Игорь Волгин. Пропавший заговор. Достоевский и политический процесс 1849 года.
Глава 2. "Липранди тебе кланяется... "

Глава 2. “ЛИПРАНДИ ТЕБЕ КЛАНЯЕТСЯ...”

Потомок грандов

Потомок испано-мавританских грандов, Иван Петрович Липранди, проживет без малого век и как бы соединит собой несоединимые времена. Он родится в годину Великой революции (1790), на исходе царствования Екатерины — тоже Великой, а умрет менее чем за год до цареубийства 1 марта 1881 года, открывшего путь к ипатьевскому подвалу. Он примет участие в шведской войне (1808—1809), где в возрасте 19 лет получит золотую шпагу — за храбрость; он будет при Смоленске и Бородине. При нем сгорит Москва и низвергнется Наполеон; 24-х лет он вступит в Париж. Он будет водить приятельство с Пушкиным. Он засадит в равелин Достоевского. Ему с благодарственной надписью пошлет “Войну и мир” граф Лев Николаевич Толстой. При нем падет и поднимется Севастополь — погибнет и вновь восстановится флот; при нем русские войска окажутся однажды у стен Царьграда, чтобы, словно убоявшись собственной дерзости, без боя отступить от него. При нем уничтожится крепостное право и будет взорван Зимний дворец. Он переживет четырех царей и отойдет в лучший мир ровно за месяц до воздвижения посреди Москвы бронзового изваяния его старинному знакомцу.

Историки любят строить гипотезы относительно его жизни и случавшихся в ней метаморфоз. Нет, в частности, согласия касательно того, чем занимался Липранди в начале 20-х годов — в пору своего тесного дружества с Пушкиным. Известно, однако: он был военным разведчиком при штабе русских войск в Бессарабии. Его достижения в этом роде (которым, кстати, не пренебрегал и случившийся недалече Павел Иванович Пестель) неоспоримы. Он держал в своих руках широко раскинутую агентурную сеть, захватывающую сопредельные России и подвластные Блистательной Порте области. Он стал едва ли не лучшим в Европе знатоком турецкого Востока. Генеральный штаб, вынужденный (надо думать, не без сожаления) расстаться с молодым и подающим надежды подполковником Липранди после одной из его многочисленных дуэлей (в результате чего указанный подполковник и очутился в Кишиневе), конечно, не расчел, что через три с лишним десятилетия штабное начальство купит у Липранди несколько тысяч томов, “специально относящихся к Турции”: остатки этого уникального собрания (189 фолиантов с надписью “de Liprandi”) обретаются ныне в независимом Ташкенте.

Существуют свидетельства (довольно серьезные), что он был принят в общество декабристов. Имеются подозрения (не столь положительные), что он это общество выдал. И то, и другое вспоминают обычно, когда речь заходит о его блестящих полицейских способностях.

“Он мне добрый приятель,— пишет Пушкин П. А. Вяземскому в январе 1822 года,— и (верная порука за честь и ум) нелюбим нашим правительством и в свою очередь не любит его”. Те, кто склонен рассматривать Липранди в качестве правительственного агента, искусно внедренного в среду южных оппозиционеров, могут лишь подивиться наивной доверчивости его бессарабского друга. Однако, как представляется, “верной порукой за честь и ум” Липранди служит не степень его отдаленности от власти (тем более что дистанция может меняться), а мнение самого Пушкина — его расположение, его дружество, его, наконец, писательский взгляд. (Известно, что Липранди, подсказавший автору “Выстрела” сюжет, был одновременно и прототипом Сильвио.)

Разыгрывал ли тридцатилетний, прошедший огонь и воду Липранди, роль демонического (с либеральным оттенком) героя? Имел ли он при этом в виду завоевать доверие опального поэта с тем, чтобы (как это можно заключить из некоторых ученых предположений) информировать начальство об увиденном и услышанном? Или Липранди в данном случае чист — он просто следовал естественному чувству приязни? “Чаще всего я видел Пушкина у Липранди...” — говорит современник. Пушкина — у Липранди, а не, положим, наоборот. Им было нескучно друг с другом.

Не следует забывать, что Липранди был не только храбр, но и чрезвычайно учен: знал многие (в том числе восточные) языки, обладал, как уже говорилось, громадной библиотекой, которая также в немалой мере влекла к себе Пушкина-книгочея. Современник называет Липранди человеком вполне оригинальным “по острому уму и жизни”. “Острый ум” сохранится надолго: в этом мы еще убедимся. Изменится жизнь; другим, возможно, станет взгляд на порядок вещей. Но кто бы осмелился утверждать, что Пушкин первого послания к Чаадаеву — тот же самый, что Пушкин “Капитанской дочки” или письма к тому же Чаадаеву, написанного (но не посланного) в день окончания означенного романа — 19 октября 1836 года?

“Где и что Липранди? — вопрошает Пушкин в 1823 году из Одессы.— Мне брюхом хочется видеть его” (“Брюхом” здесь равнозначно: всей душой.) “Липранди обнимаю дружески...” — повторит он в 1826-м.

“позднего” Липранди на реальные обстоятельства начала 20-х годов, мы рискуем сильно ошибиться. Не лучше ли довериться моральной интуиции Пушкина, его человеческому и художническому чутью?

Будучи арестован как член Южного общества и доставленный в Петербург, Липранди проведет на гауптвахте всего месяц с небольшим, после чего получит “очистительный аттестат” и компенсацию за несправедливый арест — в виде годового полковничьего жалованья. Но в самом этом факте нет ничего “криминального”. Документ “о непричастности”, равно как и денежные вознаграждения, будет вручен многим, “проходившим по делу”. (В 1849 году выходного пособия — правда, в очень скромных размерах — удостоится по освобождении из Петропавловской крепости и Михаил Михайлович Достоевский.) Это была обычная практика: власть находила способ извиниться перед напрасно обеспокоенными. (Даже перед теми, кто был обеспокоен не очень-то и напрасно, но, к счастью для них,— не уличен.) Да и трудно предположить, чтобы правительство исключительно ради того, чтобы не дать “засветиться” Липранди, разыграло весь этот дорогостоящий фарс.

Правда, для подкрепления все тех же подозрений ссылаются на “неясное сообщение” Н. С. Алексеева Пушкину от 30 октября 1826 года: “Липранди тебе кланяется, живет по-прежнему здесь открыто и, как другой Калиостро, Бог знает, откуда берет деньги”. Но, во-первых, осмелимся мы возразить обвинителям, недавно полученное годовое жалованье — сумма немаленькая. А во-вторых, кто решится утверждать, что Липранди тратил все агентурные средства (то есть деньги, полученные им на военную разведку) исключительно по назначению? Звание “другого Калиостро” (ведь не называет же его Алексеев “другим Фуше”) подразумевает некоторую свободу рук.

Кодекс дворянской чести ни в коей мере не возбранял секретно действовать на пользу возлюбленного отечества — в видах его безопасности внешней. Но тот же кодекс абсолютно исключал шпионство “внутреннее”.

“Известный доносчик по делу Петрашевского” — так аттестовался шестидесятисемилетний отставной генерал в первом же выпуске “Колокола”. (Подсчитано, что герценовское издание более 25 раз выступало “с изобличениями Липранди”: к этому мы еще вернемся.) Кличка осталась навеки. Из друзей Пушкина Ивану Петровичу повезло меньше всех.

несколько иной оборот.

Иван Петрович снял генеральский мундир и в соответствии с Табелью о рангах обратился в действительного статского советника. Он был рекомендован министру внутренних дел Перовскому его коллегой, министром государственных имуществ П. Д. Киселевым. (Будучи в 20-е годы наместником Молдавии, тот, разумеется, хорошо знал Липранди.) Следует запомнить это имя: Павел Дмитриевич Киселев.

В министерстве Перовского на Липранди, помимо прочего, было возложено наблюдение за раскольниками и другими сектаторами, не одобряемыми как церковью, так и согласным с ней государством. Как всегда, он подойдет к порученной ему части в высшей степени капитально. (И прежде всего изучит литературу.) Вскоре, толкуя за чашкой чая с почтеннейшими из старообрядцев (в интересах дела Липранди сочтет возможным принимать их у себя), он будет поражать своих суровых гостей знанием предмета. Молва обвинит его в корысти: он якобы вымогал крупные взятки у богатых скопцов. И если, как утверждает та же молва, этому проницательному (сделавшему карьеру, но явно недовольному ее мизерабельностью) статскому генералу грозило сенатское расследование, тогда вполне понятен его разыскательский пыл. Удачно проведенное политическое дело списывало все грехи.

Значит ли это, что “Сильвио” затеял петрашевскую историю из личных видов? И что главный виновник драмы, сокрушивший Достоевского и его друзей, именно он?

До последнего времени это считалось бесспорным.

“Государь узнал через баб...”

В Отделе рукописей Российской государственной библиотеки хранится архивная папка в бумажной обложке: шестьдесят четыре сшитых вместе листа. Папка озаглавлена: “Липранди Иван Петрович. Введение по делу Петрашевского. (Краткое изложение: каким образом возникло дело Буташевича-Петрашевского; как велось и какой имело исход. С примечаниями.) Секретно”. На последней странице этого белого списка с авторскими поправками и вставками значится подпись-автограф: Липранди. (ОР РГБ, ф. 203, п. 221, ед. хр. 3.)2.

Поразительно, что во всей обширной литературе о петрашевцах практически нет ссылок на этот архивный документ (хотя на существование такого источника В. С. Нечаева указала еще в 1939 году). Меж тем он проливает неожиданный свет на скрытые обстоятельства занимающего нас политического процесса.

“Введение по делу Петрашевского...” — не служебный отчет (автор давно в отставке) и не дневниковые записи “для себя”. Это своего рода мемуар. Причем единственный, исходящий “с той стороны”: то есть со стороны власти.

Чтобы узнать правду, имеет смысл выслушать всех.

(предводителя, его помощников и т. д.). Западная Европа уже была сотрясаема первыми порывами мятежа. В России, как всегда, разговаривали. Одни, пишет Липранди, “мечтали о какой-то “боярской думе”, а другие <...> находили, что конфедеративная система более всего соответствует громадности России”. (Достоевский, один из героев которого будет говорить о широте русского человека и необходимости его сузить, вряд ли догадывался, что эта интересная мысль распространима и на наше государственное пространство.)

Петрашевский не шел так далеко. Его предложения были гораздо скромнее. Он отлитографировал (в виде небольшой брошюры в количестве 200—300 экземпляров) свою записку “О способах увеличения ценности дворянских и населенных имений”. В записке самым приличным образом трактовался вопрос о необходимости даровать купеческому сословию право приобретать земли: этим до сих пор могло похвастать только благородное дворянство. Рискованнее была мысль предоставить в этой связи купцам голос в дворянских собраниях, а новоприобретенным крестьянам — право выкупаться на волю.

Сочинитель записки имел честное намерение изложить свои размышления устно — перед лицом, как правило, постоянно проживающих в Северной Пальмире местных землевладельцев. Однако губернский предводитель дворянства воспротивился этой полезной инициативе под тем предлогом, что подлежащие заботам администрации предметы не должны входить в круг обсуждения частных лиц. (Позднее автор склонялся к небесспорной гипотезе, что ему не было позволено выступить перед дворянами столичной губернии исключительно потому, что он явился в собрание без положенного мундира.) Тогда огорченный литератор (как впоследствии будет именовать Достоевский кое-кого из своих не сделавших литературной карьеры героев) щедро раздарил литографическим способом умноженный труд сотоварищам-дворянам и даже разослал его в другие губернии. После чего раздраженная власть обратила свои взоры на непрошеного советчика и прожектера.

“... Когда полицейские донесли министру (внутренних дел.— И. В.), что в столице имеет хождение “возмутительная прокламация”... Перовский понял, что это, возможно, и есть именно то “дело”, благодаря которому можно повысить свой авторитет у государя”,— пишет А. Ф. Возный, который тщательным образом исследовал именно негласную сторону вопроса.

Итак, “полицейские донесли министру”: тот, разумеется, поспешил дать ход этой информации. Ибо не сомневался, что “записка Петрашевского привлечет пристальное внимание царя, если о ней умело доложить”. (Царь пока — в полном неведении.) Схема “раскрутки” дела проста: соответствующим образом препарированные сведения идут снизу вверх. После чего, естественно, следует грозная высочайшая резолюция.

“более чем вероятна справедливость слухов” о том, что Липранди “предложил своему начальнику Перовскому блистательную операцию, которая выручала прежде всего из беды самого Липранди”. А кроме того, “наносила большой моральный урон III Отделению”. Во всех случаях Липранди выступает как главный инициатор дела, подтверждая полученное им от Герцена презрительное клеймо.

Выслушаем теперь самого Липранди. Его версия несколько отличается от той, которая признана всеми.

Иван Петрович описывает один из дней в начале марта 1848 года — свой обычный (до полудня) доклад у министра внутренних дел. Закончив оный, Липранди взял было шляпу и хотел направиться к выходу, “как вдруг Лев Алексеевич (т. е. Перовский.— И. В.) воротил меня и приказал опять сесть на обычном месте, через стол от себя”. Изобразив этот несложный маневр, Липранди спешит объяснить, чем вызвана его топографическая дотошность: “Я должен войти в некоторые подробности, которые, хотя при первом взгляде и ничтожны, но они имеют большое влияние для разъяснения дела Петрашевского, и можно сказать, что были главным виновником оного”.

Но зачем вообще, через столько лет после описываемых событий, автор “Введения...” взялся за этот труд? Вряд ли он преследует цель вернуться на государственную службу (ему уже далеко за семьдесят). Нет; он желает оправдаться в глазах потомства.

Итак, министр вновь усаживает докладчика за свой письменный стол и осведомляется: не слыхал ли Иван Петрович о розданной вчера вечером в дворянском собрании литографированной записке сомнительного содержания (“собственное выражение” министра, подчеркивает автор). Ничего не ведающий Липранди отвечает в отрицательном смысле. “Тогда Лев Алексеевич сказал мне: “Алексей Федорович (граф Орлов) приезжал сегодня в девять часов чрезвычайно расстроенный. Государь узнал через баб о розданной вчера записке (упомянутой) и спросил его; он ничего не знал”.

Отнюдь не чиновники полицейских (или каких-либо иных) ведомств донесли государю о случившемся. Нет, они не обмолвились об этом ни словом. (Что, конечно, вряд ли их украшает.) Государь получил собственную информацию — “через баб”. Формула несколько загадочная, но естественно предположить, что “бабы” были самого высшего толка. (Фрейлины? Ближайшее окружение императрицы?) Узнали они о демарше Петрашевского, надо думать, все-таки от мужчин — поклонников, кавалеров, мужей. Трудно представить, чтобы Петрашевский, следуя манере всех опытных интриганов, действовал непосредственно через дам. (Великосветские салоны Петербурга, увы, недоступны для него.)

“Ищите женщину!” — гласит народная (хотя и французского происхождения) мудрость. Что ж: женщины стоят у истоков этой политической драмы. Вернее, способствуют рождению таковой. Женские пересуды доходят до августейших ушей: тотчас — по августейшей же волe — начинает крутиться скрипучее государственного колесо.

“... В 1848 году граф Перовский напал на след тайного общества...” — говорит близкий ко двору генерал-адъютант Ридигер. Он, как и все, заблуждается: на след напал сам государь.

Когда император осведомился о происшествии у начальника тайной полиции, тот не мог удовлетворить любопытство монарха.

“Гр<аф> Орлов,— поделится год спустя Петрашевский с приставленным к нему полицейским агентом (чье донесение Липранди аккуратно воспроизведет в своем докладе Перовскому),— обладает какой-то обворожительностью, и поэтому он (т. е. Петрашевский.— И. В.) сильно подозревает, что Граф очень хитрый человек и нарочно разыгрывает роль сибарита, подобно Кн. Потемкину, чтобы лучше замаскировать себя”.

Сравнение с Потемкиным не случайно: граф Алексей Федорович — друг (если у царей бывают друзья) и любимец государя. 14 декабря 1825 года на Сенатской он повел свою кавалерию против инсургентов (среди которых мог оказаться его собственный брат, Михаил Орлов, знаменитый тем, что в 1814 году принял капитуляцию Парижа). С тех пор его карьера была обеспечена.

“Государь пугнул,— продолжает Перовский свой рассказ внимательно слушающему его Липранди,— и он (т. е. граф А. Ф. Орлов.— И. В.) тотчас отправился в отделение (III) и там Дубельт ничего не слыхал...”. И это-то в учреждении, от глаз и ушей которого, казалось бы, не должно ускользать ничего! В свою очередь, сильно обеспокоенный Дубельт обращается к коллегам — в Министерство внутренних дел: ведь надо что-то докладывать государю. Однако и Перовский тоже в полном неведении: “хотя, пожалуй, я и должен бы был знать прежде всех, как министр внутренних дел”, но (не без скрытой горечи добавляет он) “теперь тайная полиция эту часть отобрала к себе, а потому я могу войти в это дело тогда только, когда оно дойдет ко мне официальным путем”.

Чуткий Липранди прекрасно понимает намек. Если тайная полиция, призванная быть скорым орудием государя, по каким-то причинам замедлила с исполнением, ее функции должна взять на себя полиция общая: на первых порах хотя бы неофициально.

Итак, лучшие силы двух самых могущественных учреждений империи брошены на поиск бумаги, которую, собственно, никто и не думал скрывать. Все это выглядит очень по-русски.

в тот вечер гостей. Поработав немного с текстом (а именно, сделав выразительные подчеркивания карандашом), Иван Петрович в девять утра доставляет свою добычу непосредственному начальству. Торжествующий министр тотчас отсылает сочинение Петрашевского к графу Орлову, который как раз в это время находится с докладом в Зимнем дворце. И графу ничего не остается, как доложить императору о чужом успехе. Не исключено, что Перовский присовокупил к посылке соответствующую записку, где было отмечено усердие того, кто первым сумел заполучить документ. Таким образом, скромный подвиг Липранди был замечен на самом верху.

О неослабном высочайшем интересе к предмету свидетельствует то обстоятельство, что, как особо подчеркивает Иван Петрович, за ним один за другим отряжаются три курьера. (На эту, подмеченную еще Хлестаковым, связь между количеством курьеров и объемом собственной значимости Липранди будет указывать и в дальнейшем.) Разыскиваемый меж тем проводит время в гостях: послав за вицмундиром и шляпой, он спешит явиться на зов. Его вводят в кабинет Перовского без доклада — так было велено нетерпеливым министром.

Иван Петрович мог чувствовать себя героем дня.

Сцены у государственного камина

“Когда я вошел в кабинет, министр и граф стояли у камина, и оба сделали несколько шагов мне навстречу,— продолжает Липранди, зорко фиксируя ободрительные телодвижения начальства.— Последний (т. е. А. Ф. Орлов.— И. В.) сказал, что доставленная мною записка Петрашевского весьма сомнительного направления и, чтобы узнать, что за личность Петрашевский, Государь приказал мне вместе с Львом Алексеевичем посоветоваться, как бы поосторожнее приступить для собрания сведений, как о личности Петрашевского, так и о его связях и знакомстве...”.

“Записка эта была первой, достигнувшей до Государя”,— со сдержанной гордостью (в сноске) добавляет Липранди.

Убедимся еще раз: инициатива исходит сверху. Именно от государя — сверху вниз (а не наоборот!) движется тревожный сигнал. Это заставляет двух “силовых министров” — Перовского и графа Орлова — проявить повышенный полицейский азарт. Но поскольку первые достоверные сведения об оглашенном “через баб” документе стали известны царю благодаря расторопности одного из чиновников Министерства внутренних дел, государь мягко рекомендует начальнику III Отделения, чьей компетенции должно бы подлежать это явно политическое по своему характеру дело, советоваться с коллегой. Липранди не скрывает, что его непосредственному начальнику весьма по душе такое развитие сюжета. Тем более когда выясняется, что именно ведомству Перовского велено озаботиться произведением дальнейших открытий.

Липранди так передает слова графа Орлова: “мы (то есть оба министра.— И. В.) решили возложить собрание этих сведений на вас”. Само собой, при соблюдении глубочайшей тайны. При этом граф Алексей Федорович, положив свою руку на плечо Липранди (который, разумеется, не может не довести до сведения потомства этот доверительный жест), интимно добавляет: “чтоб и мои не знали”. Иными словами — чтобы в тайну не смело проникнуть даже вверенное графу Орлову III Отделение, в том числе высшие его чины: “... Забудьте свое старое сослуживство с Дубельтом, иначе может встретиться столкновение и сведения перепутаются”. Граф-сибарит предпочитает чистоту жанра.

Нередко высказывается недоумение, почему глава тайной полиции с такой легкостью уступил это дело потенциальному конкуренту. Однако в марте 1848 года предмет не кажется столь серьезным. Занятие им не сулит особенных лавров. Распространяемая в публике (вполне легально) записка Петрашевского аттестована как “сомнительная”, не более. О “пятницах” толком еще ничего не известно: их характер совершенно не ясен властям. Шеф жандармов, у которого с наступлением 1848 года явно прибавилось хлопот, не расположен взваливать на себя дополнительную обузу. В то же время, отечески выводя вверенное ему ведомство из игры, он сам вовсе не утрачивает доверия государя. Позиция “над схваткой” наиболее предпочтительна для него. Поэтому на следующий день, когда, если верить Липранди, Дубельт наконец-то доставил графу злополучную литографированную записку, тот “приказал ему оставить это без внимания”.

Уверенность в том, что дело Петрашевского было “раскручено” Перовским с целью уязвить и унизить графа А. Ф. Орлова, высказывалась давно. В 1908 году в бумагах историка Ж. Мишле была обнаружена статья, посвященная делу петрашевцев и предназначенная для одного французского издания. Статья была приписана автору “Былого и дум”. В 1919 году М. Н. Лемке напечатал статью в герценовском собрании сочинений. Исследователи, как водится, хвалили блестящий герценовский слог и умение автора проникать в дворцовые тайны. Литературная репутация Герцена немало способствовала тому, что “факты”, изложенные в статье, благополучно перекочевали в позднейшую историографическую традицию.

— В. А. Энгельсону (кстати, соученику Петрашевского по Александровскому лицею). Он посещал “пятницы” в Коломне лишь в самом их начале, в 1845 году. В 1849-м он был допрошен и отпущен без всяких дальнейших последствий. Вскоре Энгельсон эмигрировал. Статью свою, содержащую довольно много фактических ошибок, он написал в 1851 году. В ней, несомненно, отразились те толки, которые были зафиксированы позднее в воспоминаниях генерал-майора П. А. Кузьмина и в записках А. Д. Шумахера и Ф. Н. Львова. Источники, которыми пользовались все эти лица, не вполне ясны. Есть основания полагать, что это именно слухи. Тем не менее версия обрела солидный научный авторитет.

“В 1848 году,— пишет Энгельсон (и это сущая правда),— министр внутренних дел получил уведомление о поведении Петрашевского”. О дальнейшем ходе событий сказано так: “Счастливый своим открытием, Перовский докладывает о нем государю, но, может быть, вы думаете, что он шепнул об этом и своему коллеге по тайной полиции, графу Орлову? Боже сохрани! Он потерял бы тогда отличный случай доказать царю, что тайная полиция состоит из ничтожеств. Перовский хочет оставить себе одному честь спасения отечества. Поэтому граф Орлов в течение шести месяцев не знает об этом большом деле; Перовский потирает себе руки и ухмыляется”.

Картина выразительная, но весьма далекая от того, что происходило на самом деле. Приходится больше верить тому, кто оказался в самом центре событий.

“... Мысль, что дело Петрашевского выкопано и развито в пику графу (ныне князю) Орлову,— пишет Липранди,— с целью показать ничтожность тайной полиции, есть совершенно несправедливая и ни на чем не основанная”. Знающий всю подноготную, он настаивает на том, что “наблюдение, а потом расследование означенного дела происходило с начала до конца по взаимному совещанию графа Орлова и бывшего министра внутренних дел Перовского, как лиц, стоявших по званиям своим на страже спокойствия государства, из коих один, как шеф корпуса жандармов, а другой, как генерал-полицмейстер государства”. Поэтому все действия относительно Петрашевского и его друзей “единодушно направлялись помянутыми сановниками, и им обоим я представлял свои донесения...”

Донесения таким образом следовали в два адреса: неясно, правда, в одной ли редакции. (То есть, например, считал ли нужным Липранди доводить до сведения Орлова слова Петрашевского о графе-сибарите?)

Итак, сведения о Петрашевском были доложены государю. Последствия сего сказались незамедлительно. Иван Петрович Липранди был срочно (в 11 часов вечера!) потребован к своему министру. Там он вновь застал графа Орлова, который объявил ему, что доставленные им сведения обратили внимание государя на Петрашевского, и государь повелел “устроить уже настоящий тайный надзор”. Во исполнение высочайшей воли оба министра порешили возложить эту миссию на удачливого Ивана Петровича. Липранди, по его словам, стал почтительно возражать, ссылаясь на неопытность свою в подобных делах и предостерегая, что может “сделать упущения” и т. д. “Но на все это граф сказал: “За это отвечать будем уже мы с Львом Алексеевичем, а я скажу вам более, что на это есть воля Государя: он вспомнил, что вы управляли делами высшей заграничной тайной полиции во время турецкой войны и прежде”.

Иными словами, отставного генерал-майора призывали не как собеседника на пир, но — в качестве специалиста. Насколько соответствовал он этой прагматической роли?

К метаморфозам романтического героя

... До последнего времени существовало предание (весьма, положим, сомнительное), что азам полицейской науки Липранди обучился в Париже, пребывая там в 1814—1816 гг. в составе русских войск.

“и раньше” скорее подразумевается деятельность Липранди в Бессарабии и ее окрестностях. Что же касается турецкой кампании 1828—1829 годов, то как раз накануне ее тонкому знатоку Востока удалось подкупить крупнейших турецких чиновников и добыть ценнейшую информацию военного и дипломатического порядка. Составив затем записку “О средствах учреждения высшей тайной заграничной полиции”, Липранди был поставлен во главе этого малозаметного ведомства. В то время в России место начальника внешней разведки было не столь значительно, как позднее. Во всяком случае, оно вполне сопоставимо с должностью чиновника по особым поручениям при министре Перовском, которую Липранди, давно оставивший военную службу, благополучно исправлял в 1848 году.

Два момента обращают на себя внимание в записках Липранди. Во-первых, он всячески дает понять, что вовсе не был вдохновителем дела. Он лишь — по чистой, в общем, случайности — первым сумел доставить властям заинтересовавший их документ. А во-вторых (и это, пожалуй, главное), автор настаивает на том, что, видя, как дело “начало входить в колею сериозного политического значения”, он пытается отказаться от порученной ему комиссии. И лишь твердое сознание служебного долга и мысль, что таково желание государя, подвигают его на дальнейшие разыскания.

Не он, а некто повыше был зачинщиком этого дела; не он его обнаружил; не он донес. Иван Петрович не желает выглядеть негодяем в глазах разборчивого потомства.

Какова достоверность того, на чем настаивает Липранди? В какой мере можно верить его словам?

Конечно, у престарелого генерал-майора были основания не выпячивать свою роль. Он отказывается от авторства. Но отнюдь не от чести исполнения: здесь он высоко ценит собственные заслуги. С другой стороны, нет никаких фактических данных, которые противоречили бы версии Липранди. Ни в одном официальном документе не сказано, что именно он был “возбудителем” дела. Более того, весь ход дальнейших событий скорее подтверждает, нежели опровергает свидетельство, что главным заказчиком пьесы был сам государь.

— месяц не дожив до Пушкинской речи. Бывший его поднадзорный будет увенчан лаврами без него. Мы не знаем, что Липранди думал о человеке, который некогда занимал его служебное время и кого он жаждал предать в руки скорого и праведного суда.

Да и Достоевский только однажды, вскользь, упомянет Липранди. Хотя, вне всякого сомнения, он был знаком с его сочинениями — и по зарубежной “Полярной звезде”, и по отечественным изданиям, где в публикуемых об их деле документах поминалось его, Достоевского, имя. Вряд ли они когда-нибудь встречались.

Автор “Бесов”, как принято считать, пережил глубокий духовный переворот. Трудно сказать, совершилось ли нечто подобное с Липранди. Но и он, в свою очередь, проделал не менее фантастический (хотя и мало кем замеченный) путь: от таинственного романтического героя до усерднейшего столичного бюрократа — тоже, правда, не без некоторого оттенка тайны. “Где и что Липранди?” — “Липранди тебе кланяется...”: возможно ли в 1848 году такое безмятежное ауканье душ? Да и кому теперешний Липранди мог посылать свой дружеский привет? Близкий приятель автора “Вольности”, его сотрапезник и конфидент, он стал незримым гонителем того, кто пребывал с Пушкиным в нерасторжимом духовном родстве. Интересно, что сказал бы поэт о таких удивительных превращениях...

Он совершить мог грозный путь,
Дабы последний раз вздохнуть

Как наш Кутузов иль Нельсон,
Иль в ссылке, как Наполеон,
Иль быть повешен, как Рылеев.

Липранди, человек положительный, избрал другую судьбу.

внутренних дел) развозить выходивших из дома господ, не были настолько сведущи в предмете, чтобы толком изложить содержание их затейливых ночных разговоров.

Надобен был хороший агент.

Примечания:

2 Архивная ссылка дается только при первом упоминании документа; последующие ссылки опускаются.

Раздел сайта: