Игорь Волгин. Пропавший заговор. Достоевский и политический процесс 1849 года.
Глава 16. Царь-лицедей

Глава 16. ЦАРЬ-ЛИЦЕДЕЙ

К проблеме семейного сходства

Он царствовал без малого уже четверть века.

К исходу 1849 года он должен был чувствовать некоторую усталость. Ему было за пятьдесят: после Петра Великого, которым он восхищался и на кого тщился походить, ни один из государей–мужчин не доживал до столь почтенного возраста.

Он не пал жертвой дворцового переворота, как его дед и отец, о чьей судьбе, которую не пожелал разделить уступивший ему престол старший брат Константин, он, разумеется, помнил и делал все, чтобы ее избежать. Правда, подобный финал (равно как и омрачивший начало его царствования военный мятеж) ныне не представлялся возможным да и, пожалуй, не имел шансов на успех. Гвардия была уже не та, что при императоре Павле Петровиче или даже при Александре Благословенном. (И сам он был, конечно, не тот.) Да и кто бы осмелился — после 14 декабря ?

Он навсегда запомнил тот роковой день.

“... Хорошенькое начало царствования , — сказал Николай по–французски одному из находившихся рядом с ним генералов, — трон в крови! ” Меж тем такие слова могли бы произнести, всходя на престол, его железная бабка или мучимый запоздалым раскаянием брат Александр.

Умудренный горьким семейным опытом, он, очевидно, не обольщался относительно своего ближайшего будущего и был готов ко всему. В ночь с 13 на 14 декабря он заглянул к супруге, которая, объятая страхом, молча плакала у себя в кабинете. Он встал на колени и начал молиться. “Неизвестно еще, что ожидает нас, — передает в дневнике его речь Александра Федоровна, — обещай мне проявить мужество и, если придется, умереть с честью ”11.

Она обещала. Но с той поры у нее начала трястись голова: впрочем, недуг этот был почти незаметен и мало вредил ее общепризнанной красоте. Он обнаруживал себя лишь в минуты, когда государыня испытывала сильное душевное волнение.

залпов, раздавшихся от памятника Петру, лошадь запнулась и шарахнулась в сторону. При этом толпа простолюдинов, которую он минутой ранее не без успеха пытался вразумить, “стала надевать шапки и смотреть с какой–то наглостью ”. Но будущий усмиритель холерных бунтов уже догадывался, как следует обращаться с народом. ““Шапки долой! ” — закричал государь с невольной строгостью, и в одно мгновение все головы обнажились, и толпа отхлынула от него ”.

Бывшие на площади отмечают, что государь был чрезвычайно бледен.

Когда все было кончено и он возвратился во дворец, его супруге показалось, что вернувшийся выглядел “особенно благородным ”. Мало того: “Лицо его как–то светилось ”. Императрица обняла победителя : “... Он вернулся ко мне совсем другим человеком ”.

Его деда умертвили во время дружеского застолья. Его отец был задушен в собственной спальне. Его сын будет сражен народовольческой бомбой. Его внук, император Александр III, всю жизнь будет страшиться подпольных убийц. Его правнука вместе с женой, детьми и домочадцами застрелят в екатеринбургском подвале. Императору Николаю Павловичу повезло.

Сам он как будто не опасался покушений. Хотя для этого и были известные основания. Но, выдержав ружейный огонь на Сенатской, он признавал за благо являться подданным без охраны.

— без конвоя и свиты. “Этот знак доверия и эта простота, — замечает историк царствования , — очаровали всех жителей; единодушные виваты долго сопровождали августейшую чету по улице ”.

После подавления польского мятежа подобные прогулки сделались невозможны. Однако государь не утратил свойственной ему безмятежности.

Один воспоминатель (казалось бы, достаточно осведомленный) приводит следующий, весьма выразительный эпизод.

“Когда император был у великого князя Михаила Павловича, в Михайловском дворце, то отправил свои сани к Мраморному дворцу, желая дойти до них пешком. После завтрака Николай Павлович отправился из Михайловского дворца по протоптанной по снегу дорожке, через Царицын луг. Пройдя почти уже полдороги, он встретил хорошо одетого человека, державшего руку за бортом пальто и свирепо смотревшего на императора. Догадавшись о его намерении, Николай Павлович быстро и прямо пошел на него и громким голосом закричал ему: “Брось!”, и тот выронил пистолет. Тогда государь сказал ему: “Беги, а я буду смотреть, чтобы тебя не задержали, так как никто не должен знать, что кто–либо осмелился посягнуть на жизнь императора Николая” ”.

Разумеется, это чистейшей воды анекдот, выдаваемый простодушным повествователем за сущую правду, дабы, по его словам, доказать “величие души и вместе с тем мужество императора Николая”. Истории ничего не известно о “хорошо одетом” (то есть явно не принадлежащем к простонародью) герое, который на пустынном пространстве между двумя великокняжескими дворцами пытался перехватить пальму первенства у Дмитрия Каракозова. Государь Николай Павлович был не таков, чтобы отпускать преступника с миром. Он никогда бы не согласился с “формулой ” Достоевского, отнесенной им к Вере Засулич: “Иди, ты свободна, но не делай этого в другой раз ”. ( Автор “Бесов” присутствовал на процессе первой русской террористки и высказал собеседнику оптимальную, с его точки зрения, версию приговора.) “Державец полумира”, громовым голосом повелевающий безумцу бросить “цареубийственный кинжал ”, — лицо, конечно, мифологическое. Легендарно и завершение этого поучительного рассказа: “Злодей убежал, а император, подняв пистолет, повернул назад и неожиданно зашел в кабинет Леонтия Васильевича, в III Отделении. Положив пистолет на стол, он рассказал ему о случившемся, отдав строгое приказание не разыскивать злодея”.

целой Европы зависят от жизни и здравия одного человека.

Недаром на первых порах его сравнивали с титанами.

В надежде славы и добра
Гляжу вперед я без боязни:
Начало славных дней Петра

На автора этих стихов молодой, старше его всего тремя годами, царь произвел сильное впечатление. При всех (порой драматических) колебаниях их отношений Пушкин, пожалуй, до конца не терял уважения к государю: чувство, совершенно ему незнакомое, скажем, в случае с предшественником, властителем “слабым и лукавым ”.

Правда, его дневниковая запись (оформленная как передача чужих слов), что в государе немного от Петра Великого и много от прапорщика, тоже далеко не случайна. В “прапорщике” напрасно отыскивать то, что хотел бы видеть в новом монархе Пушкин.

Семейным сходством будь же горд;
Во всем будь пращуру подобен:

И памятью, как он, незлобен.

Высказанное в 1826 году в форме достаточно жесткого императива, это пожелание не возымело последствий. При всех прочих своих достоинствах император не обладал именно этим: незлобивостью памяти.

Невольник чести

При том, что многих будущих декабристов их будущий сокрушитель знал по имени и в лицо, он вряд ли слыхивал что–либо о подсудимых 1849 года. (Может быть, за исключением лишь автора “Бедных людей”, если верить насмешливому: “Тебя знает император...” и т. д.) Тем не менее формальный приговор “апрелистам” был еще более жесток, нежели тот, что был вынесен в 1826 году подвижникам декабря. Смерти — без различия в объеме и степени вины — подлежали практически все. В возрастном измерении это была кара как бы даже отеческая: большинство осужденных годились императору в сыновья. ( В 1826-м он карал преимущественно ровесников.) И хотя, к счастью, ни один приговор не был приведен в исполнение (о некоторых скрытых доселе причинах такого великодушия нам доведется еще сказать), долг был исполнен. Тот самый, диктуемый жесткой государственной потребностью долг, который некогда заставил молодого царя не пощадить тех, кто, собственно, принадлежал к его поколению.

“невольником чести ”. К императору Николаю тоже приложимы эти слова.

Он был убежден: все, что бы он ни совершал, он совершает для блага России. Он почитал себя бичом Провидения, орудием Божьей воли и не сомневался в том, что его собственные стремления всегда согласны с высшими интересами вверенной его попечению страны. Он повесил пятерых и четверть века спустя чуть было не расстрелял еще два десятка не слишком опасных для отечества лиц не потому, что был злобен, мстителен или жестокосерд. Он, как выразился бы при случае один из проходивших по делу, “не старушонку зарезал”: надо было соблюсти принцип, в истинности которого он не мог сомневаться.

В деле петрашевцев он повел себя именно таким образом. Однако исключительно благодаря его личной воле они были преданы военному суду. Сам этот акт мог бы подсказать подсудимым характер грядущей кары. Две смертные казни — одна натуральная, другая бутафорская, но от этого не менее ужасная для казнимых, — открывают и завершают собой это царствование, на исходе которого он, как сказано, не мог не почувствовать скуки, одиночества и пустоты.

Что же стяжал он в конце?

Не Богу ты служил и не России,

И все дела твои, и добрые, и злые, —
Все было ложь в тебе, все призраки пустые:
Ты был не царь, а лицедей.

Можно подумать, что эти стихи сочинил страдающий разливами гражданской желчи Некрасов или на худой конец мрачно веселящийся Добролюбов. Нет, они принадлежат всегда сдержанному и более чем благожелательному к монархии Федору Ивановичу Тютчеву.

12, фрейлина цесаревны, а затем императрицы Марии Александровны (жены Александра II), пишет в своих воспоминаниях: “... надо признать, что в ту эпоху русский двор имел чрезвычайно блестящую внешность. Он еще сохранил весь свой престиж, и этим престижем он был всецело обязан личности императора Николая. Никто лучше, как он, не был создан для роли самодержца ”.

Он поднимался обычно в семь часов утра, выпивал стакан мариенбадской воды и выходил на прогулку с пуделем. В Петергофе он шел непременно смотреть на работы в парке. В десять часов начинались доклады министров. Если это случалось в Зимнем, он принимал их в большом кабинете с тремя столами и низкими шкафами вдоль стен. Он держал у себя под стеклянным колпаком каску и шпагу генерала Милорадовича — того, кто был сражен пулей Каховского 14 декабря на Сенатской. Он не любил балов и предпочитал танцевать только кадриль. Он работал по восемнадцать часов в сутки (на его старом мундире без эполет, в который он любил облачаться во время своих домашних трудов, были протерты локти — от долгих занятий за письменным столом), спал на тюфяке, набитом соломой, “ел с величайшим воздержанием, ничем не жертвовал ради удовольствия и всем — ради долга ”.

И все это оказалось напрасным.

“Когда он узнал, — говорит об отце великая княжна Ольга Николаевна, — что существуют границы даже для самодержавного монарха и что результаты тридцатилетних трудов и жертвенных усилий принесли только очень посредственные плоды, его восторг и рвение уступили место безграничной грусти. Но мужество устоять никогда не оставляло его, он был слишком верующим, чтобы предаваться унынию, но он понял, как ничтожен человек ”.

им естественной скрепой всего народного бытия.

“В России еще существует деспотизм, — заявил он одному заезжему иностранцу, — ибо в нем самая суть моего правления; но он отвечает духу нации ”.

Он был откровенен с господином де Кюстином, чем немало удивил проницательного маркиза. Трактуя о разных способах государственного устройства в их первой, казалось бы, сугубо протокольной беседе, император поразил французского путешественника рядом необычных суждений.

“Мне понятна республика, — молвил самодержавнейший из монархов, — это способ правления ясный и честный либо по крайне мере может быть таковым, мне понятна абсолютная монархия, ибо я сам возглавляю подобный порядок вещей; но мне непонятна монархия представительная. Это способ правления лживый, мошеннический, и я скорее отступлю до самого Китая, чем когда–либо соглашусь на него ”.

Его старший брат говорил, что он лучше отпустит бороду и уйдет, как простой крестьянин, в леса, нежели положит оружие перед Наполеоном. Император Николай Павлович также готов противоборствовать до конца — “отступать до Китая”. В конституционном правлении он видит такую же угрозу для нации, как Александр I — в нашествии иноплеменных.

“любимица всех русских”, говорит иностранный наблюдатель, ибо “невозможно представить себе более милого лица, на котором выражались бы в такой степени кротость, доброта и снисхождение”) так передает слова своего державного родителя : “По убеждению я республиканец. Монарх я только по призванию. Господь возложил на меня эту обязанность, и, покуда я ее исполняю, я должен нести за нее ответственность ”.

Тут уместно вспомнить Карамзина, который, будучи неколебимо привержен основам русской исторической власти, лелеял в душе совсем иной идеал. Как и Николай, в последний момент буквально выхвативший корону из рук неразумных прожектеров, автор “Истории государства Российского” полагал, что республиканские установления хороши для Первого, но отнюдь не Третьего Рима (даже в том случае, когда Третий Рим потеснен новой “европейской” столицей) и что небрежение монархическими началами поведет к гибели государства. Можно бы, конечно, именовать такое раздвоение национальной души русским ментальным парадоксом, если бы не трудности, проистекающие из необходимости объяснять, что тут имеется в виду.

Николай, действуя, как принято говорить, в качестве тормоза исторического прогресса, выступает одновременно охранителем исконно народных начал. Он исходит из национальной исторической практики. Его “теория” подкреплена суровым опытом предков. Он отнюдь не против республики: однако не здесь и не сейчас.

Итак, выбору подлежит отнюдь не хорошее или дурное: речь идет о другом. Выбирать приходится между должным, необходимым, действующим применительно к случаю — и всем остальным. Это “остальное” в принципе, может быть, и достойно восхищения, но, увы, не имеет шансов процвесть на просторах возлюбленного отечества.

Ибо заявлено: “Умом Россию не понять ”.

“Зима железная дохнула — и не осталось и следов ”.) Достоевский полагал, что она и не могла удаться. Воображая ближайшие последствия якобы завершившегося в Петербурге успехом переворота, он записал однажды “для себя” : “Освободили бы декабристы народ? Без сомнения, нет. Они исчезли бы, не продержавшись и двух–трех дней. Михаилу, Константину стоило показаться в Москве, где угодно, и все бы повалило за ними. Удивительно, как этого не постигли декабристы ”. То есть даже безусловная победа восстания в северной столице не означала бы победу в стране: козыри все равно остаются в руках царствующей династии.

Но зачем тогда он поспешает в Коломну?

Его холодность к блестящим утопическим проектам очевидна: он слабо верит в осуществимость хрустального рая. У него не может не вызвать усмешки (скорее не язвительной, а печальной) картина фаланстера, населенного дружелюбными соотечественниками: он слишком хорошо знает людей. Нет также никаких указаний на то, что он желал бы изменить образ правления. Не только в позднейшие времена, когда столичные либералы станут потешаться над его “старческим недужным бредом”, разумея под последним его ежемесячный “Дневник писателя”, но и тогда, в туманной юности, у него не возникает никаких демократических обольщений. В отличие от своего императора он никогда не будет уверять, что считает республику правлением “ясным и честным ”. И в то же время он хочет совокупить абсолютную монархию с царством духовной свободы: ему не терпится подвигнуть русского царя на этот рискованный путь. Дух утопизма не перебродит в нем никогда13.

Инженеры человеческих душ

Еще с послепушкинских времен в русском сознании укоренился образ холодного и казнелюбивого владыки, с неким механическим однообразием хватающего свои жертвы и оледеняющего вокруг себя все живое. Само собой, сей властелин ограничен в своих вкусах и привычках, не очень далек и, разумеется, чужд просвещению. Последнее особенно ставилось императору в вину. “Остановили науку при Николае ”, — запишет Достоевский в одну из своих записных тетрадей: он, конечно, имеет в виду 1848 год14.

“Замечательное десятилетие” с его подземной, но мощной духовной работой приходится на николаевские годы. Однако ощущение неподвижности и застоя, бессобытийности жизни, того, что “ничего не происходит”, не покидает современников и передается потомкам.

Кстати, в художественных текстах Достоевского практически нет упоминаний покойного государя. Пожалуй, единственное исключение — это “Подросток ”. Один из героев романа, Петр Ипполитович, не без патриотической гордости повествует о том, как взыскательный император заметил на улице непорядок — наличие громадного камня.

“Ездил государь много раз, и каждый раз этот камень. Наконец, государю не понравилось, и действительно: целая гора, стоит гора на улице, портит улицу: “Чтоб не было камня”. Ну, сказал, чтоб не было — понимаете, что значит “чтоб не было ”? Покойника–то помните? ”

Покойника нельзя было не помнить — именно с этой, внушающей уважение стороны. Герцен не зря именовал его Незабвенным.

Характер государя налагает неизгладимый отпечаток на все его царствование. “Каков правитель народа, таковы и служащие при нем; и каков начальствующий над городом, таковы и все, живущие в нем ”,— сказано в Книге премудрости Иисуса, сына Сирахова.

“Россия в 1839 году” уже упомянутый выше маркиз Астольф де Кюстин. Он посещает страну ровно за десятилетие до событий, которые кончатся Семеновским плацем. Впрочем, в 1849-м здесь мало что изменилось.

“Российская Империя ,— заметит путешествующий маркиз, — это лагерная дисциплина (согласно другим переводам — “военный стан ”.— И. В.) вместо государственного устройства, это осадное положение, возведенное в ранг нормального состояния общества ”.

Что ж, Достоевского и его друзей будут судить по военно–полевому уставу. Недаром говорено, что “Россия — государство не торговое и не земледельческое, а военное, и призвание его быть грозою света ”.

Будущий государь (которого в молодости, однако, вовсе не готовили для этой ответственной роли) взрастал в полном согласии с указанной препозицией. В еще большей мере, чем его старший, “воспитанный под барабаном” брат, он проявлял природную склонность к военным занятиям. “Лучшею наградою для него было, — сообщает биограф великого князя ,— когда воспитатель его Ламсдорф мог ему обещать свозить его в день парада на место развода ”. Созерцание экзерциций приводило его в полнейший восторг. Позже он никогда не забывал о своем многочисленном войске: тем горше окажутся для него первые неудачи Крымской войны.

Особое рвение юный великий князь выказывал в строительном деле — может быть, тоже следуя примеру того, кто за успехи на этом поприще был удостоен эпитета “чудотворный ”. В детстве он обожал возводить фортификационные сооружения — даже при производстве работ, казалось бы, сугубо гражданских. “Когда Николай Павлович, — говорит М. А. Корф, — строил дачу для няни или гувернантки из стульев, земли или игрушек, то он никогда не забывал укрепить ее пушками “для защиты ””. Эти ребяческие забавы были высочайше поощрены: в 1817 году двадцатилетний великий князь назначается генерал–инспектором по инженерной части.

“Мы, инженеры... ” — любил говаривать государь. “Мы, Божьей милостью, инженеры... ” — тоже звучало бы славно.

Император был неплохим рисовальщиком и любил собственноручно вычерчивать планы флешей, редутов и крепостей. Его гневное вопрошение (“Какой дурак это чертил?”) на проекте представленной Достоевским крепости, которая по причине непростительной рассеянности проектировщика была начисто лишена крепостных ворот, есть не только реакция попечительного монарха, но и техническая претензия сведущего в настоящем деле лица15. Так что высочайший инженер мог “узнать ” Достоевского еще до появления “Бедных людей ”.

Дочь вице–президента Академии художеств графа Федора Петровича Толстого приводит в своих воспоминаниях замечательный эпизод.

Ее отец, знаменитый рисовальщик и медальер, однажды представил государю проект медали с изображением славянского воина — для коллекции в память 1812 года. Внимательно рассмотрев рисунок, государь заметил:

“— Послушай, Федор Петрович, воля твоя, а колено у твоего славянского воина повернуто неправильно!..

— Нет, правильно, — с уверенностью отвечал папенька ”.

Однако император Николай Павлович продолжал настаивать на своем. Чтобы доказать собственную правоту в этом эстетическом споре, государь изволил даже встать перед зеркалом в позу славянского воина.

“— Вот видишь, от самого колена ты отвел ногу в сторону, а так она твердо стоять не может. Славянский воин манерничать, по–моему, не будет; он поставит ступню вот так... ”

И, не отрывая взгляда от зеркала, император начал двигать нижней конечностью, наглядно демонстрируя, как, по его убеждению, должен был выглядеть славянский воин. Засим Николай Павлович “присел к письменному столу и тут же на папенькином рисунке легонечко нарисовал карандашом ногу так, как ему казалось, что она будет стоять правильно ”.

–то — пусть даже это будет сам государь! — вздумал учить его ремеслу (“Да еще рисуют на моем рисунке. Как это вежливо!”), отправился домой и заперся в кабинете. Там, раздевшись донага, граф начал принимать различные позы перед трюмо. Спустя некоторое время он смиренно потребовал у домашних баночку с лаком.

Император, увы, оказался прав. И, безоговорочно признав его правоту, взыскательный художник вознамерился немедленно покрыть лаком царскую карандашную поправку — дабы в неприкосновенности донести ее до восхищенного потомства.

Лаком, впрочем, покрывались все царские резолюции и пометы. С ненайденной (и, возможно, до сих пор покоящейся в архивах) высочайшей сентенцией относительно “дурака” было поступлено точно так же.

К любимому им вице–президенту Академии художеств Николай Павлович отнесся куда снисходительнее, нежели к безвестному проектировщику крепостей. Роковое для Достоевского слово не было ни произнесено, ни обессмерчено. “Скверную кличку дал мне государь ”,— якобы сказал будущий автор “Идиота ”. Прося об отставке, он, возможно, желал сохранить честь своей инженерной alma mater.

В Петропавловской крепости все ворота будут на месте.

военные инженеры.

Молчит неверный часовой.
Опущен молча мост подъемный...

Операция, как видим, потребовала некоторых инженерных усилий.

В письмах к отцу, изъясняя причины, подвигшие его на покупку нового кивера, Достоевский устрашает родителя тем соображением, что старый казенный “мог бы броситься в глаза царю ”. Тем самым ненавязчиво дается понять, что владелец кивера постоянно пребывает в поле зрения государя. Действительно, участвуя в парадах и смотрах, которыми нередко командовал сам император, юный кондуктор имел шанс привлечь внимание самодержца. Надо ли говорить, что и Достоевский при случае не мог оторвать от него глаз?

Он видит его чуть ли не ежедневно — когда император объезжает военные лагеря под Петергофом, где проходят летнюю практику воспитанники военно–учебных заведений. По знаку государя будущие офицеры штурмуют Самсона: тем, кто сквозь бьющие струи фонтана первым достигнет верхней площадки, императрица собственноручно вручает призы. Достоевский, правда, в этих спортивных подвигах не замечен. Не могущий похвастаться ни выправкой, ни особой сноровкой, вряд ли он мог привлечь внимание тех, кто пока не подозревает о его грядущих литературных заслугах.

Мало кому доводилось наблюдать государя с непарадной, можно даже сказать, демократической стороны. Облачившись в холщовую куртку кондуктора, Николай Павлович изволит возводить учебные укрепления вместе со своими несовершеннолетними подданными. (Опять как бы оживляя в себе дремлющий дух Петра.) И не был ли Достоевский свидетелем уже совершенно домашних царских забав? “Государь, — вспоминает один из счастливцев, — играл с нами; в расстегнутом сюртуке ложился он на горку, и мы тащили его вниз или садились на него, плотно друг около друга; и он встряхивал нас, как мух ”. Завидовал ли автор “Подростка” в свои восемнадцать лет совсем юным кадетам, позволявшим себе эти царские фамильярности? “Любовь к себе он (государь. — И. В.) умел вселять в детях... ” — заключает умиленный мемуарист.

С воспитанниками более зрелого возраста дело обстояло сложнее.

“Никогда не забуду того страха, — вспоминает другой очевидец, — который я испытал в минуту раздражения Государя после одного из учений, которое он делал в Петергофе отряду военно–учебных заведений ”. В поле за лагерем было грязно, стояло много обширнейших луж — и некоторые из воспитанников предпочитали не форсировать вброд эти водные преграды, а просто обойти лужу или перепрыгнуть через нее. Государю не понравились эти не предусмотренные уставом экзерсисы, и по окончании учения он, “подойдя к нашей роте, начал кричать на нас ”. И что же? “В свою очередь, мы были утомлены, голодны, а следственно, и нетерпеливы; двое или трое из нас довольно громко, в ответ на его брань, посылали по его адресу очень резкие эпитеты. Я думал, что если только он услышит, то беда нам всем неминучая; но, к счастью, он в пылу гнева не слыхал, и дело окончилось благополучно ”.

Сохранилось принадлежащее соотечественнику описание государя. Оно относится к 1828 году, то есть на десятилетие раньше, чем Николая впервые увидели Достоевский и маркиз де Кюстин.

“Император Николай Павлович, — говорит наблюдатель, — был тогда 32-х лет; высокого роста (он, что отмечено многими, всегда возвышался над толпой, в большинстве случаев — придворной. — И. В.), сухощав, грудь имел широкую, руки несколько длинные, лицо продолговатое, чистое, лоб открытый, нос римский, рот умеренный, взгляд быстрый, голос звонкий, подходящий к тенору, но говорил несколько скороговоркой ”. После этого перечисления, более напоминающего описание примет, является попытка портрета. “Вообще он был очень строен и ловок. В движениях не было заметно ни надменной важности, ни ветреной торопливости, но видна была какая–то неподдельная строгость. Свежесть лица и все в нем выказывало железное здоровье и служило доказательством, что юность не была изнежена, и жизнь сопровождалась трезвостью и умеренностию. В физическом отношении он был превосходнее всех мужчин из генералитета и офицеров, каких только я видел в армии, и могу сказать поистине, что в нашу просвещенную эпоху величайшая редкость видеть подобного человека в кругу аристократии ”.

В свою очередь, граф Александр Христофорович Бенкендорф, ближайший сотрудник и наперсник государя, называет наружность Николая бесподобной. Он восхищается также его прекрасной посадкой и “серьезною степенностью”, с какой император имел обыкновение командовать войсками. Шеф жандармов полагает, что русский царь — красивейший мужчина во всей Европе. Государь, внимательно читавший записки Бенкендорфа и придирчиво отметивший на полях многие ошибки и неточности, никак не изволил отозваться на эти уверения друга.

Молодой Достоевский, имевший в зрелые годы неосторожность заметить, что мир спасет красота, тоже должен был с жадностью вглядываться в черты этого человека, чья наружность заключала в себе сверхличный, метафизический смысл. Она символизировала могущество и обаяние власти. Скажутся ли эти впечатления в его романической прозе? Заметим пока, что образы его красавцев мужчин почти всегда имеют несколько отталкивающий характер.

“Былого и дум ”: “... в своих ботфортах, свирепый часовой со “свинцовыми пулями” вместо глаз, с назад бегущим малайским лбом и звериными челюстями, выдающимися вперед! ” “Свирепый часовой ”,— клеймит императора Герцен. “ПапаЂ стоял как часовой на своем посту ”,— восхищается дочь.

Внешность императора Николая была для России серьезным политическим капиталом. Благородство черт как бы намекало на благородство поступков. О рыцарственности царя, имевшего все основания в 1829 году взять Стамбул, но остановившего свои армии в Адрианополе, не упоминал только ленивый.

Читая записки Бенкендорфа, государь никак не отозвался и на игривый пассаж, касающийся его визита к якобы страстно добивавшейся этой встречи княгине Меттерних. Опасаясь, как выражается Бенкендорф, “остаться наедине с прелестнейшею женщиною, самым обворожительным образом предавшеюся увлечению своей радости”, государь взял с собой автора записок. “Оказалось, — продолжает наблюдательный граф (который удачно совмещал роль конфидента царя с управлением тайной полицией), — что и она, движимая, вероятно, тем же страхом уединенной беседы с красивейшим мужчиною в Европе, вооружилась против него присутствием двух замужних своих падчериц ”. Вследствие принятия этих взаимных оборонительных мер чистота русско–австрийского союза не была подвергнута опасному испытанию.

Европа цезарей! С тех пор, как в Бонапарта
Гусиное перо направил Меттерних...

“Свидание, — заключает Бенкендорф, — было чрезвычайно любезно с обеих сторон, но несколько принужденно ”.

Повествователь не может не отдать должное государственной деликатности императора Николая, который, являя собой поразительный контраст с австрийским императором Фердинандом (“слабенькое существо, тщедушное телом и духом, какой–то призрак монарха”), ни разу не позволил себе обнаружить свое превосходство. Бенкендорф именует союзного монарха “высшей ничтожностию”, который “как бы вообще не существовал”: даже принимая гостей, он “скорее походил на мебель, чем на хозяина ”. При этом в силу своей умственной ограниченности глава Австрийской (еще недавно — Священной Римской) империи не мог совладать с предметом простейшего разговора. Разумеется, он не чета своему российскому собрату — не только прирожденному властелину, но и любезному, хорошо воспитанному собеседнику, который способен по достоинству оценить тех, кто оказывается перед ним. (О чем, добавим, мог бы свидетельствовать и его отзыв о Пушкине после их первого свидания — как об умнейшем человеке в России.)

Правда, Бенкендорф дарит своим партнерам по Священному союзу один исторический комплимент. Он особенно знаменателен в устах российского министра, отвечающего за порядок и тишину в государстве.

“Но тем благороднее и величественнее, — пишет граф, — было зрелище, даваемое свету австрийскою нациею и управляющими ею министрами. Все благоговело перед троном, почти праздным, все соединилось вокруг власти, представлявшей один призрак монарха ”. Все части управления и все начальства строго следовали по предначертанному им пути; истинная власть была сосредоточена в руках нескольких министров; все про это знали, “и все, однако же, скрывали это от самих себя, давая вид, что повинуются только воле императора ”.

Это — торжество самого принципа легитимизма, который независимо от личных качеств монарха направляет весь ход государственной машины. Однако император Николай Павлович не нуждается в такого рода уловках. Он не только царствует, но и — в чем может не сомневаться никто — управляет. Он вмешивается буквально во все; он входит во все подробности и детали; ни одна мелочь не может ускользнуть от его царственного взора. Без его участия невозможна та драма, в которой заняты Пушкин, Гоголь, Лермонтов, Достоевский. При этом сам он явно внесценический персонаж: грозный призрак, готовый явиться из–за кулис. Возникая, как бог из машины, он резко меняет мерное течение пьесы. Ему нравятся эти внезапные наезды: приехать, нагнать страху, наказать, а там — может быть, и помиловать. Он не забывает о миссии воспитателя и социального педагога. Возможно, он и разрешил “Ревизора” только потому, что ему пришлась по душе финальная сцена.

Мальчишки позволяют себе в строю послать императора — очевидно, в выражениях непечатных. Ястржембский на вечерах в Коломне открыто именует его “богдыханом ”. Момбелли в дневнике называет государя зверем, извергом и антихристом. Частная жизнь обладает некоторыми степенями свободы.

Но в любой момент в нее может вторгнуться государство.

С неменьшим основанием, чем Людовик XIV, Николай мог бы утверждать: государство — это я.

Ревнивец–маркиз (или невинность по исторической части)

“... Нельзя быть более императором, чем он ”,— замечает о Николае маркиз де Кюстин.

Маркиз не скрывает, что русский царь произвел на него чрезвычайное впечатление. Он говорит о постоянном выражении “суровой озабоченности” на лице императора и указывает на отсутствие добродушия в его чертах, что, по мнению автора, “изъян не врожденный, но благоприобретенный ”. “Впрочем, — добавляет Кюстин, — порой во властном или самовластном взгляде императора вспыхивают искры доброты, и лицо его, преображенное этой приветливостью, предстает перед окружающими в своей античной красе ”.

Об античной красоте государя, классической правильности его черт говорят, как мы убедились, едва ли не все очевидцы. И если российских подданных, как сказано, еще можно заподозрить в патриотической лести, иностранцы отдают дань Николаю вполне бескорыстно.

“У императора греческий профиль, — продолжает Кюстин, — высокий лоб, слегка приплюснутый сзади, прямой нос безупречной формы, очень красивый рот, овальное, слегка удлиненное лицо, имеющее воинственное выражение, которое выдает в нем скорее немца, чем славянина ”.

Кюстин восхищается внешностью императора многократно, неустанно, подробно. Он замечает, какой наряд венценосцу больше к лицу (“В парадном мундире алого цвета император особенно красив ”). Те, кто осведомлен об интимных предпочтениях маркиза — о его гнусной, как выражались в старину, страсти, готовы усмотреть в таковых описаниях сугубо прикладной смысл.

“на удивление уродливы, до отвращения нечистоплотны ”. Он говорит, что ни разу не встречал на улице женщины, которая бы привлекла его взор. “Странно подумать, что именно они — жены и матери мужчин с такими тонкими и правильными чертами... ” Впрочем, говоря о том, что привлекательные мужчины встречаются в России чаще, чем интересные женщины, Кюстин присовокупляет, что это “отнюдь не мешает обнаружить и среди мужчин множество плоских, лишенных выражения физиономий ”. Как тут не вспомнить автора “Философического письма”, горько сетующего на “немоту наших лиц ”.

И тут на сцену вновь выступает наш старый знакомец — Борис Парамонов. Разумеется, такой автор, как Кюстин, вызывает у него глубокий творческий интерес.

Б. Парамонов цитирует один французский источник, согласно которому в ночь на 28 октября 1824 года маркиз был найден без сознания, избитым, раздетым до пояса на дороге из Версаля в Сен–Дени. У него оказались сломаны пальцы, с которых исчезли кольца. “Это сделала с ним компания солдат, с одним из которых, предположительно, Кюстин пытался устроить свидание ”16.

Отсюда, полагает Б. Парамонов, в душе несчастного маркиза навеки поселился смешанный с вожделением страх перед мундиром. Вот почему отважный путешественник трепещет вблизи императора Николая. И вообще, “Россия у Кюстина — это метафора половой несвободы”, а его пресловутая книга — не более чем “фантазия гомосексуалиста ”. При этом маркиз попросту без ума от императора Николая, но невозможность обладания предметом возбуждает в нем политическую желчь. “Можно сказать, что недовольство Кюстина Россией — это обыкновеннейшая ревность влюбленного, которому предпочли другого (другую) ”.

Итак, не принадлежи маркиз де Кюстин к сексуальным меньшинствам, его оценки страны посещения носили бы куда более теплый характер. В этой связи стоило бы повнимательнее приглядеться к тем иностранцам, которые опрометчиво позволяли себе нелестные суждения о России. Их, может быть, тоже страшила вовсе не императорская цензура как таковая, а “образ цензуры, налагаемый культурой на чувственную вседозволенность ”. Вот где собака зарыта. “Именно об этой цензуре, — заключает Б. Парамонов, — все время ведется речь у Кюстина, а не об отсутствии в России 1839 года свободы слова и прочих гражданских прав ”.

Тем более что как бы в компенсацию за ущерб, нанесенный им женщинам из народа, Кюстин весьма благожелателен к дамам русского императорского семейства. В первую очередь к императрице (урожденной прусской принцессе), которая буквально покоряет его своим обаянием, любезностью и умом. Но одновременно внушает и некоторую скорбь.

Описывая императрицу Александру Федоровну, Кюстин старается всячески подчеркнуть ее телесную немощь: хрупкость, прозрачность, угрожающую худобу, явно выраженную возможность чахотки. Преисполненный горестного сочувствия, автор записок не исключает — разумеется, он толкует об этом в деликатнейшей форме, — что жена императора имеет шанс отправиться в мир иной ранее своего августейшего супруга.

От внимания Б. Парамонова не может укрыться этот тонкий намек. Со свойственной ему проницательностью он утверждает, что императрица абсолютно здорова. И что Кюстин упирает на ее болезненное состояние с единственной и вполне извинительной целью. Ведь сказано, что маркиз неравнодушен к мужу псевдобольной. Он втайне сам жаждет обладать красивейшим мужчиной Европы. Поэтому в мрачных глубинах его подсознания бродит коварная, хотя по–своему и остроумная мысль. Он стремится устранить нежелательную, но могущественную соперницу. Маркиз мобилизует для этого все силы своего воображения: так в Александру Федоровну вселяется смертоносная болезнь.

“Только совершенной невинностью Б. Парамонова по исторической части можно объяснить его трактовку этого сюжета... ” — меланхолически замечают современные комментаторы записок маркиза, попутно приводя бесспорные свидетельства серьезной болезни императрицы.

он действует — повторим это еще раз — как истый марксист. Он объясняет всё сущее, исходя из некоторого универсального подозрения. Или, как сказал бы Достоевский, из идеи, попавшей на улицу, которая (то есть идея) сделалась своего рода шпаргалкой для доверчивых школяров. “Невинность по исторической части ” является здесь необходимым условием жанра. И если автор “Подростка” (чье отдающее педофилией название должно было бы крепко насторожить Парамонова) наделяется тайным влечением к роковому красавцу Спешневу, что мешает маркизу де Кюстину, легитимисту и преданному стороннику Бурбонов, усмотреть в русской законной монархине узурпаторшу его заветнейших прав?17

“ПапаЂ после шести лет брака был влюблен в МамаЂ ,— говорит императорская дочь, — любил видеть ее нарядно одетой и заботился о самых мелочах ее туалета. МамаЂ тотчас же соглашалась с ним, и ПапаЂ, немного смущенный и сконфуженный, усиливал свою нежность к ней ”.

Проходят годы. В 1837-м английская “Таймс” позволяет заметить, что русский царь, который “долгое время был образцом супружеской верности, ныне явно пренебрегает женой ”. Кюстин, в свою очередь, упоминает про “тайные любовные похождения”, которые злые языки приписывают царствующему монарху. “Злые языки” особенно развяжутся после кончины государя.

Пушкин полушутливо назидает жену, чтобы она не кокетничала с царем, который по причине ее жестокости “завел себе гарем из театральных воспитанниц ”. Эти слова есть в большей мере семейственный юмор, нежели свидетельство исторического порядка. Еще менее последнее относимо к рассуждениям иностранцев.

“Царь, — утверждает один из них, — самодержец в своих любовных историях: если он отличает женщину на прогулке, в театре, в свете, он говорит одно слово дежурному адъютанту. Особа, привлекшая внимание божества, попадает под наблюдение. Предупреждают супруга или родителей о чести, которая им выпала. Нет примеров, чтобы это отличие было принято иначе, как с изъявлением благодарности. (Драматическая судьба актрисы Варвары Асенковой опровергает это безапелляционное утверждение. — И. В.) Равным образом нет еще примеров, чтобы обесчещенные мужья или отцы не извлекли прибыли из своего бесчестья”. Далее автор приводит слова, якобы принадлежащие фрейлине императорского двора: “Мой муж (фрейлины, как известно, были незамужем. — И. В.) никогда не простил бы мне, если бы я ответила отказом ”.

убедительной представляется версия, согласно которой в образе князя Петра Валковского из “Униженных и оскорбленных” сказались черты князя Петра Волконского, министра императорского двора и уделов. Именно он был “признанным устроителем романов государя”. П. А. Вяземский называет его “Перекусихиной нашего времени ”.

Не припомним, мелькала ли в обширнейшей литературе о Достоевском мысль о том, что не только Спешнев, но и император Николай — один из прототипов Ставрогина. (Своего рода альянс трех Николаев.) Но если даже это нам померещилось, следует обсудить такую гипотезу. Она не так безумна, как кажется.

“Император пленил меня...”

Действительно: преувеличенная, невозмутимая, неживая красота Ставрогина как бы корреспондирует с выражением холодного величия, которое, по отзывам современников, наиболее характерно для лица государя. Это маска, личина, лярва: результат прилежных актерских усилий.

Кюстин говорит, что лицо императора Николая “становится холодным и застывает” из–за постоянной привычки сдерживать свои страсти. Но чем же, как не сдерживанием страстей (которых у него, заметим, хватает), занят денно и нощно Николай Всеволодович Ставрогин, не ответивший даже на оскорбление действием и принудивший себя после нанесенной ему пощечины убрать руки за спину? Эта самовоспитательная и не лишенная элементов мазохизма методика приносит плоды. Соединенная с демонической внешностью героя, она подчиняет ему людей и заставляет их взирать на него едва ли не с обожанием.

“... Признаюсь, император пленил меня ! — восклицает Кюстин. — ... Красота доставляет ему лишний способ быть убедительным... ” Тем более добавим, когда она сопряжена с тайной, каковой в случае с Николаем Павловичем является власть, а в случае с Николаем Всеволодовичем — вся биография героя. Последний, пожалуй, согласился бы с маркизом де Кюстином: “Заставить другого восхищаться собой — один из способов держать его в повиновении ”. И у царя, и у гражданина кантона Ури есть одна объединяющая их черта: театральность поведения.

“Император настолько вошел в свою роль, — замечает Кюстин, — что престол для него — то же, что сцена для великого актера ”.

Император вошел в свою роль; он, как замечено по другому поводу Достоевским, “самосочиняется”. Но не обладает ли даром лицедейства и тот, кого Петр Верховенский воображает в образе Ивана–царевича?

“Сочините–ка вашу физиономию, Ставрогин ”,— восклицает Петруша.

Три основных выражения подмечает маркиз на лице русского царя. Это суровость, торжественность и — когда надо расположить собеседника — восхитительная любезность. Причем каждое из этих выражений исчезает внезапно, не оставляя после себя никаких следов. “На моих глазах без всякой подготовки происходит смена декораций; кажется, будто самодержец надевает маску, которую в любое мгновение может снять... император всегда играет роль, причем играет с великим мастерством ”.

Пушкин, настойчиво рекомендовавший государю везде и во всем быть подобным великому пращуру, очевидно, полагал, что сам играемый “текст” окажет могущественное воздействие на характер и дух самодержца. И что “милость к падшим” будет наконец излита.

Нет! Он с подданными мирится ;
Виноватому вину
Отпуская, веселится;

И в чело его целует,
Светел сердцем и лицом;
И прощенье торжествует,
Как победу над врагом.

В 1826 году, в Москве, к нему доставляют студента Московского университета Александра Полежаева. В присутствии министра народного просвещения А. С. Шишкова (дабы продемонстрировать адмиралу, чему научаются в подведомственных ему заведениях молодые люди) доставленному было велено прочитать вслух его поэму “Сашка ”.

“— Что скажете? — спросил Николай Павлович по окончании чтения.— Я положу предел этому разврату, это все еще следы... последние остатки... Я их искореню! ”

Благо, что Пушкину не было велено при первом свидании с государем прочитать вслух еще не известную царю “Гавриилиаду”: судьба поэта могла бы сложиться по–иному. Полежаев был отдан в солдаты и погиб. Но перед тем ему было сказано: “Я тебе даю военной службой средство очиститься. От тебя зависит твоя судьба ”. После чего государь, “поцеловав его в лоб, отпустил ”.

Петр целует подданного в уста; Николай — в лоб: казалось бы, невелика разница. Но в первом случае царский поцелуй означает прощение и примирение; во втором — это холодный сценический жест, лишь подчеркивающий тяжесть царской немилости. (Заметим в скобках, что Христос в поэме Ивана Карамазова целует великого инквизитора в уста: поступок довольно загадочный. Алешу Карамазова, повторившего это действие в отношении самого брата Ивана, тот обвиняет в литературном воровстве. Означает ли поцелуй Христа, что Он прощает великого инквизитора ? Или по меньшей мере понимает его мотивы?)

“И хладно руку жмет чуме...”

В июне 1831 года в Петербурге открылась холера. Вскоре она приняла угрожающие размеры. Поползли слухи об отравлениях: обвиняли, как водится, иностранцев и лекарей. 22 июня на Сенной площади (противоположной по своему статусу Сенатской, что лишь подчеркивается созвучием первых слогов) чернь, “возбужденная толками и подозрениями”, разгромила временную больницу, избила до полусмерти больничную прислугу и умертвила нескольких врачей. Заодно были выброшены на улицу и холерные больные. Батальон Семеновского полка, пришед на площадь с барабанным боем, рассеял толпу. Были двинуты и преображенцы, которые, впрочем, не видя государя, стали роптать. Но, как пишет в дневнике князь Меншиков, “магическое для русских слово все переменило ”. Солдатам было сказано, что “поляки подбивают народ, и мигом преображенцы зарядили ружья”. ( Таким образом, одни и те же аргументы оказались пригодны как в смысле возжигания страстей, так и для их утишения.) Русский бунт, “бессмысленный и беспощадный”, захлебнулся, едва возникнув. Однако на следующий день толпа на Сенной (до пяти тысяч человек) собралась вновь.

26 июня 1831 года Пушкин, проводящий с юной женой медовое лето в Царском Селе, пишет в Москву — П. В. Нащокину: “На днях на Сенной был бунт... собралось православного народу тысяч шесть, отперли больницы, кой–кого (сказывают) убили, государь сам явился на месте бунта и усмирил его. Дело обошлось без пушек, дай бог, чтоб и без кнута. Тяжелые времена, Павел Воинович ”.

“Обошлось без пушек ”,— говорит автор “Полтавы ”. Он помнит о 14 декабря.

23 июня 1831 года государь в коляске прибыл на место событий. Встав во весь рост, он обратился к толпе:

“— Вчера учинены были злодейства, общий порядок был нарушен. Стыдно народу русскому, забыв веру отцов своих, подражать буйству французов и поляков (прямая отсылка к недавним мировым потрясениям — Французской революции 1830 года и польскому восстанию, о которых народ был в общих чертах, по–видимому, осведомлен. — И. В.), они вас подучают, ловите их, представляйте подозрительных начальству, но здесь учинено злодейство, здесь прогневили мы Бога, обратимся к церкви, на колени, и просите у Всемогущего прощения !”18.

При всей эмоциональности царской речи в ней сокрыт точный расчет. Во–первых, само появление государя, предваренное вчерашним движением войск, должно было произвести сильное впечатление на собравшихся. ( К тому же государь только что потерял умершего от холеры брата — великого князя Константина Павловича.) Во–вторых, император тонко обыграл международную ситуацию, воззвав к патриотическим чувствам и указав на тех, кого народ и без того был склонен винить во всех смертных грехах. И в–третьих, у оратора хватило такта призвать публику пасть на колени не перед ним лично, а перед самим Всевышним, кого и следует, собственно, в первую очередь молить о снисхождении19.

Эта сцена глубоко поразила современников: помимо присущего его сану величия, государь явил еще завидное бесстрашие. Правда, мало кто ведал о посещении Николаем Павловичем — перед тем, как он отправился на Сенную — батальона преображенцев, которые громкими криками “ура” изъявили готовность исполнить свой долг. Как далеко находились эти войска в момент произнесения императорской речи?

“дети”: он выбирает единственно верный тон. С одной стороны, это напоминание о своей царской (то есть отеческой!) роли. С другой — указание на неразумность толпы, на ее, так сказать, социальный инфантилизм.

Впрочем, через много лет герценовский “Колокол” придаст случившемуся несколько иную речевую окраску: “Тут высказался весь Николай, неподдельно, наивно, натурально... “Что вы это делаете, дураки? С чего вы взяли, что вас отравляют? Это кара Божия. На колени, глупцы! Молитесь Богу! Я вас! ”

Действительно, то, что происходило на площади, не вполне соответствовало официальной идиллии. Князь Меншиков, ставший свидетелем происшествия, говорит: “В это время несколько человек возвысили голос. Государь воскликнул к народу :

— До кого вы добираетесь, кого вы хотите, меня ли? Я никого не страшусь, вот я (показывает на свою грудь) ”.

Словно Наполеон, покинувший Эльбу и распахивающий сюртук под дулами королевских солдат (“стреляйте в своего императора! ”), Николай подставляет грудь закипающей стихии народного мятежа. Что, в общем, производит вполне предсказуемый эффект.

“Народ в восторге и слезах кричал “ура ”. После сего государь поцеловал одного старика и воротился на Елагин и в Петергоф ”.

И снова поцелуй: надо полагать — в лоб. Это, по всей видимости, должно было означать, что, хотя государь и недоволен своим народом, он не лишает его шанса стать совершенней. Он обращается к нему попеременно — то грозным, то милостивым ликом.

Николай сам творит миф о всесильном и справедливом царе, чей суд непогрешим и бесспорен. Эту теорию он пытается утвердить личным примером. Он — последний русский самодержец, который осмеливается являться: не в том, разумеется, смысле, как чаемый Петром Верховенским царственный самозванец, но тоже, как сказочный персонаж, по слову которого прекращаются гражданские распри20.

Достоевский был неплохо осведомлен о царских подвигах на Сенной.

В романе “Бесы” есть сцена: впавший в легкое умственное расстройство губернатор Лембке пытается усмирить толпу “бунтовщиков ”.

“— Шапки долой! — проговорил он едва слышно и задыхаясь. — На колени! — взвизгнул он неожиданно, неожиданно для самого себя, и вот в этой неожиданности и заключалась, может быть, вся последовавшая развязка дела ”.

В сбивчивой речи губернатора Лембке пародийно контаминированы два приключения с императором Николаем: 14 декабря 1825-го и 23 июня 1831-го. От более искушенных читателей “Бесов” вряд ли мог укрыться этот прозрачный намек.

“Бунт”, равно как и его “подавление”, все больше обретает характер непристойного фарса, который достигает кульминации в начальственном губернаторском крике “Розог! ”. Засим следует сообщение Хроникера (впрочем, тут же им и опровергаемое), что в суматохе была по ошибке высечена “проходившая мимо бедная, но благородная дама ”. ( Вспомним: “Дело обошлось без пушек, дай бог, чтоб и без кнута ”.)

Губернатор Лембке — конечно, не государь Николай Павлович. Но от великого до смешного — один шаг. В романном пространстве Достоевского это расстояние еще короче.

Меж тем происшествие с императором на Сенной — не единственный случай мифопоэтического порядка.

“Телескопе” будет напечатано его стихотворение “Герой ”. Автор поставит под ним не реальную дату написания, а число, когда император въехал в устрашенный бедствием город.

В стихотворении (написанном в форме диалога “поэта” и “друга”) речь идет о Наполеоне, в 1799 году посещающем чумной госпиталь в Яффе.

Не бранной смертью окружен,
Нахмурясь ходит меж одрами
И хладно руку жмет чуме

Рождает бодрость...

Так говорит поэт. Друг возражает ему в том смысле, что, если верить историкам, генерал Бонапарт не прикасался к зачумленным. На это поэт отвечает:

Тьмы низких истин мне дороже
Нас возвышающий обман...

Он будет без него? Тиран...

Пушкин выражается аллегорически. Сопоставление двух героев — Наполеона и Николая, конечно, не может не льстить самолюбию самодержца. Но и последние строчки стихотворения тоже адресованы ему. Это все та же неизбывная для Пушкина тема: о милости к падшим.

“Я был в восхищении от героической решимости моего царя...” — говорит о визите в Москву Бенкендорф, как всегда, призванный для сопутствования государю. “Мы знаем, что ты будешь; где беда, там и ты! ” — такими криками (не лишенными, правда, оттенка двусмысленности) встретил народ своего царя, когда он у Иверских ворот изволил приложиться к иконе (чья святость как бы отвергала угрозу случайной заразы).

Меж тем холера усиливалась. Заболел и умер в несколько часов лакей, находившийся при собственной комнате государя; умерла одна из женщин, служивших во дворце. 5 октября за обедом царь вдруг почувствовал приступ дурноты “и принужден был выйти из–за стола ”. Обедавших посетил ужас. И хотя вернувшийся от императора доктор передал приказание продолжать трапезу, никто не притронулся к еде. “Вскоре затем, — говорит Бенкендорф, — показался в дверях сам государь, чтобы нас успокоить; однако его тошнило, трясла лихорадка, и открылись все первые симптомы болезни. К счастью, сильная испарина и данные вовремя лекарства скоро ему пособили, и не далее, как на другой день, все наше беспокойство миновало ”.

Преступный город

... В 1848 году, словно соперничая с западной революционной заразой, холера вновь посещает Россию. Хотя повальной эпидемии нет, смертность остается довольно высокой.

В это лето братья Федор и Михаил Достоевские нанимают дачу в Парголове и, как замечает их младший брат, Андрей Михайлович, проживают там “не в таком страхе от холеры, как мы в Петербурге ”. Старшие братья усиленно рекомендуют младшему бросить “зачумленный город” и явиться к ним в Парголово. Но, когда Андрей Михайлович решается наконец последовать их братскому призыву, он застает в Парголове первого заболевшего. “С больным случился припадок на улице, и брат Федор сейчас же кинулся к больному, чтобы дать ему лекарства, а потом и растирал, когда с ним сделались корчи ”.

Брат Федор выказывает мужество, пожалуй, не меньшее, чем в свое время император Николай. Или, скажем, Наполеон Бонапарт. Впрочем, никаких поэтических откликов на это событие не последовало.

не заболеет и не умрет.

Нынешнее бедствие не подведет к таким катаклизмам, как в 1831 году. Тогда, помимо волнений на Сенной, грянет еще беда: восстанут старорусские военные поселения. ( Сценарий известен: холера, слухи об отравлении, убийства офицеров и врачей — все то, что в недавние времена иные историки глубокомысленно трактовали как досадные, но неизбежные издержки освободительной борьбы.) Император Николай Павлович вновь оказывается на высоте. Он, говорит Бенкендорф, “хотел сам все лично видеть, и потушить в его начале бунт, угрожавший самыми опасными последствиями. Он отправился в поселения совершенно один, оставив императрицу в последнем периоде ее беременности и в смертельном беспокойстве по случаю этой отважной поездки. Постоянный раб своих царственных обязанностей, государь исполнял то, что считал своим долгом; ничто, лично до него относившееся, не в силах было остановить его ”.

Правда, отправиться в поселения было решено после того, как сами бунтовщики прислали в Петербург депутацию — с нижайшею просьбой разобраться в том, что ими содеяно. Царь отозвался немедля : “в грозе и буре” он предстал перед обагренными кровью батальонами. “Лиц ему не было видно, — говорит Бенкендорф, — все преступники лежали распростертыми на земле, ожидая безмолвно и трепетно его монаршего суда ”. Государь приказал вывести из рядов зачинщиков и немедленно предать их в руки военных властей. Что касается Старой Руссы, то на просьбу жителей о помиловании государь, “наиболее против них раздраженный”, отозвался, что ноги его не будет в преступном городе и что ими займется военный суд.

Через четыре с лишним десятилетия в “преступном городе” поселится автор “Записок из Мертвого дома”, сам некогда подсудимый военного суда. Здесь преимущественно будут написаны “Братья Карамазовы ”. Здесь также будет сочинена Пушкинская речь.

“Нам покамест не до смеха: ты верно слышал о возмущениях новгородских и Старой Руси, — пишет Пушкин П. А. Вяземскому 3 августа 1831 года. — Ужасы. Более ста человек генералов, полковников и офицеров перерезано в Новгородских поселениях со всеми утончениями злобы. Бунтовщики их секли, били по щекам, издевались над ними, разграбили дома, изнасильничали жен; 15 лекарей убито; спасся один при помощи больных, лежащих в лазарете; убив всех своих начальников, бунтовщики выбрали себе других — из инженеров и коммуникационных. Государь приехал к ним вслед за Орловым. Он действовал смело, даже дерзко; разругав убийц, он объявил прямо, что не может их простить, и требовал выдачи зачинщиков. Они обещались и смирились. Но бунт Старо–Русский еще не прекращен. Военные чиновники не смеют еще показаться на улице. Там четвертили одного генерала, зарывали живых и проч. Действовали мужики, которым полки выдали своих начальников. — Плохо, ваше сиятельство. Когда в глазах такие трагедии, некогда думать о собачьей комедии нашей литературы ”.

“Капитанская дочка ”.

Незадолго до смерти Достоевский скажет А. С. Суворину: “... Вы не знаете, на что способен народ, когда он в ярости. Я видел страшные, страшные случаи ”.

Скорее всего он имеет в виду убийство отца, хотя лично и не был свидетелем убиения. “Ужасы” сохранены его семейным сознанием — и трудно поверить, что на “пятнице ” Петрашевского, где речь ведется об освобождении крестьян, он склоняется к крайнему варианту: “А хотя бы и через восстание! ”

“Это бунт ”,— молвит брат Алеша брату Ивану по поводу только что выслушанной поэмы. О великом инквизиторе и Христе братья беседуют в “карамазовском” городе Скотопригоньевске: известно, что Старая Русса — его “прототип ”.

Гений места тоже влияет на текст.

“Явилась условная честь”

Как было замечено, в романах Достоевского практически нет упоминаний императора Николая. Крайне редко встречается это имя и в его записных тетрадях. Правда, однажды ему представился случай высказаться публично.

25 мая 1880 года в Москве в ожидании пушкинских торжеств (открытие памятника поэту откладывалось из–за кончины императрицы) автора еще не законченных “Карамазовых” чествовали в ресторане “Эрмитаж ”. Это был первый (и, очевидно, последний) обед, нарочито устроенный в его честь. Присутствовала московская профессура — преимущественно либерального толка. Произносились лестные для гостя из Петербурга тосты. В ответном слове (которое, к сожалению, до нас не дошло) он, по некоторым сведениям, позволил себе процитировать слова императора Николая о Пушкине — как об умнейшем человеке России. “Сказано это было, — говорит современник, — очевидно, чтобы раздражить большинство присутствующих и насладиться их беспомощностью — невозможностью ответить на этот вызов ”.

Конечно, в 1880 году имя монарха, царствование которого не отличалось свободой духа, звучит несколько одиозно для “интеллигентской среды ”. ( Портрет Николая — что многим не могло не броситься в глаза — отсутствует на пушкинских торжествах.) Однако вряд ли Достоевский сознательно совершил ту общественную бестактность, которую пытаются ему приписать. Он отдает кесарю кесарево. Его отношение к человеку, столь необычным образом почтившему в нем “молодость и талант”, тоже весьма необычно.

— Какое, однако, несправедливое дело было эта ваша ссылка, — заметит Достоевскому один из его старых приятелей.

— Нет, — возразит бывший каторжанин, — нет, справедливое. Нас бы осудил русский народ. — И добавит: — Может быть, “Самому Высшему” нужно было провести его через эти испытания.

Однажды (пишет И. С. Аксаков), проезжая через Москву, Достоевский “зашел к нам и с увлечением разговорился о покойном государе Николае Павловиче ”. Во время беседы Аксакова посетил известный английский путешественник Уоллес Мэкензи, хорошо знающий русский язык и знакомый с русской литературой. Убедившись, что перед ним Достоевский, Мэкензи “загорелся любопытством и с жадностью стал слушать прерванную было и снова возобновившуюся речь Федора Михайловича о Николае Павловиче ”. Достоевский вскоре уехал. “Вы говорите, что это Достоевский? — спросил нас англичанин. — Да. — Автор “Мертвого дома ”? — Именно он. — Не может быть. Ведь он был сослан на каторгу? — Был. Ну, что же? — Да как же он может хвалить человека, сославшего его на каторгу? — Вам, иностранцам, это трудно понять, — отвечали мы, — а нам это понятно, как черта вполне национальная”.

Нам уже приходилось комментировать этот текст: “И. С. Аксаков ответил заморскому гостю как истинный славянофил. Думается, однако, что в данном случае для Достоевского была важна не столько славянофильская трактовка взаимоотношений русского государя с его подданными, сколько то обстоятельство, что император выступил в качестве “орудия провидения”: исполнив, так сказать, волю рока, замысел самой судьбы ”.

Его занимает характер прошедшего царствования. И характер самого императора Николая. В набросках к “Дневнику писателя” за 1876 год замечено: “Меж тем с исчезновением декабрист<ов> исчез как бы чистый элемент дворянства. Остался цинизм: нет, дескать, честно–то, видно, не проживешь. Явилась условная честь (Ростовцев) — явились поэты. <...> И, однако же, личность Николая”.

Достоевский толкует об изменении морального климата, о некоторой нравственной деградации дворянства после “исчезновения” декабристов. Что означает в этом контексте “условная честь”, для иллюстрации коей вдруг вспомянут Ростовцев? Разумеется ли здесь “условный донос”, с которым накануне 14 декабря будущий генерал–адъютант поспешил явиться к будущему царю? “Благородный предатель” надеялся подобным манером сохранить честь: вряд ли он согласился бы трактовать ее как условную21.

— сделанное ему Ростовцевым предложение: об этом уже говорилось выше. Купить себе свободу ценой выдачи других — разумеется, в рассуждении высшей государственной пользы — все это соответствует формуле, которую употребил Достоевский. Но если предложение исходило от самого государя, распространима ли “условная честь” также и на него?

“Явились поэты ”,— продолжает Достоевский. Сказано иронично. Не имеется ли в виду: поэту условной чести? Кстати, Яков Иванович Ростовцев в молодости был не чужд стихотворства. И даже едва не сподобился напечатать свою элегию с характерным названием “Тоска души” в так и не вышедшей “Звездочке ” — “малой версии” рылеевской “Полярной звезды ”.

Итак, после “изъятия” декабристов возобладал цинизм: вот сухой остаток николаевского царствования.

Между тем сам Николай был весьма щепетилен в вопросах чести. Недаром после слов о цинизме у Достоевского следует фраза: “И, однако же, личность Николая...” То есть, по–видимому, надо понимать так: характер императора не вполне отвечает требованиям момента. Приуготовив почву для торжества бесчестья (или, если угодно, условной чести), сам Николай вовсе не является воплощением морального зла. Очевидно, Достоевский все же отличает государя от того мертвящего фона, который не в последнюю очередь возник благодаря его державным усилиям. И полагает, что, пестуя ту политическую систему, законными плодами которой стало отсутствие чести и всеобщий цинизм, сам император не был ни циником, ни человеком бесчестным.

Таков один из парадоксов николаевского царствования. Задавлены малейшие признаки вольномыслия; похерены упования на возможность введения в России хотя бы самых умеренных политических свобод; установлено завидное единообразие всех форм государственной жизни. Подчинив все и вся своей личной воле, Николай на первый взгляд сумел добиться стабилизации. Или, как сказал бы К. Леонтьев, “подморозить ” Россию. Но чем незыблемее казалось его скучное царство, чем глубже загонялись вовнутрь хронические недуги, тем интенсивнее шло разложение и накапливался тот самый “потенциал распада”, который явит себя при Александре II. “Личность Николая” — с его рыцарственностью, прямотой, культом закона и подчеркнутым благородством “античного профиля” была парадной ширмой для творившихся в стране беззаконий. В “империи фасадов” он сам был главным из них. Играя (и довольно успешно) роль всеведущего монарха, “замыкая” на себя все события жизни (от объявления войны до увольнения последнего прапорщика), император сам как бы оставался вовне: он был эмблемой, символом, знаком. Изъяв из общества “чистый элемент”, он взял на себя функции единственного блюстителя чести, которая вдруг стала условной. И нужен был дуэльный выстрел на Черной речке или, положим, отказ автора “Двойника” от сотрудничества, чтобы отстоять ее безусловный смысл.

11 Их дочь, великая княжна Ольга Николаевна, будущая королева Вюртембергская (которой, правда, в ту пору было три года) так вспоминает эти события : “ПапЗ на мгновение вошел к нам, заключил МамаЂ в свои объятия, разговаривал с ней взволнованным и хриплым голосом. Он был необычайно бледен” (см.: “Записки дочери имп. Николая I, вел. кн. Ольги Николаевны, королевы Вюртембергской ”. Париж, 1963, с. 10).

12 В день смерти императора она обедала у родителей “и застала их под очень сильным впечатлением ”. Первая реакция Ф. И. Тютчева несколько отличается от его поэтического резюме: ““Как будто нам объявили, что умер Бог ”, — сказал отец со свойственной ему яркостью речи ”.

13 См. подробнее наши книги: “Последний год Достоевского ”. М., 1986, 1990, 1991; “Колеблясь над бездной. Достоевский и императорский дом ”. М., 1998.

14 К этому времени относится не только принятие экстраординарных мер по надзору за печатью — создание меншиковского, а затем бутурлинского (“2-го апреля”) комитетов, но и стеснительные нововведения в области университетского образования, академической жизни и т. д.

15 “Родиться в России. Достоевский и современники: жизнь в документах ”. М., 1991, сс. 278, 355 —359.

16 Цит. по: Борис Парамонов. Маркиз де Кюстин: интродукция к сексуальной истории коммунизма. “Знамя” , 1995, № 2, с. 183.

17 Осмелимся предложить еще несколько сюжетов для размышлений в избранном Б. Парамоновым направлении. Например: не убирает ли Петр Степанович Верховенский (в отличие от А. Кюстина — не мысленно, а буквально) своих потенциальных соперниц — Лизавету Тушину и Марью Лебядкину, чтобы безраздельно завладеть красавцем аристократом Ставрогиным, к которому малопривлекательный демократ Петруша явно неравнодушен. И затем: не кажется ли нашим эротическим следопытам несколько подозрительной привязанность государя к А. Х. Бенкендорфу, который был не только чрезвычайно обласкан монархом (чьей красотой генерал так искренне восхищался), но и неизменно приглашаем в императорскую коляску во время долгих поездок и продолжительных “отрывов” императора от семьи. Полагаем, можно было бы с блеском развить эти скромные наблюдения.

18 Согласно документам III Отделения, государь изъяснялся так: “Что вы вчера наделали? (Выражаясь с большим гневом.) Вы меня перед всем светом осрамили! Что вы — французы или поляки! (Все громче.) Вы лекаря убили; русский ли это сделает? ... Чтоб мне этого более не было! Буду наказывать! Не боюсь никого, сошлю туда, туда! ” Обращаясь к толпе, царь как бы подразумевает ее коллективную вину, влекущую коллективную же ответственность. Возможно, это отголоски древнего русского правосознания, согласно которому за мертвое тело, найденное на территории общины, отвечала вся вервь.

19 Согласно одному из источников, государь выразился так: “За мною (подчеркнуто нами. — И. В.) на колени, просите у Бога прощения”. То есть первым на колени опустился сам Николай Павлович.

20 сакральная. Невозможно представить, скажем, Николая II, появление которого умиряюще подействовало бы на защитников баррикад 1905 года. С другой стороны, участники шествия 9 января в Петербурге внутренне были ориентированы именно на мифологическое разрешение ситуации.

21 История с Ростовцевым напоминает воображаемый эпизод, который сконструировал Достоевский в разговоре с А. С. Сувориным в 1880 году: знаменитая “сцена у магазина Дациаро ”. К этому мы еще вернемся.

Раздел сайта: