Игорь Волгин. Пропавший заговор. Достоевский и политический процесс 1849 года.
Глава 18. Рost-scriptum как жанр

Глава 18. POST-SCRIPTUM КАК ЖАНР
(К судьбе генерала)

Доходное место

Предчувствия не обманули Липранди.

изобличитель злоумышленного сообщества, он не добился ни повышений по службе, ни каких–либо иных высочайших наград. У него имелись все основания почесть себя обойденным.

Как только дело было закончено, недоброжелатели генерала вновь оживились. Его — теперь уже открыто — обвинили в мздоимстве. При этом коварно указывалось на несоответствие его официальных доходов тем тратам, которые он якобы позволял себе в своем частном быту. Учитывая отсутствие у него недвижимости — земли, каких–либо промыслов, доходных домов и т. д., а также движимости — в виде крепостных душ, это был довольно убедительный ход.

Приверженный письменным занятиям и всегда веровавший в силу искусно составленных деловых бумаг, Липранди и на сей раз прибегает к испытанному оружию. Итогом его усилий становится докладная записка, помеченная 12 января 1852 года и адресованная, судя по всему, министру внутренних дел, все тому же графу Л. А. Перовскому. Надо ли говорить, что записка имеет излюбленный автором гриф: “Конфиденциально ”.

Записка Липранди до сих пор не была известна в печати. Озаглавлена она весьма необычно: “Изложение средств моих к жизни, ее образ и повод к распространению клеветы ”. Уже в самом заголовке различимо негодование: слово “клевета ” ясно дает понять, что автор намерен всячески противодействовать оной.

Податель записки озабочен прежде всего тем, чтобы отвести от себя подозрение в непомерных доходах. Он догадывается, что именно такого рода инсинуации могут стоить ему карьеры. “Главное основание всем этим слухам, — пишет Липранди, — давали гадательные предположения о роскошном будто бы и не по средствам образе жизни моей! ” ( ОР РГБ, ф. 203, оп. 222, ед. хр. 4, л. 1. ОИДР.) От избытка чувств он ставит восклицательный знак, довольно редко употребляемый им в деловых оборотах.

— начиная с памятного дня своего вступления в Министерство внутренних дел.

Он напоминает министру, что поначалу оклад жалованья был у него не столь велик: не более 1000 рублей серебром в год. Но уже вскоре на него были возложены такие важные поручения, исполнение которых потребовало 600 рублей серебром подъемных, “независимо от квартирных, столовых, разъездных и т. п. ”. Засим в 1841 году “я удостоился получить Высочайшую награду в 2000 р. сер. и бриллиантовый перстень с вензелевым изображением в 600 р. сер. ”. ( Честнейший Липранди включает в свои доходы даже эти вещественные знаки монаршей милости, которыми, кстати, были отмечены не полицейские, а скорее историко–прикладные его заслуги: “составление Географическо–Топографического, Военного и Статистического Описания Театра Войны к сочинению Генерал–Лейтенанта Михайловского–Данилевского о Турецкой войне 1806 — 1812 годов ”.)

“С 1843 по 1848 год круг моих занятий постоянно увеличивался...” — со скромной гордостью повествует Липранди. В связи с чем жалованье было удвоено — до 2000 рублей серебром в год. Сумма не Бог весть какая, однако ж достаточная для ведения жизни приличной. При этом, добавляет автор записки, “ежегодно получал я пособие из сумм Министерства, а иногда и прямо из рук Вашего Сиятельства, по 1000, 1500 р. с<еребром> в год, а иногда и более ”. ( Не из этого ли славного бюрократического обычая проистекает человеколюбивая практика номенклатурных добавок? То есть введение спустя столетие “кремлевским горцем” так называемых “синих пакетов”, чье название свидетельствует, в частности, о поэтическом расположении духа изобретателя этой затеи.)

1848 год принес Липранди еще более ощутимые блага. В начале года (подчеркивается, что именно в начале, то есть до возникновения известного дела) он получил “за Московскую командировку, для выписки из секретных Государственных архивов 2200 р. с<еребром>” (к сожалению, не уточняется, какого рода были эти бумаги), а затем — 2200 рублей “за окончание скопческих дел ”. ( Сами скопцы, разумеется, могли бы заплатить больше, но в настоящем случае Липранди уклоняется от обсуждения этой возможности.) Тогда же “за успешное окончание контроля Полицейским суммам” им было обретено еще 5000 рублей серебром.

Итак, Липранди не отрицает, что выдаваемо ему было в год до 10 000 рублей, а в памятных для него 1848 и 1849 годах он получил “несравненно более ”.

–либо действиям, не одобряемым взыскательной властью, Липранди переходит к внешним, так сказать, формам своего домашнего бытия.

Прежде всего он говорит о своих еженедельных приемах. Он уверяет, что круг его посетителей ограничивался только старыми сослуживцами. Среди которых, добавим, Пушкин, останься он жив, был бы вполне уместен. Ибо Липранди — и это трудно оспорить — не совершил пока ничего такого, что, скажем, выглядело бы недостойно в глазах его бессарабского друга. Тем более что эти посещения приходились на день, “который я избрал еще с 1820 года ”.

День этот — пятница.

Спектакль с переодеваниями
(К вариациям “Двойника”)

–таки шутки шутит судьба. Тот, чьей главной заботой на протяжении года было наблюдение за “пятницами” в Коломне, назначает для соблюдения светских обязанностей тот же день, какой выбран “известным лицом” для исполнения обязанностей не вполне светских. Конечно, Липранди устанавливает свои “пятницы” на четверть века раньше, да и вообще из семи дней недели выбирать особенно не приходится. И мы не стали бы задерживаться на этом, в сущности, пустом обстоятельстве, если бы не настораживающее число подобных перекличек и совпадений, заставляющих внимательнее вглядеться в причудливые узоры, которые так любит плести неведомо кто.

... Однажды Антонелли небрежно сообщит своему поднадзорному, что бывает в доме генерала Липранди, сыну которого он, Антонелли, некогда давал уроки. Правда, с самим генералом ему не часто случается предаваться удовольствиям приятной беседы, потому что тот “всегда сидит в своем кабинете в занятиях ” ( Антонелли мог бы добавить, что одним из этих занятий — и едва ли не самым любимым — является чтение его донесений). Петрашевский выкажет к словам своего нового знакомца явный и несомненный интерес. Он, как выяснится, почитает “г. Липранди за очень умного человека ”. Он настоятельно рекомендует Антонелли держать с генералом ухо востро, однако ни под каким видом не прерывать знакомства.

Это, конечно, комедия ошибок, водевиль с переодеваниями, рассчитанный на грубую публику трагифарс. Лицу, внедряемому в среду злоумышленников, их главарь советует внедриться в дом того, кто его внедряет, с целями очень похожими. Агенту правительства предлагают стать агентом противоправительственного сообщества — с тем чтобы доносить на правительство. Липранди, наверно, очень смеялся, читая бодрые рапорты Антонелли.

“Как Вашему сиятельству известно, — продолжает Липранди свою записку 1852 года, — я должен был тщательно скрывать занятия мои этим делом, для того, что Петрашевский назначил одного из своих сообщников, Толля , познакомиться со мною, бывать у меня, и проникнуть предмет настоящих моих занятий ”.

Действительно, 25-летний преподаватель русской словесности Феликс Толль (он преподавал в Главном инженерном училище, где некогда получил образование Достоевский) за несколько дней до ареста посетил генерала — дабы предложить себя в качестве домашнего учителя для генеральских детей. То есть занять то место, на котором некогда подвизался Антонелли. Осведомленный хозяин дома сумел в деликатной форме отклонить этот педагогический порыв. В бумагах Петрашевского были найдены две записки к нему Феликса Толля, где последний, извещая о своем визите, находит в генерале “человека, соответствующего их образу мыслей и — свободно говорящего и пр. ”. Уж не надеялся ли Толль приобщить своего собеседника к славным собраниям в Коломне?

“и удаляться для занятий в особую комнату ” ( Антонелли, как видим, сообщал на сей счет Петрашевскому сущую правду). Автор с видимым удовлетворением отмечает, что никто “в продолжении 14 месяцев не мог постигнуть, чтобы я, независимо от официальных поручений, занимался еще столь важным делом, требовавшим обширного письма, известного Вашему Сиятельству ”. Все это заставило усерднейшего из генералов “не различать даже дня от ночи ”. Любительские попытки Петрашевского заслать в стан врага “собственного Антонелли” (или, если угодно, анти–Антонелли) были обречены на неуспех.

Вино за двадцать копеек серебром

Липранди говорит, что в 1848 и 1849 годах он был вынужден принимать посетителей не только по пятницам, но также по средам и воскресеньям: к этому его принуждали обстоятельства производимого им политического дела. Очевидно, приемы эти были связаны не только с поиском подходящего агента, но и с желанием самого Липранди почерпнуть кое–какую полезную информацию из городских толков и сплетен. Натурально, расходы его увеличились. Однако, как можно понять, жертвы эти были связаны с истинным рачением о государственной пользе.

“Что же касается до образа моей жизни будто бы не по состоянию <...> то здесь мне остается объяснить с полною отчетливостью лишь то хлебосольство, в котором недоброжелатели предполагают видеть роскошь ”. И Липранди добавляет: “Хлебосольство это было моим постоянным свойством с самого начала первого времени, как я начал располагать собою ”.

Вот так — по прошествии тридцати лет! — аукнутся предназначенные Пушкину (но вызвавшие любопытство историков) строки из письма Н. С. Алексеева о том, что Липранди “живет по–прежнему здесь открыто и, как другой Калиостро, Бог знает откуда берет деньги ”. Как бы предвидя будущие ретроспективные подозрения и одновременно возражая своим нынешним гонителям, Липранди пишет:

“Открытая жизнь моя проистекает из моего характера <...> я всегда был одинаково тароват, где бы и в каком обществе не жил; сначала во Франции (с 1815 — 1819), потом в Бессарабии и Одессе (с 1820 по 1828) <...> Переменить себя я не могу: скорее лишу себя самой необходимости, чем запру дверь знакомым, следуя в сем случае русской пословице: чем богат, тем всегда и всем был рад ”.

Еще с молодых лет — со времен заграничных походов и знакомства своего с Пушкиным — он привык жить на широкую ногу. ( В чем автор “Цыган”, доживи он до лучших времен, мог бы уверить министра лично.) Но Липранди не ограничивается этой достаточно общей и, может быть, не вполне убедительной для начальства констатацией. Он решается раскрыть скобки.

“Стол мой никогда не был гастрономическим и всегда состоял из четырех, а в назначенные дни из пяти блюд, приготовленных просто, без всякой тени прихотливой роскоши; лучшим доказательством сему может служить то, что я никогда не имел и теперь не имею повара дороже 10 р. с. в месяц ”. (“Редко случалось, что жалованье это доходило до 12 р. серебром ”,— честно уточняется в сноске.) Автор готов обнажить перед министром внутренних дел не только душу, но даже содержимое своих буфетов и сундуков.

“Весь столовый сервиз состоит у меня из 36 серебряных приборов, из коих здесь в Петербурге сделано лишь 12; столовое стекло обыкновенное, а не хрусталь; фарфору вовсе нет, и самый чай подается в стаканах ”.

То есть Липранди хочет сказать, что у него — как–никак действительного статского советника — нет в обиходе фарфоровых чашек! (Почему герой Достоевского, прокламировавший “я скажу, что свету провалиться, а чтоб мне чай всегда пить”, не оставил указаний относительно употребляемой посуды?) Но даже это доказательство не представляется генералу достаточно сильным. Поэтому он исчисляет и другие расходы, призванные удостоверить его спартанство.

“Вино подается лишь столовое: красное в 20, а белое 30 к. сереб. за бутылку; сам я уже несколько лет решительно никакого вина не пью; иногда подавалось сверх столового и другое вино, но никогда из высших сортов ”. Что, впрочем, “не трудно проверить по документам, которые я могу представить ”.

Все это говорит бывший авантюрист, жуир и гуляка, знающий толк во французских, молдавских и прочих винах, не раз “за чашей медленной” внимавший своему веселому другу. Ныне он предлагает подтвердить собственную умеренность документально. Зная всегдашнее попечение Липранди о сохранении деловых бумаг (хотя бы в копиях), не приходится сомневаться, что счета были бы представлены в лучшем виде.

Не умножай чужую ложь
Позором объяснений.

Поэт, который напишет эти стихи, тогда еще не родился.

“может почесться несколько роскошным ” — это его письменный стол: он обошелся владельцу в 200 рублей серебром. Но стол — принадлежность, необходимая не для приватных удовольствий, а для занятий служебных. И если это все же непозволительная для него, получающего немалый оклад жалованья, роскошь, “то еще менее позволительна она для некоторых Начальников Отделений, имеющих такие же (столы. — И. В.), тогда как от Правительства получают они содержание в десять раз меньше моего, а притом имеют лучше квартиры, мебель и экипажи, что, по–видимому, — в сердцах добавляет Липранди, — не так удивляет Г<осподина> Муравьева, как мой быт, которого, впрочем, он никогда не видел ”.

Здесь, очевидно, названо имя одного из главных гонителей Липранди — но не министра государственных имуществ и будущего усмирителя Польши, Муравьева–вешателя, а скорее его сына, статского советника Муравьева, который, временно замещая Липранди по службе, как раз и являлся распространителем слухов о его якобы слишком привольной жизни. Разумеется, генералу припомнили весь существующий на него компромат.

“... Законное преследование скопцов, — продолжает Липранди, — прославило меня неумолимым гонителем и притеснителем их <...> придумали еще для меня название “безмилосердного грабителя скопцов ””31.

Он понимает, что упреки в излишествах (столь ж лицемерные, как, скажем, борьба с роскошью в Древнем Риме) — всего лишь иносказание, примененное из–за отсутствия против него прямых улик. Его недоброжелатели намекают: он брал. (Не с петрашевцев, разумеется, хотя такая возможность, как мы убедились выше, не была полностью исключена.) Но это столь обыкновенное в общем быту прегрешение вспоминают лишь потому, полагает Липранди, что нельзя обозначить публично истинную причину воздвигнутых на него клевет.

Эта причина — роль его в знаменитом деле.

“Я не был агентом...”

“Совоспитанники лиц, замешанных в это дело, — пишет Липранди ,— их родственники, друзья и самые ведомства, в которых они служили, соделались явными моими врагами ”.

Он как бы открывает министру глаза на политическую подоплеку своих несчастий. Он намекает, что вся эта недостойная травля затеяна с единственной целью — избавиться от того, кто честно и в известной степени бескорыстно, под неусыпным призором властей (и прежде всего самого Перовского) выполнял свой гражданский долг32. Он говорит, что ненависть против него так велика, что она распространяется даже на тех чиновников, которые были назначены ему в помощь, и что поэтому по окончании дела никто из них не был награжден. “Одних называли обрызганными кровью (разумея здесь дело Петрашевского), других шпионами и т. п. ”. Он пишет о своей глубокой обиде, о том, что еще летом 1849 года (то есть в самый разгар следствия по раскрытому им делу) он хотел отправиться на театр военных действий против Венгрии и только быстрая победа русского оружия помешала ему осуществить этот патриотический шаг. В нем просыпается вдруг старый дуэлянт — и он позволяет себе объяснить министру, почему он не употребил до сих пор для защищения своей чести самые крайние средства: “Будучи частным человеком, я умел бы обуздать необдуманную дерзость людей, вынудивших меня к официальному объяснению, в котором и обязанности службы, и личность моя так нагло оскорблены ”. Иными словами, не исправляй он столь ответственных государственных комиссий, он бы нашел способ заставить своих обидчиков замолчать.

Он еще не знает о том, что в этом качестве оставаться ему недолго. В том же 1852 году Перовский оставит свой пост: при новом министре Бибикове Липранди, несмотря на всю свою многоопытность и бесчисленные заслуги, будет выведен за штат.

— дело Петрашевского: “для меня оно было неудобно, оно положило предел всей моей службе и было причиной совершенного разорения”. Позже он скажет: “Казнь Липранди совершена не на основании закона, а закулисно ”.

В неопубликованном “Введении по делу Петрашевского...” (к которому мы обращались уже не раз) Липранди вновь вспоминает мучительные подробности постигших его невзгод. “По окончании дела, — пишет он, — я был представлен министром внутренних дел, получившим за оное графский титул33, к ордену св. Анны 1-й степени. Кабинет министров отказал (и понятно, потому что в каждом ведомстве обнаружились соучастники) — высказав, что такого рода поручения вознаграждаются деньгами! Не приняв в соображение, что я не был агентом, а служил по министерству полиции, которой прямая обязанность охранять государство ”.

Для Липранди это принципиальный момент. Еще в ходе самого дела он крайне щекотливо относился к игнорированию подобных различий. Излагая в секретном отчете Перовскому свой разговор с членом Следственной комиссии князем Гагариным, Липранди не без сдержанного негодования замечает, что тот “дал мне понять, как будто бы я был доносителем, что за такое открытие Государь наградит меня и пр., хотя я тут же возразил, что не я открыл и не я донес о существовании общества, а что мне указано на оное Вашим Сиятельством, как министром полиции, и что Вы вместе с шефом жандармов по Высочайшему повелению поручили оное моему наблюдению ”.

“Государь наградит... ” — полагает Гагарин. В душе Липранди тоже так полагал. Однако он жаждал достойного воздаяния. Отказывая ему в ордене, его как бы приравнивали к Антонелли, награждать коего Анной (даже третьей степени!) никому бы не взбрело в голову. Вместо заслуженного государственного почета ему предлагали тридцать сребреников. Его старались унизить как могли: “Вследствие этого отказа мне Комитетом определено выдавать безгласной пенсии по тысяче рублей в год ”. Это секретное пособие ставило его на одну доску с платными энтузиастами сыска. У него хотели украсть его ослепительный успех: “Все дальнейшие ходатайства графа Перовского были тщетными; оскорбленное самолюбие III Отделения не осталось без влияния на то ” ( ОР РГБ, ф. 223, оп. 221, ед. хр. 3, л. 35 об.).

— больше не найдется сильной руки, которая еще могла бы поддержать отставленного от всех военных и штатских должностей генерала. И даже слава родного брата Липранди, тоже генерала, ставшего героем Севастопольской обороны, не сможет облегчить участь бывшего военного разведчика и резидента. Наступят дни нужды и позора, когда многосемейный Иван Петрович вынужден будет, как уже говорилось, не только продать Главному штабу свою уникальную, посвященную Востоку библиотеку в несколько тысяч томов (покупатель, удовлетворив стратегическое любопытство, на годы растянет оплату), но, кто знает, может даже избавиться и от тех столовых серебряных приборов, которые фигурировали некогда в его оправдательной записке. Сдержанный обычно в своих деловых объяснениях, он вдруг решается высказаться до конца.

“... Я должен был, — заявляет Липранди, — письменно высказать им, что III Отделение, с самого начала своего учреждения, никогда ничего не открыло и пр., и вычислил все случаи ”. Он ставит под сомнение практическую полезность русской тайной полиции: в ее архивах вряд ли удастся обнаружить этот обличительный документ.

Так заканчивает Липранди свое “Введение...”, будучи глубоко убежден, что ведомство, проморгавшее открытый им заговор, играет в его отечестве совершенно жалкую роль.

Странная вещь. Государство, которому Липранди служит верой и правдой, не только не ценит его талант, но даже стремится избавиться от чиновника, проявившего такое усердие. Оно, государство, как бы стесняется входить с ним в слишком большую близость. Награждая его деньгами, а отнюдь не знаками государственного отличия, оно не желает быть с ним на равной ноге.

Это — нечто новое в уморасположении властей, пожалуй, впервые вынужденных считаться с общественным мнением.

Ростовцев, тоже в то время еще нетитулованный дворянин), были возвеличены и обласканы. Во всяком случае, государь о них не забывал никогда. Что же касается доносчиков–маргиналов — таких, как Майборода, Шервуд, Бошняк, — они отнюдь не стали изгоями и не были извергнуты из общества. Хотя их потенциальными гонителями могли бы стать очень влиятельные семейства.

Но времена изменились: очевидно, и в смысле разумения добра и зла. Дело даже не в том, что вооруженный мятеж выглядел гораздо серьезнее любых отвлеченных умствований — пусть даже самого либерального толка. Деятели 1849 года не обнажали оружия, и правительство для их усмирения не употребляло картечь. Тем ужаснее и немотивированнее был приговор. Общество смутно догадывалось, что удар, нанесенный по участникам посиделок в Коломне, не вполне адекватен. За два с половиной десятилетия царствования императора Николая градус умственной жизни в России отнюдь не замер на разрешенной отметке. Образование давало плоды — и число образованных умножалось. Выросло поколение, для которого воздух мысли стал столь же необходимым, как просто воздух. (Об этом, собственно, и толкует Достоевский на допросах.) Процесс 1849 года явился покушением на свободу духа — пусть относительную, существующую в малых и сугубо частных пределах. Правительство переставало быть, как некогда выразился о нем автор “Медного всадника ”, “единственным европейцем в России”: образованное общество впервые почувствовало себя “культурнее” власти.

Вскоре после смерти Незабвенного (как любил именовать государя Николая Павловича злопамятный Герцен) над политическими узниками минувшего царствования просиял мученический венец. Эпоха устремилась в сторону их желаний. Само правительство, публично констатировав необходимость “улучшения крестьянского быта”, с помощью этого эвфемизма вступило на путь коренных реформ. То, о чем когда–то глухо толковали в Коломне, стало “притчей на устах у всех ”.

Липранди, наверное, прав: интриги против него III Отделения и других “обиженных” ведомств действительно могли иметь место. Но увы: направленность этих интриг совпала с общей, нелестной для генерала молвой. Это оказалось для него роковым.

Тем более что власть с некоторых пор вынуждена оглядываться на Лондон.

В первом же номере первой русской бесцензурной газеты Герцен выразится так: “... Липранди, доносящий по особым поручениям... ” Подобные аттестации будут повторяться регулярно — и в “Колоколе”, и в “Полярной звезде ”. Имя Липранди становится нарицательным.

В 1876 году Достоевский мельком заметит в “Дневнике писателя”, что о всяком интеллектуальном движении в Европе тотчас становится известно в России — “несмотря ни на каких Магницких и Липранди ”. Имя Липранди употреблено автором “Дневника” один–единственный раз и к тому же, как можно понять, во множественном числе. Так он бы мог сказать — Булгарины, Гречи.

““Колокол ” — это власть ”,— говорили Герцену те, кто приезжал из России. В этом была своя правда. Как с горестью замечает Липранди, начальствующие лица находили опасным определять его в свои учреждения еще и потому, “что это вызовет против них Герцена и Огарева ”. Редкий случай, когда антипатии политической эмиграции и русской тайной полиции странным образом совместились.

В третьей книжке “Полярной звезды ” (1857) Огарев — как водится, анонимно, — разбирая коронационный манифест Александра II, вскользь упоминает Липранди. Последний аттестован в качестве “клеврета ” Перовского и бывшего “члена тайного общества 1825 г. и впоследствии шпиона!”. 17 июня 1857 года в Петербурге потерявший терпение генерал садится за письмо.

“секретно ”. Хотя и оглашению в пределах империи не подлежит. Липранди адресуется в Лондон.

Не зная имени автора оскорбительной для него статьи, он пишет к издателю.

Письмо Липранди довольно обширно. Он говорит, что в ответ на “клеврета и шпиона” он мог бы присвоить издателю “Полярной звезды ” “соответственные ему эпитеты сумасброда, перебежчика, клеветника, лжеумствователя и т. п. ”. Но он считает это для себя недостойным. Он берется судить только о фактах.

“... Виновность Петрашевского и его сообщников не подлежит сомнению ”,— твердо заявляет Липранди. Эта виновность полностью доказана действиями двух комиссий и беспристрастного суда, в которых состояли лица добросовестные и истинно просвещенные. Автор письма настаивает, что он вовсе не принадлежит к числу ретроградов, которые осуждают свободу мысли. Однако он не может не признать, что даже благая, в сущности, цель, достигаемая, однако, путем незаконным, рано или поздно приводит к беде. Тем паче если эта высокая цель соединяется с планом насильственного переворота, который весьма редко обходится без пролития крови. А это “в государственном смысле есть уже преступление ”. Конечно, если исходить из привычек обыденной жизни, “каждый частный благодушный человек пожалеет о Петрашевском... ”. Но — “но кто же может навязывать взгляд частного человека правительству, заботящемуся об общем благе? ”.

“Что правда для человека как лица, — скажет Достоевский в 1877 году, — то пусть останется правдой для всей нации ”. Нравственный закон един. Интересно, что мог бы возразить автор письма на эту суровую максиму.

Адресуясь в Лондон, Липранди адресуется во вражеский стан. Однако надо признать: его стилистика, тон, характер аргументов мало отличаются от того, чему он привержен в своей министерской прозе. (Правда, Герцен — в некотором роде тоже министр.) Во всех писаниях отставного генерал–майора ощутима личность исключительно цельная. Соображения государственного порядка он излагает с не меньшим тщанием, нежели сведения о наличии в своем обиходе столовой посуды или о стоимости подаваемых к домашним трапезам вин.

“... Названия шпиона, клеврета не могут относиться к чиновнику, точно и добросовестно исполняющему предписание своего непосредственного начальства ”,— педантично втолковывает он издателю “Полярной звезды ”. Другое дело, не без иронии добавляет Липранди, если бы подобное поручение было возложено на Герцена: тогда бы в силу его, Герцена, правил последний мог бы уклониться от его исполнения или исполнить его ненадлежащим образом. “... Но я ,— с чувством завершает автор письма, — действовал не по Вашему убеждению ”.

Этот аргумент представляется ему неопровержимым.

“Вестнике Европы ”. Автор статьи утверждал, что понятие нравственности измеряется одним критерием — верностью собственным убеждениям.

“Сожигающего еретиков я не могу признать нравственным человеком, — записывает Достоевский в своей последней тетради, — ибо не признаю Ваш тезис, что нравственность есть согласие с внутренними убеждениями. Это лишь честность (русский язык богат), но не нравственность. Нравственный образец и идеал есть у меня один, Христос. Спрашиваю: сжег ли бы он еретиков, — нет. Ну так значит, сжигание еретиков есть поступок безнравственный ”.

Достоевский недаром поставил против этой записи на полях “NB” три плюса и два восклицательных знака.

Несколько ранее, в феврале 1880 года, он обсуждал с издателем “Нового времени ” А. С. Сувориным недавний взрыв в Зимнем дворце. Государь тогда, к счастью, уцелел, но погибли или были покалечены десятки солдат. Достоевский предлагает своему собеседнику следующий воображаемый эксперимент. Они с Сувориным стоят на Невском у витрины кондитерской Дациаро, а рядом некие подозрительные лица, забыв осторожность, громко толкуют о том, что через несколько минут жилище царей взлетит на воздух: адская машина уже заведена.

“Пошли бы мы в Зимний дворец предупредить о взрыве, — вопрошает Достоевский озадаченного Суворина, — или обратились к полиции, к городовому, чтоб он арестовал этих людей? Вы пошли бы?

— Нет, не пошел бы...

— И я бы не пошел. Почему? Ведь это ужас. Это — преступление. Мы, может быть, могли бы предупредить... ”34

Вообще–то ситуация в малой мере сопоставима с той, в какой очутился Липранди. Ибо он–то и есть в данном случае “полиция ”, “городовой” и т. д. “... Кто действует в подобном представившемся случае по убеждению, — наставляет Герцена автор письма, — тот далек от названия шпиона ”.

“русский язык богат ”). Возможно, с этой трактовкой согласился бы и Пушкин. У них с Достоевским не нашлось бы оснований обвинить Липранди ни в подлости, ни в ренегатстве. (Вспомним: “Государство только защищалось, осудив нас ”.) Почему бы не допустить, что отличавшийся нелюбовью к правительству бывший подполковник Генерального штаба проделал естественную эволюцию — схожую (пусть в самых общих чертах) с той, какую претерпели в своем духовном развитии те же Пушкин и Достоевский? Хотя, быть может, его собственный радикализм был в молодости не менее резок, нежели у названных выше лиц.

Ведь, даже понеся на склоне лет горькие и незаслуженные обиды от власти, Липранди не перешел в оппозицию (хотя бы тайную) и не переменил убеждений. Он остается с правительством — “единственным европейцем в России ”.

— “сжег еретиков ”.

“Сожигающего еретиков я не могу признать нравственным человеком... ”

Искренне желая быть таковым, он возвращает Герцену его обвинения. Он именует создателя вольной русской печати европейским шпионом, который “в компании с русскими шпионами” выдает иностранцам “мать свою — Россию ”. Он просит лондонского изгнанника принять его уверения “в желании поправления расстроенного Вашего нравственного здоровья и в том уважении, которое Вы мне внушаете ”.

При этом автор письма рассчитывает на публикацию своего послания в “Полярной звезде ”.

— очевидно, в раздумье, как поступить. За это время Герцен отнюдь не ослабит своих инвектив. И Липранди, убедившись “в истине моего заключения и совершенно жалкой роли, Вами разыгрываемой”, отсылает письмо, выказывая желчную надежду, “что и этот Р. S. Вы поместите вместе с письмом в одно из Ваших образцовых творений ”.

35. Он говорит о своей пятидесятилетней службе, в которой “странно было бы давать Вам отчет письменно; лично объяснить Вам оную — другое дело ”. Любопытно: каким образом Липранди мог бы осуществить это намерение? Не собирался же он с этой целью отправиться в Лондон! Правда, такое случалось: сыновья Я. И. Ростовцева, офицеры–гвардейцы, для защищения чести покойного отца рискнули нанести Герцену тайный визит, вследствие чего уладили дело, но зато лишились карьеры. Уж не содержится ли в словах Липранди тонкий дуэльный намек — тем более неприятный для адресата, что он не так давно уже предпочел одну угрожавшую ему дуэль “суду европейской демократии ”?

Герцен не напечатает это письмо и не сочтет необходимым отвечать своему оппоненту. Зато через несколько лет он опубликует секретное “Мнение... ” Липранди от 17 августа 1849-го — то самое, о котором уже шла речь. Издатель “Полярной звезды” предпочитал официальные документы.

Примечания:

31 “Отчего я не обвиняюсь еще в чем–нибудь, напр., в брании больших денег с богатых скопцов и т. п. ”. Для усиления намека эта фраза подчеркнута самим автором показаний.

32 В других неопубликованных записках Липранди отмечает, что назначение в состав Следственной комиссии Ростовцева и Дубельта “было загадочным для многих ”. Первого — потому что по делу проходили преподаватели военно–учебных заведений (начальником штаба которых был, как уже говорилось, Я. П. Ростовцев); второго — поскольку он, “как ближайшее лицо, стоящее на страже государства, не знал, что в Петербурге <...> есть организованное злоумышленное общество ”. Следовательно, по мнению Липранди, при всем желании быть беспристрастным (“в чем я и не сомневался”), они не могли не “ослаблять значение рассматриваемого ими общества и оставлять многие указания без дальнейших исследований ”. ( Уж не бесследное ли исчезновение из квартиры Спешнева типографических принадлежностей имеется здесь в виду?) Такие упущения и повели к самым печальным последствиям, “что и доказано событиями 1859 — 1861 годов в Петербурге и 4 апреля 1866 г. (т. е. покушением Каракозова. — И. В.)” ( ОР РГБ, ф. 223, оп. 221, ед. хр. 3, л. 21 —22).

33 Перовский был возведен в графское достоинство за несколько дней до апрельских арестов. Поэтому вряд ли можно напрямую связывать оба эти события. Заслуги, конечно, учитывались, но ни объем дела, ни его характер еще не были тогда ясны.

34 Подробнее об этой нравственной коллизии см.: Игорь Волгин. “Последний год Достоевского ”. М., 1991, с. 135 — 138 и др.

35 “Колокол” утверждал, что Липранди был душой тайной комиссии для надзора “за литературой и журналами”, учрежденной в Петербурге в 1848 году. Между тем ни к меншиковскому, ни к бутурлинскому комитетам, которые действительно были органами цензурного террора, Липранди ни малейшего отношения не имел. Не подтверждается пока документально и версия (см., например, “Записки С. Г. Волконского ”, СПб, 1901, с. 318), согласно которой уже при Александре II Липранди “имел дерзость” подать проект об учреждении при университетах особых школ, дабы сами студенты доносили на своих товарищей и “чтобы этих мерзавцев назначать и употреблять как сыщиков и шпионов в обществе, и давать им по службе ход ”.