Игорь Волгин. Пропавший заговор. Достоевский и политический процесс 1849 года.
Глава 12. "Делает ужасное впечатление... "

Глава 12. “ДЕЛАЕТ УЖАСНОЕ ВПЕЧАТЛЕНИЕ...”

Смертный приговор

(Попытка юридической экспертизы)

В конце сентября дело наконец проследовало в следующую инстанцию.

“апрелистами”, между которыми, как уже говорилось, военных насчитывались единицы, высочайше учреждалась особая Военно-судная комиссия. Как и ее предшественница, комиссия Следственная, она была смешанной по составу: три генерала делили бремя ответственности с тремя сенаторами. Председателем государь назначил В. А. Перовского (брата министра). Через тридцать два года его родная племянница махнет на Екатерининском канале платком — и прекратит царствование Александра II.

Осенью 1849 года Россия ни с кем не воевала (Кавказ — не в счет, ибо это относилось к категории дел домашних). Да если б даже и совершалась война, это еще не означало бы отмену законов гражданских. Для петрашевцев, однако, было сделано исключение. Их судили на основании Свода военных постановлений. Иначе говоря — сугубо военным судом.

В связи с последним обстоятельством у некоторых членов суда зародились робкие недоумения юридического порядка. Но, как явствует из всеподданнейшего доклада военного министра князя А. И. Чернышева, сомнения эти были рассеяны с помощью довода, более приличествующего не русскому, но английскому уголовному праву. А именно — указанием на прецеденты. После чего дело пошло как по маслу.

Наступила осень; рано темнело; в крепости по утрам топили печи. Пошло второе полугодие их заключения. Укоряя своих судей в медлительности, они были не совсем справедливы: горы исписанной бумаги росли день ото дня. Да и кто, собственно, виноват в том, что для сидящих в одиночке и гуляющих на свободе время имеет обыкновение течь неодинаково?

Члены Военно-судной комиссии трудились не менее ревностно, чем господа следователи. Свет в квартире генерала Набокова не гас допоздна. Правда, самих обвиняемых беспокоили теперь гораздо реже: с ними и так все уже было ясно. Судоговорение заключалось в том, что дело — разумеется, в отсутствии тех, кто был обвинен,— читалось вслух. (Так как огласить весь текст оказалось немыслимым, ограничились специально составленными извлечениями.)

“Оказывается, нас судили!” — воскликнул в свое время один из декабристов, ни разу не вызванных в суд, но любезно приглашенных для выслушивания вердикта. Нынешние подсудимые были лишены даже и этой малости. О приговоре они впервые узнали в момент исполнения.

Из двадцати трех человек, преданных суду, пятнадцать были приговорены к смертной казни расстрелянием, шесть — к более мягким исправительным мерам, один (Черносвитов) оставлен “в сильном подозрении”, и один приговор (над девятнадцатилетним Катеневым) отложен ввиду того, что обвиняемый подвергся “расстройству ума” и был отправлен в больницу Всех Скорбящих. (Долготерпеливый закон так и не дождется его выздоровления — Катенев умрет безумным в 1856 году.)

Помнил ли двадцатишестилетний Дмитрий Ахшарумов (он-таки доживет до восьмидесяти семи лет), взывая к милости государя ради заслуг своего отца, о том, что родитель его был в свое время прикосновенен к сочинению того самого Свода военных постановлений, согласно которому сына его осудили ныне на смертную казнь?

В самом приговоре судьи тщательно поименуют статьи, на основании которых они вынесли свое резюме и которые на эшафоте огласит аудитор. Очевидно, никому из приговоренных (кроме, пожалуй, Петрашевского) не приходило позднее в голову обратиться к первоисточнику. Никто из них не получит на руки копию приговора. Они услышат его впервые на эшафоте — в виде неразборчивой аудиторской скороговорки, подхлестываемой двадцатиградусным морозом.

говоря, не бесспорно.

Статьи 142, 144, 169 и 170, 172 трактуют: о богохулении; о злоумышлении “противу священной особы Государя Императора”; о недонесении относительно указанных действий — в случае, если злоумышленник “имел твердую волю и намерение” их произвести.

Что касается Достоевского, предварительное следствие не доказало его вины ни по одному из означенных пунктов.

Письмо Белинского к Гоголю? Но в нем нет богохуления как такового (и даже дана высокая оценка личности Иисуса Христа); там лишь содержатся нелестные отзывы о православных попах и о религиозных чувствованиях народа. Нет, строго говоря, в письме и оскорбления величества — в том смысле, как понимает это закон. Зато высказывается неодобрение моральному состоянию отечества и общему ходу внутренних дел. Конечно, статья 174 предусматривает кару за издание письменных или печатных сочинений, “заключающих поносительные слова к личным качествам государя или к управлению государством”. Однако чтение вслух частного письма только при очень развитом воображении можно почесть его изданием. И если даже допустить, что Достоевский действительно виновен во всех этих прегрешениях, на его счастье существует статья 171 (не упомянутая в приговоре!), которая предусматривает, что смертная казнь может быть назначена лишь тогда, “когда преступления сии по особой их важности предаются Верховному уголовному суду; когда же они судятся в Военно-судных комиссиях в мирное время (выделено нами.— И. В.), тогда определяются наказания, заменяющие смертную казнь”. Для дворян таковой заменой является “лишение всех прав состояния, преломление над головами их чрез палача шпаги и ссылка в каторжную работу”.

Но пойдем далее.

—178 трактуют о бунте или восстании “скопом и заговором”, сопряженными “с вооружением войск и насильственными действиями, как-то: грабежом, убийством, зажигательством, взломом тюрем” и т. д. и т. п. Ни сам Достоевский, да и никто из его друзей описанных ужасов не планировал и участия в них не принимал.

Для сравнения есть смысл обратиться к закону гражданскому. Так, Уложение о наказаниях содержит тоже не упомянутую в приговоре статью 297: имеющие у себя противоправительственные сочинения, но “не изобличенные в злоумышленном распространении оных” (а Достоевский категорически отрицал такое злоумышление) подвергаются “смотря по важности дела” аресту “на время от трех дней до трех недель или же токмо выговору в присутствии суда”.

Выговору в присутствии суда суд предпочел смертную казнь — в своем отсутствии.

“Государство только защищалось, осудив нас”,— скажет впоследствии Достоевский. Положим, что так; мера необходимой обороны была все же сильно превышена.

Вернемся, однако, к письму Антонелли.

Как развивались события после того как его адресованное Липранди послание очутилось у Дубельта на столе?

Надо признать, что III Отделение повело себя в высшей степени благородно. Всем просьбам Антонелли был дан законный ход. В деле сохранилась справка, кратко воспроизводящая суть вопроса.

“Чиновник Министерства иностранных дел, 14-го класса, Антонелли, который у Действительного Статского Советника Липранди был агентом при обнаружении поступков Буташевича-Петрашевского и его соучастников, также при открытии запрещенных книг у Лури, просит...” Далее по пунктам излагалось содержание просьб.

Никакой профессиональной ревности к агенту чужого ведомства чины III Отделения, как выясняется, не питают. Они полагают естественным и корректным, что обратились именно к ним. При этом, правда, они дополняют служебную справку одним существенным уточнением: “Открытие запрещенных книг у Лури было не таможенное распоряжение, а дело политическое, и потому здесь нельзя рассчитывать на награду, определяемую за открытие контрабанды”. То есть, будь запрещенные книги обнаружены безотносительно к делу, разоблачитель получил бы свой законный процент.

паче обогащать доносителя. Власть старалась блюсти чистоту жанра.

Что же касается устройства сестер, дело на первых порах тоже застопорилось.

16 июля Дубельт направляет отношения лицам, начальствующим над учебными заведениями. Излагая просьбу Антонелли, но не называя просителя по имени, Дубельт осведомляется: есть ли возможность ее исполнить?

19 июля Дубельту отвечают, что необходимых вакансий нет.

Тем не менее Леонтий Васильевич не оставляет хлопот. 30 июля он сообщает Липранди, что нужны документы сестер. Липранди спешит ответить в том смысле, что необходимые бумаги представит его превосходительству само заинтересованное лицо.

“роман в письмах” переходит в новую фазу. Антонелли вступает в прямые эпистолярные сношения с Дубельтом. Отныне он будет обращаться только к нему. Это знаменует как бы смену патрона.

(Не без зависти отметим невероятную для позднейших времен скорость бюрократической переписки. Нас, признаться, восхищает высокая оборачиваемость бумаг. Они, надо полагать, доставлялись с курьерами: интервал между “входящими” и “исходящими” не превышает нескольких дней. Конечно, на запросы управляющего III Отделением мало кто бы посмел замедлить с ответом. Но и само ведомство графа Орлова реагирует на почту очень оперативно.)

Антонелли незамедлительно посылает Дубельту требуемые бумаги. И позволяет себе присовокупить к ним следующий текст:

“Хотя сестры мои и сироты и дочери Художника, который на протяжении тридцати пяти лет трудился на поприще Искусства и которого многие работы известны даже Государю Императору и, следовательно, они имеют некоторое право на поступление в казенно-учебное заведение, но со всем тем милостивую заботливость Вашего Превосходительства о помещении их я не иначе принимаю, как с чувством живейшей душевной благодарности, как истинное для нашего семейства благодеяние”.

Он подписывается: “С истинным почтением и преданностию имею честь быть Вашего Превосходительства, милостивый Государь, покорнейший слуга П. Антонелли”, — и в счастливом волнении помечает письмо 10 августа (тогда как, если верить служебной помете, оно получено адресатом 9-го).

Его родитель Дмитрий Иванович Антонелли обнаружил признаки дарования в возрасте совсем еще юном. Он был зачислен воспитанником в Академию художеств повелением императора Павла в 1798 году: ребенку не было и семи лет. Он считался первым учеником, неоднократно получал поощрительные серебряные медали и окончил Академию в августе 1812 года (к этому же выпуску принадлежал и Сильвестр Щедрин) — в самый разгар нашествия двунадесяти языков, среди которых обретались и его соплеменники. По окончании ученья он награждается золотой медалью первой степени по разряду живописи исторической. В 1820 году его избирают академиком — за “поколенный портрет в натуральную величину г-на ректора Мартоса, с приличными художеству его атрибутами”.

Он и позже будет не без таланта изображать сильных мира сего — в том числе императора Николая.

В 1825 году у него рождается сын Петр.

Жизнь Антонелли-старшего не потрясалась творческими безумствами. Он не принадлежал к богеме: сын его рос в почтенной семье. Главу семейства не обходили казенными заказами — он писал образа для церквей, фрески для Большого царскосельского дворца и т. п. Он не пользовался громкой известностью, но никто не мог отказать ему в усердии и мастерстве.

— “Воскресение Лазаря” и “Господь Саваоф во славе”, изготовленные для Мариинской больницы в Петербурге — “аналога” той, московской, где некогда родился Достоевский. (Для автора “Преступления и наказания” сюжет с воскрешением Лазаря тоже не останется посторонним.) Образа были рассмотрены академиками, которые, “нашед их написанными с должной отчетливостью, положили отнестись о сем в контору Мариинской больницы и просить следующия за труды г. Антонелли 300 руб. серебр. ему выдать”. За свои труды сын его будет вознагражден щедрее.

Антонелли-младший не унаследует талантов отца, работы которого, по его словам, “известны даже Государю Императору”. Сам он станет известен царю благодаря иным дарованиям.

Говоря о пушкинской эпохе (которая от занимающих нас событий отстоит на каких-нибудь десять — двенадцать лет), В. Набоков замечает, что в ней нас “невольно поражает явление скорее оптического, нежели интеллектуального характера”. И поясняет эту мысль следующими словами: “Жизнь в те времена сейчас нам кажется — как бы сказать? — более наполненной свободным пространством, менее перенаселенной, с прекрасными небесными и архитектурными просветами, как на какой-нибудь старинной литографии с прямолинейной перспективой, на которой видишь городскую площадь, не бурлящую жизнью и поглощенную домами с выступающими углами, как сегодня, а очень просторную, спокойную, гармонически свободную, где, может быть, два господина беседуют, остановившись на мостовой, собака чешет ухо задней лапой, женщина несет в руке корзину, стоит нищий на деревянной ноге,— и во всем этом много воздуха, покоя, на церковных часах полдень, и в серебристо-жемчужном небе одно-единственное легкое продолговатое облачко”.

Этот “оптический эффект” поразительным образом действует на наши умы. “Создается впечатление, что во времена Пушкина,— продолжает Набоков,— все знали друг друга, что каждый час дня был описан в дневнике одного, в письме другого и что император Николай Павлович не упускал ни одной подробности из жизни своих подданных, точно это была группа более или менее шумных школьников, а он — бдительным и важным директором школы. Чуть вольное четверостишье, умное слово, повторяемое в узком кругу, наспех написанная записка, переходящая из рук в руки в этом непоколебимом высшем классе, каким был Петербург,— все становилось событием, все оставляло яркий след в молодой памяти века”. Конечно, в конце сороковых “школа” видится порядком запущенной, наполненной случайным и праздным людом, однако постаревший “директор” по-прежнему старается заглянуть во все ее дальние комнаты и углы.

Но вернемся к архивной папке с кратким названием “Об агентах”.

ходатайствовать перед императором в пользу отроковиц.

3 сентября Дубельт извещает Липранди (не Антонелли: того он удостоит личным ответом только единожды) о состоявшемся по сему делу решении. Государь повелел: в 1851 году старшую сестру Анну принять в Мариинский институт; среднюю, Надежду, допустить в 1851 году к баллотировке в Александровское училище. Младшей, Александре, было отказано по малолетству.

Пьеса под условным названием “Три сестры” этим не завершится.

“Молва, что я шпион...”

После сообщения ему высочайшей воли Антонелли отваживается на рискованный шаг. 28 сентября он вновь обращается к Дубельту. Он подробно изъясняет ему свои обстоятельства. Он пишет, что в 1851 году старшей сестре будет уже четырнадцать (очевидно, в первом письме к Липранди заботливый брат накинул ей пару лет), а средней, Надежде,— тринадцать. Принимают же в Александровское училище в десять — двенадцать лет; к тому же средняя сестра может не выдержать баллотировки. Старшие сестры, таким образом, могут остаться без образования, а содержать их он не имеет средств. Поэтому он покорнейше просит, если это возможно, “откорректировать” царскую милость: старшую сестру определить учиться немедля; самую же младшую, которой в 1851 году должно исполниться 11 лет, полагать кандидаткой в Мариинский институт — на то место, которое обещано старшей. Эта блестящая комбинация совершенно устроила бы всех.

— отчаянный брат. (Разве что Николай Васильевич Гоголь в уповании пристроить сестер в Петербурге столь же ревностно пекся об их судьбе.) Он продолжает докучать начальству своими просьбами вместо того, чтобы усиленно благодарить. Но Антонелли знает, на что идет. В свое оправдание он спешит привести резоны, ранее в его письмах отсутствовавшие. Резоны эти — сугубо политического свойства: они-то и сообщают всем его просьбам уже не частный, но государственный вид.

Он пишет: “Эту милость я тем более прошу Ваше Превосходительство исходатайствовать для меня, что, исполняя долг верноподданного, я каким-то несчастным случаем сделался жертвою. Не говоря уже, что я лишился всех моих частных занятий — и по части корректурно <й>, и по части переводов и уроков, на меня даже косятся и товарищи по службе. Молва, что я служу в Тайной полиции, что я шпион,— в настоящее время до того приняла сурьезный вид, что сделалось общим говором и что даже начали угрожать и не только мне, но и Действительному Статскому Советнику Липранди. Он, конечно, и по своему характеру, и по положению, и, наконец, по службе при Господине Министре Внутренних дел может пренебрегать и подобной молвой, и подобными угрозами, но я, который только начинает жить, который не знает, куда поставить ногу, чтобы твердо установиться,— я не могу пренебрегать подобной молвой,— она делает на меня ужасное впечатление. Поверите ли, Ваше Превосходительство, что я не смею даже идти к кому-нибудь просить работы, боясь встретить презрительный отказ”.

Автор письма, написанного в дни, когда только что учрежденная Военно-судная комиссия приступает к своим трудам, хотя и несколько смущен, но по-прежнему откровенен и прост. Он не скрывает от власти, какие лишения вынужден претерпевать из-за того, что оказал государству важную, но лично для него, Антонелли, гибельную услугу. (Недаром общие толки “делают на него ужасное впечатление”.) Он намекает, что устройство сестер — не самая высокая плата за все его унижения и потери. “Я не ропщу на свое положение, но я желал его только объяснить Вашему Превосходительству”, — пишет он Дубельту.

Через много лет об этом же скажет Липранди.

В неопубликованном “Введении по делу Петрашевского” отставной генерал сетует на то, что правительство не только не сумело сберечь преданных ему людей, но, напротив, поставило их в положение весьма и весьма щекотливое.

“Следственная комиссия,— пишет Липранди,— собираясь ежедневно, а иногда и по два раза в сутки, вела дело и требовала агентов для пояснения, а иногда и очных ставок и таким образом обнаруживала их тогда, когда к тому особенной необходимости не представлялось, ибо было достаточно улик в найденных бумагах”.

Был ли призываем Антонелли для очных ставок? В документах следствия на этот счет нет никаких указаний. Не упоминают о таковых свиданиях и сами участники дела. Да и трудно допустить, чтобы правительство решилось на столь явное рассекречивание агента, принадлежащего к тому социальному кругу, что и сами арестованные. Другое дело — Шапошников и Наумов. Ими (как говорит один герой Достоевского, “из простых-с”) можно было пожертвовать без особых о том сожалений.

Впрочем, на одну очную ставку Антонелли был все-таки призван.

Выше уже упоминалось о том, что в памятную нам апрельскую ночь вместо Михаила Достоевского был ошибочно взят младший из братьев — двадцатичетырехлетний Андрей. Недавно окончивший строительное училище, он служил при департаменте проектов и смет и не имел ни малейшего понятия о том, чему посвящали свои досуги его старшие братья. Скоропостижный ночной арест не мог не поразить арестуемого: с ним, по его словам, “сделалось какое-то нервное потрясение”. При обыске у него обнаружили изрядное количество спичек, которыми капитальный Андрей Михайлович усиленно запасался: в начале 1849 года, как это водится на Руси, разнесся внезапный слух об их скором подорожании. Молодой архитектор поначалу решил, что именно эти стратегические запасы вызвали недовольство властей и навлекли на него суровую кару.

“Брат, ты зачем здесь?” — изумился брат Федор, увидев брата Андрея в зале, куда на исходе ночи свозили всех арестантов. Младший не успел ничего ответить: их поспешили развести. Свидеться им придется через пятнадцать лет.

устрашающее обилие крыс. Изобразит он и первый допрос, когда, приняв Буташевича-Петрашевского за двух независимых лиц (о чем уже было сказано выше), он заронил в души следователей некоторые сомнения относительно своей причастности к делу. Однако его не выпустили немедля: требовались свидетельства более положительного достоинства.

В Журнале Следственной комиссии за № 7 зафиксированы итоги ее честных усилий: “Комиссия, предполагая, что Андрей Достоевский взят не иначе как ошибочно, вместо брата своего Михайлы, для лучшего удостоверения в этом призывала в присутствие свое 14 класса Антонелли, который, увидев Андрея Достоевского, объявил, что это не тот, о котором значится в его донесении, и что он видел у Петрашевского другого брата, а именно Михайлу Достоевского” (РГВИА, ф. 801, оп. 84/28, 4 отд., 1 стол, 1849 г., св. 387, № 55, ч. 4). Андрей Михайлович был спасен.

Добросовестный мемуарист, излагая в своих записках эту столь удачно завершившуюся историю, не упоминает имени Антонелли. Скорее всего тот не был ему представлен: опознание происходило незаметно для опознаваемого лица1.

Но похвальная осторожность в отношении “главного агента” наблюдается лишь в самом начале следствия. По мере его продвижения число небрежностей неудержимо растет. Были попраны священные для всех тайных спецслужб азы конспирации. Правительство без тени смущения обнажило перед “своими” негласные методы и приемы агентурной работы. В следственных и судебных бумагах, с которыми имели дело десятки людей (не только члены Комиссии, суда и генерал-аудиториата, но и многочисленные мелкие чиновники — секретари, письмоводители, переписчики и т. д.), имя Антонелли значится “открытым текстом”. (В отличие, скажем, от некоторых секретных бумаг многоопытного Липранди, где, как знаем, вместо ряда имен наличествуют пустые места.) Неудивительно, что еще до конца процесса имя Антонелли становится популярным.

Но “вычисляют” агента и его несчастные жертвы.

Русский человек (в том числе русский злоумышленный человек) крепок задним умом. По прошествии десятилетий доживающим свой век жертвам Антонелли начинает казаться, что он не сумел усыпить бдительность наиболее проницательных из них. “Петрашевский имел уже некоторые сомнения в личности А...”,— пишет Ахшарумов в мемуарах, после длительных цензурных мытарств вышедших, наконец, в 1905 году. Многоточием деликатно прикрыто имя, уже не единожды упомянутое в печати. По уверениям воспоминателя, на предпоследней “пятнице”, 15 апреля, хозяин дома предупреждает его, чтобы он не ходил к Антонелли. “Этот человек, не обнаруживший себя никаким направлением, совершенно не известный по своим мыслям, перезнакомился со всеми и всех зовет к себе. Не странно ли это, я не имею к нему доверия”.

Можно было бы поверить словам Ахшарумова, если бы из донесения агента от 18 апреля с совершенной очевидностью не явствовало, что накануне, 17-го, Петрашевский у него, Антонелли, был — все на той же подпорченной разведением мостов вечеринке. (Впрочем, как был и сам Ахшарумов.) И даже, о чем уже говорилось выше, принес великую жертву, употребив бутылку шампанского — дабы отвратить любезного его сердцу приятеля от сомнительных ночных кутежей.

Встретив незнакомого гостя среди обычных посетителей “пятниц”, штабс-капитан Генерального штаба Кузьмин осведомляется у одного из них “об этом господине”. Тот отвечает, что это “итальянчик Антонелли, способный только носить на голове гипсовые фигурки”. На недоуменное вопрошение Кузьмина — для чего же указанный господин сюда приглашаем — спрошенный ответствует, не задумываясь, и его ответ нельзя не признать в высшей мере правдоподобным: “Да вы знаете, что Михаил Васильевич расположен принять и обласкать каждого встречного на улице”.

Кто-кто, а Петрашевский “созревает” едва ли не последним. В крепости он, как сказано, грешит сначала на штатского члена Комиссии князя П. П. Гагарина, полагая его главным доносителем, а затем обрушивает свои подозрения все на того же злополучного Черносвитова. И лишь после того, как обвиняемого принуждают ответить на многочисленные вопросы, неизменно начинающиеся словами: “Антонелли сознался”, “Антонелли показал”, “по показанию Антонелли” и т. д., в его душе поселяются первые робкие недоумения. Постепенно сомнения крепнут — от допроса к допросу. Но только в исходе июня Петрашевский наконец прозревает. И дает своим следователям понять, что теперь-то он верно знает, где собака зарыта.

“Заметя особое благорасположение Леонтия Васильевича к Антонелли”, тонко (как ему кажется) иронизирует он по адресу Дубельта, разумея, конечно, ту важность, которую один из членов Комиссии придает показаниям осведомленного итальянца. “Где ж преступление?! — восклицает Петрашевский. — Преступление находится в III Отделении”. (Он все еще убежден, что дело затеяно именно этим ведомством.) Наконец, он произносит слово “провокация” — и заклинает следователей, чтобы только он, Петрашевский, пал ее единственной жертвой.

“Вся история провокации — если нужно — будет ото всех тайной глубокой... Я клянусь сохранить ее, <...> но не губите невинных. Пусть меня одного постигнет кара законов... Пусть не будет стыдно земли русской, что у нас как за границею стали являться agent–provocateur...” Он горько раскаивается в своей откровенности с Антонелли и, по сути, предлагает правительству сделку: обязуется не раскрывать никому источник, если другие не претерпят от провокации никакого вреда. “Если мне не суждено было быть полезным человечеству, то да будет мое самопожертвование, вольное самозаклание, полезно для отечества”. Следователей, однако, нимало не тронет этот благородный порыв.

“Что Антонелли выпущен (из крепости; он там, кажется, и не сидел.— И. В.), — говорит Петрашевский,— сие я слышал от какого-то голоса, неизвестно мне откуда изшедшего”. Не оценив арестантского юмора, кто-то из членов Комиссии отметит на полях эту фразу знаком вопроса.

Надеясь хотя бы немного умерить гибельные последствия своих неосторожных бесед, Петрашевский пытается всячески дискредитировать показания Антонелли. Он повествует, как однажды, в день своих именин, тот пригласил его пообедать в ресторан “Минеральные воды” и, рискуя войти в некоторое противоречие с названием заведения, “насильно заставил пить шампанское”. (Купленное, надо думать, на казенные деньги.) Игристый напиток произвел сильное действие на угощаемого — по его уверениям, “не пившего никогда до сего ничего крепче свежей воды”. (Бутылка во спасение Феликса Толля — опять-таки в присутствии Антонелли! — будет распита позже.) Именно этой сугубо медицинской причиной и были вызваны его, Петрашевского, неодобрительные слова об особе государя императора. Антонелли как бы принудил его (с помощью коварных и в порядочном обществе не употребляемых средств) к этим — на трезвую голову немыслимым для него — речам. (Вновь вспоминается господин Лужин с его подброшенной сторублевкой.) “Сия моя вина была так сказать приуготовлена г. Антонелли, которого для меня характер агента тайной полиции обстоятельствами следствия сделался несомненным”, — заключает Петрашевский.

Он сообщает Комиссии об этом своем чрезвычайном открытии лишь в ноябре, когда для большинства привлеченных к дознанию лиц роль Антонелли уже давным-давно очевидна.

он не сочтет нужным скрывать от господ следователей своего удивления некоторыми поступками Антонелли. Отвечая на вопросные пункты, Кузьмин вдруг отчетливо вспоминает, как недавно, в апреле, он вежливо отклонил приглашение нового знакомца пожаловать в гости: у самого Кузьмина именно в этот день тоже намечалась компания. “Так милости просим с гостями вашими”, — радушно ответствовал Антонелли.

“Мне так странен показался этот способ составлять у себя вечера,— пишет Кузьмин,— что я взглянул на Антонелли и, не встретив его взора, отвечал: “Я не думаю, чтоб я мог предложить моим гостям подобное переселение”. Кузьмин почти не скрывает от членов Комиссии, что он раскусил приветливого энтузиаста: “Пылкость воображения свойственна ему, господину Антонелли, как итальянцу. Неопытен же по юности”. И далее (почти так же, как это будет делать впоследствии Петрашевский) пытается навести следователей на мысль, что нельзя особенно полагаться на агентурные сведения. Ибо агент вовсе не знает России — “как иноверец и чужеземец, направляющий деятельность свою на предметы, лично для него более выгодные”.

Непонятно, почему догадливый штабс-капитан держит российского подданного за иностранца. Не потому ли, что ремесло шпиона пока еще не очень привилось на Руси? Это скорее экзотическая фигура. На такую вакансию проще определить пылкого сына Италии.

Очевидно, Кузьмину был предъявлен отчет Антонелли о вечере, бывшем 16 апреля у него, Кузьмина. Взыскательный наблюдатель (который вместе со своим новым дружком Феликсом Толлем является к Кузьмину во фраке) утверждает, что при взгляде на собравшееся общество его “взяло какое-то омерзение, какая-то грусть, что еще до сих пор существуют подобные люди”. С не присущим для его “объективного” стиля раздражением Антонелли вдруг произносит: “... видишь каких-то антиподов... людей, которые видят перед собой разбой и водку, водку и разбой”.

Такие выражения глубоко возмутили ныне пребывающего в крепости хозяина дома. Некоторые из его гостей, с холодной яростью “отвечает” Кузьмин, “в душе своей сожалеют, что судьба не привела их быть действительно антиподами вышереченного господина”. Вынужденный по настоянию Комиссии дать толкования на слова Антонелли, он говорит, что такие эпитеты, как “антиподы” и “выходцы с того света”, очевидно, поставлены для красоты слога или для силы выражения, “но я, по совести признаюсь, не вижу ни того, ни другого; может быть, потому,— заключает Кузьмин,— что я не занимаюсь подобного рода изящною словесностью”.

лица — не под конвоем и в партикулярной одежде: “То были или шпионы-доносчики (Антонелли, Кош-ский), или шпионы-свидетели (Шаб-в)”2.

П. А. Кузьмин умрет в 1885 году, в чине генерал-лейтенанта, в возрасте шестидесяти шести лет. Он закончит карьеру председателем военно-окружного суда. Но сам он, проведя пять месяцев в Петропавловской крепости, до военного суда, слава Богу, не досидит.

26 сентября 1849 года тридцатилетний штабс-капитан Павел Алексеевич Кузьмин, блистательно выиграв поединок с Комиссией, обретет наконец долгожданную свободу3. Разумеется, он не станет скрывать от друзей и знакомых свои соображения относительно Антонелли. (Хотя и даст при освобождении из крепости подписку о неразглашении следственной тайны.) В своих мемуарах он с удовольствием отметит уже упоминавшийся нами случай с Белецким, который, встретив Антонелли на улице, воскликнул: “Как! вы, гнусный, подлый человек, осмеливаетесь подходить ко мне, прочь, негодяй!” Приведя эту патетическую сцену, Кузьмин добавляет: “Ударил Белецкий шпиона или нет, не знаю; жаль, ежели не ударил...” Мы помним, что Белецкого вышлют в Вологду: не столько в утешение Антонелли, сколько за публичный, возможно, сопровождаемый пощечиной, скандал.

Вскоре оскорбленному Антонелли доведется еще болезненнее ощутить силу общего мнения. Липранди, чьи собственные акции также пошатнутся, замыслит найти для своего протеже должность помощника столоначальника в одном из департаментов. Но, говорит современник, никто “не изъявил согласия принять его (Антонелли.— И. В.) в свой стол”. Столоначальники, будь они трижды преданы интересам правительства, предпочитают при этом обходиться без соглядатаев.

“А такая огласка лиц,— пишет он в своих неопубликованных заметках,— действовавших из одного убеждения быть полезным, без всякой цели на вознаграждение, как, например, главный агент, проникнувший в общество, отказался от всякого денежного вознаграждения, а между тем оглашен был публике, и такой пример, конечно, остановит каждого верноподданного быть в таких случаях полезным правительству, а иногда отклонять большие несчастия”.

Липранди понимает, что несанкционированная “огласка лиц” — это опасный прецедент. Сдача “своего” не может не отразиться на моральной репутации власти. Но, рисуя благородную фигуру потерпевшего, Липранди умалчивает о том, что бескорыстные заслуги Антонелли были, как выясняется, все же вознаграждены.

Сам сего желаю

(Высочайшая милость)

28 сентября Антонелли, как помним, “предлагает” Дубельту новый проект устройства сестер. И снова просьбе дается скорейший ход. Уже 3 октября граф А. Ф. Орлов сносится с графом Л. А. Перовским по поводу указанного предмета. Кратко пересказав историю с сестрами, шеф жандармов считает необходимым присовокупить следующее:

“Хотя чиновник Антонелли уже получил Всемилостивейшую награду, между прочим, деньгами, но как награда эта далеко не обеспечила его так, чтобы он мог даже воспитать на собственный счет сестер своих, то имею честь покорнейше просить Ваше Сиятельство, не признаете ли возможным исходатайствовать Высочайшее соизволение Государя Императора на помещение сестер Антонелли в учебное заведение, согласно вышеизложенной его просьбе, присовокупив с тем вместе, что и я, по важности заслуги, оказанной Антонелли по делу Буташевича-Петрашевского, убедительнейше ходатайствую перед Его Императорским Величеством, о последующем же удостойте меня уведомить”.

Суд над злоумышленниками еще вершится; смертный приговор еще впереди. Деньги, однако, уже получены. Антонелли, поначалу гордо отклонивший мысль о денежном вознаграждении и принявший оное, по-видимому, только для того, чтобы не обидеть правительство, настаивает на очередных привилегиях. Тем более что о денежной награде он как бы и не просил4. Поэтому он вправе надеяться, что правительство наконец удовлетворит его семейные нужды.

Ждут благодарности и его незатейливые коллеги. 7 октября не забывающий своих подопечных Липранди ходатайствует перед Дубельтом о выдаче агенту Шапошникову золотой медали на шею, а агенту Наумову — медали серебряной и вкупе с нею 300 рублей серебром. (Возможно, он знает о привычке Леонтия Васильевича, исходя из знаменитой евангельской цифры, платить доносчикам сумму, кратную трем.)

Неизвестно, вошел ли министр Перовский со всеподданнейшим докладом или почему-либо счел за благо уклониться от этой чести. Во всяком случае, в дело вступает сам граф Орлов. 8 октября за своей и Дубельта подписями он изготавливает для императора очередную бумагу. Руководители тайного сыска извещают монарха: тот, благодаря кому было обличено злодейство, “сделался жертвой своего усердия”. Он лишился уроков и переводов и не смеет просить работы, “боясь встретить презрительный отказ”. (Здесь, как видим, дословно повторяются формулировки из письма Антонелли.) Его прежние знакомые и товарищи его по службе смотрят на него с неудовольствием. “Наконец молва, что он шпион, достигла до такой степени, что ему делались даже угрозы”. (Не история ли с Белецким имеется тут в виду?) Обрисовав бедственное положение Антонелли, ходатаи просят императора всемилостивейше устроить судьбу его несовершеннолетних сестер.

“На подлинном собственной Его Императорского Величества рукою написано карандашом: “Сам сего желаю, но не могу нарушить коренных правил; условиться с А. Л. Гофманом5, как удобнее это находит?”

Государь блюдет законы своей страны. Он не может руководствоваться собственными приязнями. Он не хочет нарушать “коренные правила” — даже по такому, казалось бы, ничтожному поводу. Он предлагает совместно обдумать дело.

Отсюда вовсе не следует, что император Николай Павлович не благоволил Антонелли.

Барон М. А. Корф приводит слова государя, сказанные им 24 апреля 1849 года — на следующий день после арестов: “... на полицию нельзя полагаться, потому что она падка на деньги, а на шпионов еще меньше, потому что продающий за деньги свою честь способен на всякое предательство”. (Именно поэтому отказ Антонелли от денег должен был возбудить к нему августейшие симпатии: отказчик не ошибся в расчете.) И, перейдя на французский, государь назидательно добавил: “Это дело отцов семейств следить за внутренним порядком”.

“директор школы”), именуемого Россией, предпочел бы вовсе обходиться без шпионских услуг. Но как глава государства он обязан ценить подобное рвение. Он понимает, что Антонелли претерпел отчасти и по вине высших властей, оставивших его своим попечением. “Сам сего желаю”,— пишет государь, имея в виду устройство антонеллиевских сестер. И это скромное пожелание имеет для исполнителей силу закона: ничуть не меньшую (а пожалуй, и большую) “коренных правил”.

14 октября, заручившись высочайшей поддержкой, А. Ф. Орлов вновь обращается к А. Л. Гофману: он еще раз ходатайствует о сестрах. И вскоре Гофман сообщает графу высочайшую волю.

Государь поступил истинно по-царски (или, если угодно, “по-директорски”). Дабы не входить в конфликт с “коренными правилами” (в данном случае, очевидно, с отсутствием вакансий), он повелел принять старших сестер, Надежду и Анну, в Сиротский институт Петербургского Воспитательного дома — “пенсионерками Его Императорского Величества”, а место, назначенное на 1851 год в Мариинском институте для старшей сестры, удержать в пользу младшей, Александры.

Таким образом, воспитание двух старших сестер Петра Антонелли оплачивалось из личных средств государя. Император умел быть благодарным.

Что же касается награждения агентов Шапошникова и Наумова, то III Отделение не стало утруждать себя чужими заботами. 17 октября Дубельт вежливо отписал Липранди, что по сему предмету надлежит обращаться к его, Липранди, непосредственному начальству, сиречь к министру внутренних дел.

“Карамазовых” — это, как уже приходилось говорить, “биография” всей России, действующая модель ее национальной судьбы. И наше кажущееся удаление от воображаемого центра на деле означает максимальное приближение к нему. Чем дальше мы отступаем от Достоевского — в охватывающий его исторический контекст, тем объемнее и яснее видится он сам: история предпочитает обратную перспективу.

Как, однако, сложилась позднейшая судьба Антонелли?

Любопытно, что в одном из своих донесений Антонелли передает слова Петрашевского о Гофмане — что тот “не больше, как надутый глупый немец, много о себе воображающий, который, имея возможность много сделать добра, в жизнь свою никогда его не делал и, вероятно, не сделает”.

Примечания:

1 К чести Комиссии, она положила сообщить начальству А. М. Достоевского, что по ее, Комиссии, мнению, он “не только не должен потерпеть от временного ошибочного арестования его”, но, напротив, она считала бы справедливым, если бы указанным начальством “сделано ему было ободрение к дальнейшему продолжению усердной службы”.

2 “Кош-ским” и “Шаб-вым”. Скорее всего это малозамешанные Н. А. Кашевский и Н. Н. Шабишев: они действительно привлекались к допросу в крепости (и, следовательно, могли быть наблюдаемы из каземата), но не являлись шпионами.

3 Его старший брат, Алексей Алексеевич Кузьмин, тридцатисемилетний отставной флотский офицер, также арестованный по доносу Антонелли (собственно, вместе с младшим братом, который проводил эту ночь у него на квартире), был выпущен еще раньше, 17 июня. Он — отец поэта Михаила Кузмина, который в стихотворении “Мои предки” скажет:

Моряки старинных фамилий,
влюбленные в далекие горизонты,
пьющие вино в темных портах

Если бы дело обернулось серьезнее, герой этих стихов надолго лишился бы возможности обнимать “веселых иностранок” (не из их ли числа была означенная выше дама?) да, пожалуй, и Серебряный век недосчитался бы одного из лучших своих поэтов.

4 Вообще-то демонстративный отказ от денег (которые ему пока никто не предлагал) может выглядеть и как подсказка правительству — в смысле, совершенно противоположном заявленному. Тут действует логика “от противного”, когда, как говаривала А. Ахматова, при решительном авторском отрицании типа “Не гулял с кистенем я в дремучем лесу...” так и видишь разбойника.

5 Очевидно, Андрей Логгинович Гофман — статс-секретарь, начальник IV Отделения Собственной Его Величества канцелярии, ведающего богоугодными и учебными заведениями ведомства императрицы Марии.

Раздел сайта: