он коснется народа, тут он светел и ясен. Он любит русского солдата, казака, он чтит народ!» («Дн. Пис.», 1877 дек.).

Великие русские писатели дали замечательные незабываемые образы скромных русских людей, стро­го исполняющих свой долг перед людьми и государ­ством, проявляющих высокую человечность, в труд­ные минуты обнаруживающих спокойную храбрость без всякой рисовки. Таков у Пушкина комендант крепости капитан Миронов, таков штабс-капитан Максим Максимыч в «Герое нашего времени» Лермонтова, таков капитан Тушин в «Войне и мире» Льва Толсто­го. К этому типу русских людей приближается ис­правник Михаил Макарович в «Братьях Карамазовых».

­ресы судебного следствия два раза бурно выражал свое негодование сначала против Димитрия, а потом, когда Грушенька закричала «это я, я, окаянная ви­новата», он обрушился на нее: «да, ты виновата, ты неистовая, ты развратная, ты главная виноватая». Но очень скоро, прислушиваясь к тону показаний Димитрия, видя к тому же проявления горячей под­линной любви Димитрия и Грушеньки друг к другу, он совершенно изменил свое поведение. Когда Гру­шенька, будучи не в силах сдержать себя, бросилась из соседней комнаты к Мите, ее увели, а Митю прокурор и следователь долго уговаривали, чтобы он успокоился, Михаил Макарович, сопровождавший Грушеньку, вернулся в комнату допроса и, с разрешения следователя, обратился к арестованному: «Дмитрий Федорович, слушай, батюшка, — начал, обращаясь к Мите, Михаил Макарович, и всё взволнованное лицо его выражало горячее, отеческое, почти состра­дание к несчастному, — я твою Аграфену Алексан­дровну отвел вниз сам и передал хозяйским дочерям и с ней там теперь безотлучно этот старичок Макси­мов, и я ее уговорил, слышь ты? уговорил и успокоил, внушил, что тебе надо же оправдаться, так чтоб она не мешала, чтоб не нагоняла на тебя тоски, не то ты можешь смутиться и на себя неправильно показать, понимаешь? Ну, одним словом, говорил и она по­няла. И так успокойся, пойми ты это. Я пред ней виноват, она христианская душа, да, господа, это крот­кая душа и ни в чем неповинная. Так как же ей сказать, Дмитрий Федорович, будешь сидеть спокоен аль нет?» — «Добряк наговорил много лишнего, но горе Грушеньки, горе человеческое, проникло в его добрую душу и даже слезы стояли на глазах его». В. Короленко, проведший значительную часть своей жизни в ссылке в разных местах Азиатской и Европей­ской России, сообщает в своей автобиографии «Ис­тория моего современника» множество случаев такого доброго отношения жандармов, полицейских и т. п. к заключенным и ссыльным.

«При полном реализме найти в человеке чело­века, — говорит Достоевский в своих записных тет­радях, — это русская черта по преимуществу». Свое собственное художественное творчество он характеризует этою чертою и поясняет: «в этом смысле я, конечно, народен, ибо направление мое истекает из глубины христианского духа народного».1)

Синтез и завершение всех добрых свойств рус­ского народа Достоевский находит в его христиан­ском духе. «Может быть, единственная любовь народа русского есть Христос», думает Достоевский («Дн. Пис.», 1873). Достоевский доказывает эту мысль так: русский народ своеобразно принял Христа в свое сердце, как идеального человеколюбца; он обладает поэтому истинным духовным просвещением, получая его в молитвах, в сказаниях о святых, в почитании великих подвижников. Его исторические идеалы — святой Сергий Радонежский, св. Феодосий Печерский, св. Тихон Задонский (1876, февр.). Признав святость высшею ценностью, стремясь к абсолютному добру, русский народ не возводит земные относительные ценности, например, частную собственность, в ранг «священных» принципов.

Носителем высоких идеалов является, согласно Достоевскому, в его время главным образом простой народ; верхний образованный слой русского общества, оторвавшийся от почвы после петровской реформы, должен вернуться к народу и преклониться перед «правдою народною». В этом состоит «почвенниче­ство» Достоевского. Не следует однако думать, будто Достоевский утверждает, что интеллигенция должна учиться у народа, а народ ничему не может научиться от интеллигенции. «Преклониться», говорит Достоев­ский, мы должны под одним лишь условием и это sine qua non: чтобы народ и от нас принял многое из того, что мы принесли с собой. Не можем же мы совсем перед ним уничтожиться, и даже перед какой бы то ни было правдой; наше пусть остается при нас и мы не отдадим его ни за что на свете, даже в крайнем случае, и за счастье соединения с народом. В противном случае пусть уж мы оба погибнем врознь» (1876, февр.).

«народ-богоносец», народ «христианского духа» произвел самую свирепую и самую безбожную революцию? Чтобы ответить на этот вопрос, рассмотрим недостатки русского народа, восходя к той их основе, из которой вытекают и достоинства его. Увлеченный стремлением к абсолют­ному, русский человек сравнительно мало проявляет интереса к средней области земной культуры. «Или все или ничего» — таков сознательный или безот­четный принцип поведения многих русских людей. В современной русской литературе особенно много писал об этом свойстве русского духа Бердяев. Рус­ский человек может совершать великие подвиги во имя абсолютного идеала, но он может и глубоко пасть, если утратит его. Карсавин говорит, что если русский усомнится в абсолютном идеале, то он может дойти до крайнего скотоподобия или равнодушия ко всему; он способен перейти «от невероятной зако­нопослушности до самого необузданного безгранич­ного бунта.2)

Для большей ясности я попытаюсь изложить эту черту русского характера, опираясь на основы своего учения о строении личности. Всякая личность есть сверхвременное и сверхпространственное я, ода­ренное творческою си­лою. Сотворенного Богом эм­пирического характера (гордости, смирения, доброты, злобности, трусости, храбрости и т. п.) ни одна личность не имеет. Всякое я свободно вырабатывает себе само свой эмпирический характер: выбирая или творя те или другие ценности и осуществляя их, личность создает определенный способ поведения, т. е. свой эмпирический характер. Она никогда не остается навеки связанною этим характером: как бы глубоко ни упрочился характер личности, основное свойство ее есть сверхкачественная ­ская сила; поэтому всякое я стоит выше своего эмпирического характера, может перерабатывать его и заменять совершенно новым способом поведения.3)

отдельных лиц точно выработаны и глу­боко укоренены уже с детства под влиянием воспита­ния и воздействия общественных нравов. Даже внеш­не — в чертах лица, в манерах, в одежде в большин­стве случаев обнаруживается эта строгая выработанность жизни. Поэтому между творческою силою за­падного европейца и его поступками стоит его эмпи­рический характер, ограничивающий его проявление так, что он иногда становится рабом своего харак­тера и ему нужны неимоверные усилия, чтобы осво­бодиться от своих привычек, традиций и т. п. Наобо­рот, русский человек в своем искании абсолютного и бесконечного, обыкновенно, не удовлетворяется на­долго никакими определенными выработанными фор­мами жизни. Поэтому у многих русских людей эмпи­рический характер не достаточно определен и не упрочен. Между творческою силою такого русского и его поступками не стоит, как ограничивающий и направляющий фактор, его эмпирический характер, не помогает устраивать жизнь легко в привычных формах, но за то и не стесняет свободы. Даже внешне это выражается в расплывчатых чертах лица, в невыработанных манерах, в небрежности одежды.

О невыработанности русского характера Досто­евский рассуждает много в различных своих произ­ведениях. В романе «Идиот» князь Мышкин говорит «у меня жеста приличного, чувства меры нет». Инте­ресно, что и в самом себе Достоевский отмечает эту черту: «Формы, жеста не имею» (Письма, № 269, 8. V. 1867).

Многие недостатки, но зато и многие достоинства русского человека объясняются невыработанностью характера и формы поведения. У русского человека, говорит Достоевский, — «широкий всеоткрытый ум» («Дн. Пис.» 1876, февр. 1, 2). «Русские слишком бо­гато и многосторонне одарены, чтобы скоро при­искать себе приличную форму» («Игрок»). В самом де­ле, четкая форма появляется там, где началась специа­лизация, где из многих возможностей избрана одна определенная и на ней сосредоточены все силы, так что в одной, сравнительно ограниченной области, получается высокая степень развития, но при этом остальные способности отмирают, многосторонность молодости исчезает, наступает возмужалость и ста­рость. Таковы Западные европейцы; они — старики.

Наоборот, «мы, русские, — говорит Достоев­ский, — народ молодой; мы только что начинаем жить, хотя и прожили уже тысячу лет; но большому кораблю большое и плавание. Мы народ свежий и у нас нет святынь quand meme. Мы любим наши святыни, но потому лишь, что они в самом деле святы. Мы не потому только стоим за них, чтобы отстоять ими l’Ordre» («Дн. Пис.», 1876, февр.).

­ческим характером только тогда хороша, когда он стремится к абсолютному идеалу Божественного доб­ра. Но если он почему-либо утратит этот идеал, он не найдет тогда в своей душе никаких привычек и форм, сдерживающих страсти и помогающих бо­роться с соблазнами зла. Он может тогда дойти до крайних степеней зверства, например, «наложив не­померно воз, сечет свою завязшую в грязи клячу кнутом по глазам» (1876, янв.); он может тогда про­явить крайнее озорство, хулиганство; он может ока­заться изменником и предателем, каких свет не ви­дывал (вспомним Гришку Кутерьму в опере Римского-Корсакова «Град Китеж»). Вступив на этот путь, русский человек испытывает потребность, говорит Достоевский, «хватить через край, потребность в замирающем ощущении, дойдя до пропасти, свеситься в нее наполовину, заглянуть в самую бездну и — бро­ситься в нее, как ошалелому, вниз головой».

В виде подтверждающего примера Достоевский рассказывает об одном деревенском парне, который «по гордости» взялся совершить поступок самый крайний по степени дерзости, и совершил его, имен­но — расстрелял Причастие. В момент выстрела он увидел пред собою «крест, а на нем Распятого» и упал без чувств. Через несколько лет муки раскаяния заставили его ползком добраться до «старца» в монастыре, чтобы исповедать свой грех (1873). Имея в виду подобные отвратительные проявления русско­го человека, Достоевский говорит: «судите русский народ не по тем мерзостям, которые он так часто делает, а по тем великим и святым вещам, по которым он и в самой мерзости своей постоянно воздыхает» (1876, февр.)

­тельною, когда человек оказывается способным созер­цать сразу две бездны, принимать одновременно иде­ал содомский и идеал Мадонны. Говоря об этом, Димитрий Карамазов воскликнул: «нет, широк чело­век, слишком даже широк, я бы сузил». И в «Под­ростке» два раза идет речь об этой широте иных русских людей, — один раз в связи с характером «подростка», а другой раз в связи с поведением сестры его Анны Андреевны.

­озными и нравственными началами, если он духовно одарен, переживает период сознательной критики этих основ жизни. При этом он иногда испытывает кризис сомнения и даже временной утраты религии и традиционной нравственности; что касается религии, она утрачивается иногда уже до конца жизни. Осо­бенно остро протекает такой кризис у множества русских молодых людей. «Русские мальчики, — гово­рит Достоевский устами Карамазова, — едва лишь познакомятся, тотчас начинают говорить о вековеч­ных вопросах», «есть ли Бог, есть ли бессмертие», а утратив веру в Бога, толкуют «о переделке всего человечества по новому штату», — «так это все те же вопросы, только с другого конца».

Если народ духовно одарен, то и целый народ, переходя от инстинктивных основ своего националь­ного бытия к осознанию их, может пережить период критического сомнения в них и даже отрицания. В древней Греции во времена Сократа симптомом та­кого кризиса была деятельность софистов с их атеиз­мом, скептицизмом, этическим релятивизмом. Подоб­ный кризис начал переживать русский народ, начиная с средины XIX в. Он выразился сначала в нигилизме, широко распространившемся в кругах образованных русских людей, особенно среди разночинцев. Спуска­ясь все ниже, этот кризис в XX веке охватил рабочих и часть крестьянства и нашел себе выражение в боль­шевистской революции, самой разрушительной из всех, пережитых человечеством.

Отношение Достоевского к западничеству («ли­берализму») и славянофильству, к нигилизму и к революционному социализму, не обоснованному нрав­ственно и религиозно, было и будет предметом мно­гих специальных исследований. Здесь я скажу об этом предмете лишь несколько слов, насколько это необ­ходимо для характеристики христианского миропонимания Достоевского.

­филом, ни односторонним западником-либералом. «Обе партии, — писал он, — в отчуждении одна от другой, во вражде одна с другой, сами ставят себя и свою деятельность в ненормальное положение, тогда как в единении и в соглашении друг с другом могли бы, может быть, все возместить, все спасти, возбудить бесконечные силы и воззвать Россию к новой, здоро­вой, великой жизни, доселе еще невиданной» (Дн. Пис. 1880). Но о крайних западниках-либералах он писал язвительно и непримиримо. Ему ненавистно было в них отрицательное отношение к православию, как форме религиозности будто бы реакционной, ме­шающей развитию русского народа. Не менее нена­вистно ему было отрицание некоторыми либералами индивидуального своеобразия русского народа, уве­ренность их в том, что нет никакой «русской правды народной», что все своеобразное в русском народе есть пережиток варварства, и развитие русского на­рода должно свестись к усвоению западно-европей­ской науки с ее «просвещенным и гуманным атеиз­мом» и к пересадке на русскую почву западных поли­тических форм. Отвечая Кавелину, Достоевский пишет в своих записных тетрадях: западничество есть «пар­тия во всеоружии», готовая к бою против народа, и именно политическая. Она стала над народом, как опекающая интеллигенция, она отрицает народ, она, как вы, спрашивает, чем он замечателен, и, как вы, отрицает всякую характерную самостоятельную черту его, снисходительно утверждая, что эти черты у всех младенческих народов. Она стоит над вопросами на­родными: над земством так, как его хочет и признает народ; она мешает ему, желая управлять им по чи­новнически, она гнушается идеи органической духов­ной солидарности народа с царем».4)

Достоевский готов встретить западников «в во­сторге сердца», если они «признают хоть самостоя­тельность и личность русского духа, законность его бытия и человеколюбивое, всеединяющее его стремле­ние» (Дн. Пис., 1880, авг., 1).

­евский пишет, что «в русской либеральной печати все та же закорузлая ненависть к России», «наш ли­берал не может не быть в то же самое время закоре­нелым врагом России и сознательным». Через два года в письме к тому же Майкову он рассказывает, что прочитал в передовой статье «Голос» признание: «мы, дескать, радовались в Крымскую кампанию успехами оружия союзников и поражению наших». И, действительно, русские люди в своем страстном желании видеть родину совершенною подчеркивают и преувеличивают все недостатки ее и в обличении их доходят до, так называемого, «самооплевания», яв­ления, не замечаемого у других народов. Точно также во время войны среди русских, вероятно, чаще, чем среди других народов, встречаются пораженцы, на­деющиеся на исцеление своего государства от тех или других недостатков путем военной катастрофы.

Русский нигилизм и материалистический социа­лизм идет гораздо дальше отрицания Церкви и цен­ности национального своеобразия. Отвергнув идею Божественного добра, русский социалист-атеист абсо­лютирует какую-нибудь относительную ценность, на­пример, коммунизм, и доходит до крайних степеней последовательности в отрицании и разрушении всех ценностей, которые кажутся ему несовместимыми с социализмом или сколько-нибудь замедляющим его осуществление. В прокламации «Молодая Россия», появившейся в 1862 г., дается совет для осуществле­ния «социальной и демократической республики рус­ской» произвести революцию, не останавливаясь ни перед какими жестокостями: «бей императорскую партию, не жалея, как не жалеет она нас теперь, бей на площадях, если эта подлая сволочь осмелится выйти на них, бей в домах, бей в тесных переулках городов, бей на широких улицах столиц, бей по де­ревням и селам. Помни, что тогда, кто будет не с нами, тот будет против нас, кто против, тот наш враг, а врагов следует истреблять всеми способами».

но и люди мягкосердечные. В романе «Бесы» Липутин, представляя Степану Тро­фимовичу Кириллова, человека доброго, не способного мухи обидеть, говорит о его идеологии: они «до сущности вопроса или, так сказать, до нравственной его стороны совсем не прикасаются, и даже са­мую нравственность совсем отвергают, а держатся новейшего принципа всеобщего разрушения для доб­рых окончательных целей. Они уже больше чем сто миллионов голов требуют для водворения здравого рассудка в Европе, гораздо больше, чем на последнем конгрессе мира потребовали». Большевистская рево­люция эту программу и осуществила: всеобщее раз­рушение произведено ею в такой степени, что дать понятие о нем людям, не пережившим этого ужаса, невозможно, а количество отправленных на тот свет людей равняется не менее, чем тридцати миллионам, если считать не только расстрелянных людей, но и смертность в концентрационных лагерях и гибель множества людей от голода в начале революции вследствие реквизиции хлеба, а потом вследствие стремительного разрушения индивидуальных кресть­янских хозяйств и замены их колхозами.

Перечисленные недостатки русских людей исходят из того же источника, из которого вытекает и хри­стианский дух его, именно из напряженного искания абсолютного. Замечательно, что такие лица, как Чернышевский, Добролюбов и самый яркий представитель нигилизма Писарев в молодости были глубоко рели­гиозны. Писарев, например, будучи студентом, всту­пил в кружок религиозных мистиков, считавших сво­ею обязанностью девственность на всю жизнь. Быть может, именно чрезмерность его религиозного горе­ния была причиною утраты им веры спустя два года. 5)

2. Миссия русского народа

­ха, Достоевский, несмотря на все недостатки народа, верил в то, что русским предстоит осуществить великую миссию в Европе. «Сущность русского призва­ния», он видит «в разоблачении перед миром Рус­ского Христа, миру неведомого, и которого начало заключается в нашем родном Православии» (к Стра­хову, 1869 г., № 325). Ввиду широты русского ума и характера Достоевский уверен, что христианский дух выразится в способности выработать синтез всех противоположных идей и стремлений, разделяющих на­роды Европы, откуда получится не только теорети­ческое, но и практическое примирение всех разно­гласий.

­ского ума ко всеохватывающему синтезу отмечена за долго до Достоевского, как это указывает Б. Яко­венко в своей «Истории русской философии», многи­ми русскими писателями — кн. В. Ф. Одоевским, Белинским, И. В. Киреевским, Шевыревым.6)

В 1861 г. в журнале «Время» Достоевский писал, что основное стремление русских людей есть «всеоб­щее, духовное примирение». «Русская идея станет со временем синтезом всех тех идей, которые Европа так долго и с таким упорством вырабатывала в от­дельных своих национальностях». Западные народы стремятся «отыскать общечеловеческий идеал у себя, собственными силами и потому все вместе вредят сами себе и своему делу». «Идея общечеловечности все более и более стирается между ними. У каждого из них она получает другой вид, тускнеет, принимает в сознании новую форму. Христианская связь, до сих пор их соединявшая, с каждым днем теряет свою си­лу». Наоборот, в русском характере «по преимуще­ству выступает способность высоко-синтетическая, способность всепримиримости, всечеловечности». «Он со всеми уживается и во все вживается. Он сочувствует всему человеческому вне различия национальности, крови и почвы. Он находит и немедленно допускает разумность во всем, в чем хоть сколько-нибудь есть общечеловеческого интереса». «Вот почему европей­цы совершенно не понимают русских, и величайшую особенность в их характере назвали безличностью» (там же, III). В величайшем русском поэте Пушкине всего совершеннее воплощен этот «русский идеал — всецелость, всепримиримость, всечеловечность» (там же, V). Именно русские, думает Достоевский, поло­жат начало «всепримирению народов» и «обновлению людей на истинных началах Христовых» («Дн. Пис.», 1876, июнь). Восточный идеал, т. е. идеал русского православия, есть «сначала духовное единение чело­вечества во Христе, а потом уж, в силу этого духов­ного соединения всех во Христе, и несомненно выте­кающее из него правильное государственное и со­циальное единение» («Дн. Пис.», 1877, май-июнь). Такой идеал есть применение формулированного Хо­мяковым принципа соборности не только к строю Церкви, но и к строю государственному, к строю эко­номическому и даже к международной организации человечества.

Речь о Пушкине, произнесенная Достоевским 8 июня 1880 г., в Москве, была верховным выраже­нием его убеждения в том, что «сила духа русской народности» есть «стремление ее в конечных целях своих ко всемирности и всечеловечности».

Что касается внутреннего строя русской обще­ственности, Достоевский и здесь видел нечто вроде соборности, указывая на демократизм всех слоев русского общества. «Честность, бескорыстие, прямота и откровенность демократизма в большинстве рус­ского общества не подвержены уже никакому сомне­нию», говорит Достоевский. В Европе «демократизм до сих пор и повсеместно заявил себя еще только снизу, еще только воюет, а побежденный (будто бы) верх до сих пор дает страшный отпор. Наш верх побежден не был, наш верх сам стал демократичен, или, вернее, народен». Поэтому у нас в России «вре­менные невзгоды демоса непременно улучшатся под неустанным и беспрерывным влиянием впредь таких огромных (ибо иначе и назвать нельзя), как всеобщее демократическое настрое­ние и всеобщее согласие на то всех русских людей, начиная с самого верху» (Дн. Пис. 1876, май).

«Религиозная жизнь Достоевского» мною поставлен вопрос, было ли для Достоевского право­славие самоценностью или только средством, необ­ходимым для политической жизни России. Ответ там был дан следующий: любя русский народ, Достоев­ский стал внимательно всматриваться в то, что дорого русскому народу и в чем выражаются его достоин­ства; при этом ему открылась самоценность Русского Православия. Настоящая глава о «Характере русского народа» должна служить окончательным подтвержде­нием мысли, что разделение на цели и средства здесь не имеет смысла: любовь к русскому народу и любовь к Русскому Православию составляют в его душе ор­ганическое целое, две стороны которого друг друга поддерживают и взаимно обосновывают.

­христианскую и принципиально атеистическую рево­люцию. В ответ на это сомнение следует напомнить, что революция есть преходящее болезненное состоя­ние общества. Великая французская революция, не­смотря на жестокие преследования Церкви, не унич­тожила католичества во Франции. Согласно сведе­ниям из России сами большевики сознаются, что религиозность в русском народе до сих пор сильна. Можно надеяться, что Русское православие после тяжелых испытаний не погибнет, а наоборот подни­мется на еще более высокую ступень сознательности и духовной чистоты. Тогда исполнятся слова старца Зосимы, хотя и не так, как надеялся Достоевский: «Народ встретит атеиста и поборет его, и станет еди­ная православная Русь».

3. Россия как государство

Россия, как великая Империя, есть существо, большее, чем русский народ. Однако русский народ есть важнейший фактор Российской Империи и основ­ные черты его духа в значительной степени опреде­ляют характер ее государственности. Поэтому мысли Достоевского о свойствах России как государства и о ее миссии тесно связаны с изложенными взглядами его на русский народ.

«Перерождение убеждений» показано, что Достоевский был противником ограничения самодер­жавия; он опасался, что политическою свободою вос­пользуются высшие слои общества, буржуазия и об­разованные люди, для того, чтобы подчинить простой народ своим интересам и своим идеалам. «Наша кон­ституция, — говорит Достоевский, — есть взаимная любовь Монарха к народу и народа к Монарху» (к Майкову, № 302). Гражданские свободы, свободу со­вести, свободу мысли, свободу печати, как подробно рассказано уже об этом, Достоевский во все периоды своей жизни любил и отстаивал. Земское и городское самоуправление он ценил высоко и считал их соответствующими духу русского народа. В записных тет­радях, подготовляя роман «Бесы» и обдумывая образ Ставрогина (сначала под именем «князя»), Достоев­ский писал и, без сомнения, выражал при этом свою мысль: «если реформа, самоуправление, то уж поставь ее ясно, твердо, не колеблясь и веря в силу нации»; «немецкое начало, администрация, хочет коренную русскую форму, т. е. самоуправление, к рукам при­брать». Далее одно из действующих лиц поясняет, имея ввиду эти мысли «князя»: «любопытно, что он так глубоко мог понять сущность Руси, когда объ­яснял ее и воспламенял этим Шатова».7)

Находя в русском народе «всеобщее демократи­ческое настроение», Достоевский, без сомнения, при­ветствовал бы и установление политической демократии в форме демократической монархии, если бы надеялся, что политическую свободу в России могут действительно использовать и низшие слои народа в духе своих идеалов. В последний год своей жизни, когда шли толки о созыве Земского собора, он реко­мендовал спросить «серые зипуны» о их нуждах и даже говорил об ответственности министров перед Земским собором.

­тика ее особенно интересовали Достоевского. Мысль, что нравственные принципы должны руководить толь­ко поведением частных лиц, но не государства, возму­щала его. Осуждая поведение таких дипломатов, как Меттерних, Достоевский говорит: «политика чести и бескорыстия есть не только высшая, но, может быть, и самая выгодная » («Дн. Пис.», 1876, июль-авг.). Россия именно и ведет себя, как великая нация. «Россия, — говорит Достоевский, — никогда не умела производить настоящих своих собственных Меттернихов и Биконсфильдов, напротив, все время своей европейской жизни она жила не для себя, а для чужих, именно для общечеловеческих интересов». Бескорыстие ее часто напоминает рыцарскую природу Дон-Кихота. «В Европе кричат о «русских захватах, о русском коварстве», но единственно лишь, чтобы напугать свою толпу, когда надо, а сами крикуны отнюдь тому не верят, да и никогда не верили. На­против, их смущает теперь и страшит в образе Рос­сии скорее нечто правдивое, нечто слишком уж бес­корыстное, честное, гнушающееся и захватом и взят­кой. Они предчувствуют, что подкупить ее невозмож­но и никакой политической выгодой не завлечь ее в корыстное или насильственное дело» (1877, февр.).

Недавно появилась брошюра проф. Спекторского «Принципы европейской политики России в XIX и XX веках».8) В ней проф. Спекторский, опираясь на множество фактов, доказывает, что Россия руководилась преимущественно политикою принципов, тогда как западные государства вели политику интересов. «Прин­ципами европейской политики России было спасение погибающих, верность договорам и союзникам и солидарный мир» (13).

доказать, что это не верно, и что бескорыстная поли­тика соответствовала духу самого русского народа. Так, после наводнения в Петербурге, 7 ноября 1824 г., в народе шли толки, что это бедствие есть возмездие за грех неоказания помощи единоверцам грекам, восставшим против турецкого ига. Русско-турецкая война 1877-78 гг., имевшая целью защиту право­славных славян, была поддержана сочувственным дви­жением широких народных масс.

­евский высоко ценит за то, что она освободила Рос­сию от «замкнутости»; следствием ее «явилось рас­ширение взгляда беспримерное» и такое приобщение к Европе, благодаря которому мы сознали «всемирное назначение наше, личность и роль нашу в человече­стве, и не могли не сознать, что назначение и роль эта не похожи на таковые же у других народов, ибо там каждая народная личность живет единственно для себя и в себя, а мы начнем теперь, когда пришло время, именно с того, что станем всем слугами, для всеобщего примирения». Вступив в европейскую жизнь, Россия получает возможность «деятельного приложения нашей драгоценности, нашего правосла­вия, к всеслужению человечеству» («Дн. Пис.» 1876, июнь). Первым шагом на этом пути должно быть решение Восточного и Славянского вопросов, кото­рые в понимании Достоевского весьма сближаются друг с другом. В самом деле, значение проливов для экономической жизни России и для обороны черно­морского побережья известно Достоевскому, но не это интересует его. «Золотой Рог и Константинополь — все это будет наше, — говорит Достоевский, но не для захвата и не для насилия». Требовать Констан­тинополя от Европы, Россия, думает Достоевский, имеет «нравственное право», «как предводительница Православия, как покровительница и охранительница его» («Дн. Пис.», 1876, июнь, дек; 1877 март, I).

Утвердившись в Константинополе и освободив болгар и сербов от турецкого ига, Россия, надеется Достоевский, положит начало «всеединению славян» «ради всеслужения человечеству» (1876 июнь). Он знает, что Западная Европа будет всеми силами про­тивиться панславизму, опасаясь усиления России. Да­же в самой России, в статье профессора Грановского, Достоевский нашел мысль, что внимание России к судьбе южных славян обусловлено не идеальными мотивами, а соображениями практической выгоды и стремлением к усилению. Борясь с этою мыслью Грановского, Достоевский мимоходом признается, что его он имел ввиду, когда в образе Степана Трофи­мовича Верховенского обрисовал русского либерала, осмеивая его, но вместе с тем любя и уважая. В уте­шение людям, боящимся усиления России, Достоев­ский говорит, что для самой России дело освобожде­ния славян будет источником «только возни и хлопот» (1876 июль-авг.). Он предвидит, что «не будет у Рос­сии, и никогда еще не было, таких ненавистников, завистников, клеветников и даже явных врагов, как все эти славянские племена, чуть только их Россия освободит, а Европа согласится признать их осво­божденными». Произойдет это «не по низкому небла­годарному будто бы характеру славян, совсем нет, — у них характер в этом смысле как у всех, — а потому, что такие вещи на свете иначе и происходить не могут». «Начнут они непременно с того, что внут­ри себя, если не прямо вслух, объявят себе и убедят себя в том, что России они не обязаны ни малейшею благодарностью, напротив, что от властолюбия России они едва спаслись при заключении мира вмеша­тельством европейского концерта». «Они будут за­искивать перед европейскими государствами», будут говорить, что «они племена образованные, способные к самой высшей европейской культуре, тогда как Россия страна варварская, мрачный северный колосс, даже не чистой славянской крови, гонитель и нена­вистник европейской цивилизации». «Между собою эти землицы будут вечно ссориться, вечно друг другу завидовать и друг против друга интриговать» (1877 ноябрь). Поэтому «без единящего огромного своего центра России — не бывать славянскому согласию, да и не сохраниться без России славянам, исчезнуть славянам с лица земли вовсе, — как бы там ни мечта­ли люди сербской интеллигенции, или там разные цивилизованные по-европейски чехи...» (там же, февр.).

­стоевский любит славян и считает долгом России бескорыстно бороться за свободу их. «В теперешней же войне, — говорит он, — освободив славянские земли, мы не приобретем из них себе ни клочка (как мечтает уже Австрия для себя), а, напротив, будем надзирать за их же взаимным согласием и оборонять их свободу и самостоятельность хотя бы от всей Европы» (апр.). Он надеется, что освобожденные сла­вяне после вековой, может быть, розни, поймут, наконец, бескорыстие России и образуют с нею феде­ративное государство, в котором каждый член полу­чит «как можно более политической свободы». До­стоевский мечтает, что «к такому союзу могли бы примкнуть наконец и когда-нибудь даже и не пра­вославные европейские славяне» (1876, июнь).

Говоря о всеславянской федерации, Достоевский, очевидно, имеет ввиду труд Н. Я. Данилевского «Рос­сия и Европа». Данилевский задается целью доказать, что объединенные славяне внесут в исторический процесс новый вид культуры и осуществят новый культурно-исторический тип, который придет на смену романо-германскому культурно-историческому ти­пу. Однако отличие Достоевского от идей Данилев­ского очень велико. Согласно Данилевскому, куль­турно-исторические типы так своеобразны, что почти не способны влиять друг на друга, и выработать об­щечеловеческую единую культуру невозможно. На­оборот, Достоевский не сходит с почвы христианского универсализма. «Мы первые объявили миру», — го­ворит он, «что не чрез подавление личностей ино­племенных нам национальностей хотим мы достиг­нуть собственного преуспеяния, а, напротив, видим его лишь в свободнейшем и самостоятельнейшем разви­тии всех других наций и в братском единении с ними, восполняясь одна другою, прививая к себе их орга­нические особенности и уделяя им и от себя ветви для прививки, сообщаясь с ними душой и духом, учась у них и уча их, и так до тех пор, когда челове­чество, восполнясь мировым общением народов до всеобщего единства, как великое и великолепное древо, осенит собою счастливую землю» (1877, апр.).

Прекрасны мечты Достоевского о всеобщем брат­стве народов и мирном развитии культуры. Говоря о России, он постоянно подчеркивает ее бескорыстие и нежелание ее производить хищнические захваты чужих земель. Обстоятельные доказательства того, что Россия, создавая громадную империю, никогда не убивала никакой сложившейся национальной лич­ности, он имел перед собою в книге Данилевского «Россия и Европа». К сожалению, однако, нельзя закрыть глаза на то, что славянский и русский мес­сианизм соблазнил Достоевского к утверждению, буд­то захват Константинополя Россиею был бы нравст­венно оправдан. Он упускает из виду, что охрана Православия и защита экономических и стратегиче­ских интересов России может быть достигнута без отнятия Константинополя у турок, путем мирного соглашения с Турциею и другими государствами.

Скажу, кстати, мимоходом несколько слов об отношении Достоевского к войне. Христианство, как православие так и католичество, считая войну злом, признает, однако, что есть другие виды зла, еще худшие, и потому допускает в борьбе с ними войну, например, для спасения народа, погибающего от на­силий хищника-завоевателя. И Достоевский держится этого мнения, но уж слишком увлекается положитель­ными сторонами войны: он говорит, что «долгий мир всегда родит жестокость, трусость и грубый, ожирелый эгоизм, а главное — умственный застой. В долгий мир жиреют лишь одни эксплуататоры народов». Накопив огромные богатства, эксплуататоры пресыщаются, начинают искать ненормальных наслаждений, рознь меж­ду богачами и бедняками усиливается, «теряется вера в братство людей». Из этого состояния общества возникают войны с корыстною целью, например, из-за новых рынков; такие войны «развращают и даже губят народы». Наоборот, «война из-за великодушной цели, из-за освобождения угнетенных, ради беско­рыстной и святой идеи лечит душу, прогоняет позор­ную трусость и лень», укрепляет «сознанием самопо­жертвования», сознанием исполненного долга и со­лидарности всей нации (1877, апр. см. также письмо № 353).

­му видеть недостатки ее государственного и общест­венного строя. Так, в «Бесах» он дал меткую сатиру на самовластие губернатора, который, не выслушав выборных от рабочих, пришедших жаловаться на мошенничество управляющего фабрикою, принял их за бунтовщиков и высек нескольких из них. Великолепно изображена в романе также нелепость и не­законность мер, которые принимал для борьбы с революционерами не только губернатор, но и подчи­ненный ему чиновник. Всякий «административный восторг» (словечко Степана Трофимовича) был от­вратителен Достоевскому. Под конец своей жизни он писал в своих тетрадях, что наше общество не консервативно, потому, что «все у него отнято, до самой законной инициативы». «Все права русского человека — отрицательные. Дайте ему что положительного и увидите, что он будет тоже консервативен». «Не кон­сервативен он потому, что нечего охранять»9)

Достоевский возмущается тем, что западные европейцы не знают и не понимают России и русского народа, ненавидят Россию, боясь ее силы, считают русский народ варварским, лишенным гения.

Для нас, русских, наоборот, Западная Европа — «страна святых чудес». Эти слова славянофила Хо­мякова Достоевский повторяет много раз. Приведя их в статье о кончине Жорж-Занд, Достоевский го­ворит: «У нас — русских, две родины: наша Русь и Европа, даже и в том случае, если мы называемся славянофилами» («Дн. Пис.», 1876 июнь). «Знаете ли вы, как дороги нам эти «чудеса» и как любим и чтим, более чем братски любим и чтим мы великие племена, населяющие ее и все великое и прекрасное совершен­ное ими. Знаете ли, до каких слез и сжатий сердца мучают и волнуют нас судьбы этой дорогой и ­ной нам страны?» (1877 июль-авг.). «Всякий евро­пейский поэт, мыслитель, филантроп, кроме земли своей, из всего мира наиболее и наироднее бывает понят и принят всегда в России». Достоевский назы­вает при этом Шекспира, Байрона, Вальтер Скотта, Диккенса. Что же касается Шиллера, он «в душу русскую всосался, клеймо в ней оставил, почти пери­од в истории нашего развития обозначил. Это рус­ское отношение к всемирной литературе есть явление, почти не повторявшееся в других народах в такой степени, во всю всемирную историю, и если это свой­ство есть действительно наша национальная русская особенность, — то какой обидчивый патриотизм, какой шовинизм был бы в праве сказать что-либо против этого явления и не захотел напротив, заметить в нем прежде всего самого широко-обещающего и самого пророческого факта в гаданиях о нашем бу­дущем» (1876 июнь). И в самом деле, замечу я, эта «всеоткрытость» русского духа есть признак высокой одаренности, которая дала уже замечательный плод: в художественной литературе русской явились в XIX веке три первоклассных гения — Пушкин, Достоев­ский, Лев Толстой.

­бит все великие творения духовной культуры, создан­ные Западною Европою; борьбу ее за усовершенство­вание государственного строя и достижение социальной справедливости он обыкновенно, даже слишком идеа­лизирует, усматривая в ней только возвышенные мо­тивы. Тем более горькое чувство вызывает в таком русском идеалисте подмеченные им при более близ­ком знакомстве недостатки Европы. После первой поездки на Запад, совершенной в 1862 г., Достоев­ский писал в статье «Зимние заметки о летних впе­чатлениях», что его поражает «буржуазность» запад­ных европейцев («накопить деньги, завести как мож­но больше вещей»); очень огорчен был он тем, что «свобода, равенство и братство» оказались весьма далекими от подлинного осуществления.

После многолетнего пребывания заграницею До­стоевский еще более разочаровался в современной ему Европе. Его поразила «замкнутость» в себе западных народов: англичанин хочет быть только англичани­ном, француз — только французом (1876 июль-авг.; «Время», янв.). «Обособление» западных народов де­лает их в случае спора непримиримыми: «заступить друг другу не хотят ничего и скорее умрут, чем уступят» (1876, март). Поэтому русский, увлекшийся выставленным Западною Европою идеалом выработки общечеловеческой культуры и искренне принявший эту задачу к сердцу, стал более европейцем, чем европейцы. Эту мысль Достоевский прекрасно выразил в приведенных выше речах Версилова.

Почему он в своих романах выставляет иностранцев, обыкновенно, в очень непривлекатель­ном виде? Вспомнив, например, как зло изобразил он в «Братьях Карамазовых» поляков пана Муссяловича и пана Врублевского или в «Игроке» маркиза Де-Грие. Этой темы я коснусь лишь слегка. Множе­ством фактов из жизни и творчества Достоевского можно доказать, что Западная Европа для него дей­ствительно «страна святых чудес». Он понимал и любил все великие проявления духовной жизни Западной Европы. Но художественно изобразить зна­чительную личность западного европейца в духе сво­его реализма он не мог вследствие недостатка опыта. Если бы он родился и жил в католической Франции, он мог бы, вместо старца Зосимы, дать образ святого вроде монсиньора Бьенвеню в романе В. Гюго Les Miserables, произведении, которое Достоевский осо­бенно любил и много раз перечитывал. Оставаясь в области хорошо знакомого, Достоевский вводит в свои романы иностранцев только на второстепенные роли, где можно ограничиться поверхностною обри­совкою. Он говорит и о добрых качествах их, на­пример, доктора Герценштубе в «Братьях Карамазовых», но чаще изображает отрицательные черты. Вспомним однако, что и в художественном изобра­жении русских людей Достоевский больше дает яр­ких картин зла, чем добра; поэтому нельзя говорить о несправедливом отношении его к иностранцам. О грандиозных проявлениях зла у русских героев До­стоевского подробно было сказано в главе «Лич­ность в художественном творчестве Достоевского». Что же касается второстепенных лиц, Достоевский часто пользуется ими, чтобы беспощадно и язвитель­но осмеять некоторые типичные недостатки русских людей. Вспомним, например, в «Идиоте» сцену появ­ления у князя Мышкина компании нигилистов, требо­вавших, чтобы князь Мышкин отдал Бурдовскому часть наследства Павлищева. Великолепно также из­ображение бестолковщины, часто встречающейся в разных видах в русском обществе; в романе «Бесы», например, рассказано, как гости собравшиеся у Вер­тинского, подняли вопрос, происходит ли у них про­стая беседа или заседание; они хотели решить этот вопрос голосованием, но несколько попыток голосо­вания ни к чему не привели вследствие невниматель­ности одних участников собрания и непонятливости других.

Примечания:

1

2«Восток, Запад и русская идея» Пгр. 1922.

3«Свобода воли».

4

5) См. ст. И. Лапшина «La phenomenologie de la conscience religieuse dans la litterature russe». Зап. научно-исследов. объед., № 35, Прага, стр. 25-28.

6) Б. Яковенко. «Dejinyruske filosofie», стр. 17.

7

8) Изд. Русской Матицы, Любляна, 1936.

9) Биография, письма и зам. из зап. кн. Ф. Достоевского, 1883, стр. 357.