Игорь Волгин. Сага о Достоевских.
Часть I. Глава 1. Родное пепелище

Часть I

Глава1

РОДНОЕ ПЕПЕЛИЩЕ

Странности медицины

“Я происходил из семейства русского и благочестивого”, – говорил Достоевский. Семья, впрочем, складывалась не сразу. Его отец, рожденный на территории Польши в семье священника-униата, оказался в Москве за двенадцать лет до появления на свет своего знаменитого сына. Что знал сын о прошлом отца?

В книге “Родиться в России” мы подробно останавливались на том, как двадцатилетний Михаил Достоевский осенью 1809 г. покинул родительский кров в селе Войтовцы и из пределов недавно присоединенного к России края направился в первопрестольную – для поступления в Медико-хирургическую академию. Возможно, этот уход был вызван конфликтом с отцом. Во всяком случае, он повел к разрыву всех связей с оставшейся на Украине родней. Но каков был тот “московский контекст”, куда предстояло вписаться семинаристу-провинциалу, выходцу из глухого угла империи? Что ожидало его в сердце России?

На это дают ответ некоторые неизвестные ранее источники.

Весной 1809 г. вновь учрежденное московское отделение императорской Медико-хирургической академии еще не имело собственного пристанища. Это вызывало немалую озабоченность как петербургских, так и московских властей. 25 марта 1809 г. министр внутренних дел А. Б. Куракин предлагает вице-президенту Академии Н. С. Всеволожскому “в разсуждении приискания домов” для указанной академии осмотреть здание, принадлежащее генерал-майору Пашкову, “и сообразя подробно выгоды и неудобства, сообщить мне мнение ваше”2  (ЦИАМ. Ф. 433. Оп. I. Ед. хр. 25).

Владелец дома В. А. Пашков просил за него 200 000 руб. Всеволожский поначалу склонялся к покупке “по отменности места и по столь близкому положению его от Московского университета”. На последний, кстати, Академия также имела виды, поскольку замысливалось его перемещение в Екатерининские казармы. Однако дом Пашкова после тщательного осмотра был забракован, ибо, как доносил Всеволожский Куракину, “он есть теперь не что иное, как куча кирпичей”, и “ни в каком случае не может быть способным для помещения Академии по малости своего места, на котором нет ни воды, ни же возможности иметь сад, да и строения производить не удобно”. В конце концов был приискан дом на Рождественке близ Кузнецкого моста, принадлежавший графу И. Л. Воронцову (ныне там помещается Архитектурный институт). Выбранное помещение не слишком превосходило отвергнутый Пашков дом. Как утверждает историк Академии, “здания были плохо приспособлены, тесны и ветхи... В лекционных залах и некоторых жилых комнатах сгнившие потолки угрожали падением”. Не лучше обстояло дело с гигиеническими условиями. Из официальной реляции можно извлечь, что в сенях и коридорах кадки с водой и квасом стояли бок о бок с медными котлами “для испражнения мочи”.

Счастье Михаила Андреевича, что он попал во второй, 1809 года, студенческий набор. Его предшественники, студенты первого набора, ввиду отсутствия в Москве необходимых для Академии помещений претерпели немало мытарств. 20 ноября 1808 г. двадцать отобранных Тверской врачебной управой кандидатов (все – из “духовного звания”) пишут Всеволожскому, что, прожив данное им от родителей содержание, приемлют “дерзновение утруждать Вас нижайшею прозьбою: не соблаговолите ли Ваше Высокородие поскорее вытребовать нас в вышеозначенную Академию; а тем самым избавить от нужд со дня на день возрастающих” (ЦИАМ. Ф. 433. Оп. I. Д. 6). О том же печется начальство, напирая на то, что оставление будущих медиков без присмотра “служит поводом им к разным шалостям и чрез время от неупражнения могут даже ослабеть в знании латинского языка”. Между тем их одежда и обувь, “которую они в бытность их в семинарии долгое время носили, ныне так сделалась ветха, что носить ее многим из них не только по причине холода опасно, да и стыд запрещает”. Всеволожский денег дал. Наконец, 29 января их отправляют в Москву во временно нанятый для Академии дом князя Трубецкого, находившийся “за Москвой рекою близ Каменаго моста, в приходе Козмы и Домиана”.

Отец Достоевского принадлежал к числу казеннокоштных студентов: как правило, они не получали помощи от родных. В случае Михаила Андреевича это неудобство имело абсолютную силу. Разрыв с семьей обрекал его на полное одиночество: никаких внешних источников существования у него не было. Уроки в частных домах (если эти уроки были) приносили гроши.

Ученики, правда, не голодали. “Пища выдавалась в достаточном количестве, – пишет историк Академии, – но была очень однообразна. Завтрак состоял из фунта ситного хлеба и стакана сбитня; на обед полагались щи, каша и кусок жареного мяса, на Рождество угощали гусем, на масленой – ватрушками. На ужин давали щи и кашу”.

Согласно уставу Академии, студентам 3–4 классов полагались шпаги (в этом отношении они приравнивались к студентам Университета, хотя в отличие от последних по окончании курса не обретали дворянское достоинство). Но несмотря на эти знаки корпоративного благородства воспитанников отличали порой “грубость, наклонность к насилиям, к пьянству”. Особенно славились этим бывшие семинаристы. “Маленькие скандальчики, – говорит компетентный автор, – случались время от времени, вроде шума в развеселом доме или ухаживания, в пьяном виде, за прекрасным полом на бульварах. Подобные скандальчики оканчивались без последствий”.

“ежедневно находились под соблазном модисток, разгуливающих парами по тротуару возле окон”. Это были белошвейки и портнихи Кузнецкого моста, отданные в учение крепостные мастерицы. “Тут, – не скрывает правды тот же автор, – и завязывались первые знакомства и впоследствии интимные отношения”. Нам ничего неизвестно об этой стороне жизни бывшего подольского семинариста, но, надо полагать, она не слишком отличалась от принятых в его кругу обычаев и привычек.

…В “Клиническом архиве гениальности и одаренности” (1927) следующим образом трактуются причины “священной болезни” автора “Идиота”: “Отец Достоевского был запойный пьяница, а у особенно тяжелых алкоголиков, к числу которых и принадлежал Достоевский-отец, в потомстве очень часто помимо наследственного алкоголизма бывает и эпилепсия”.

На чем, однако, основано подобное – довольно распространенное – мнение? У нас нет указаний на то, что до рождения Достоевского (то есть до 1821 г.) его отец был “запойным пьяницей”, – если, конечно, не считать таковыми всех поголовно медицинских студентов. Не был замечен Михаил Андреевич в чрезмерном пристрастии к рюмке и за семнадцать лет своей брачной жизни (правда, трясение рук, на которое он указывает в официальном прошении об отставке как на одну из ее причин, способно возбудить подозрение). Единственный период, к которому позволительно отнести его тягу к спиртному, – два года, следующих за смертью жены. Но это, как легко догадаться, уже никак не могло повлиять на наследственность его детей.

Буйственные поступки в виду Бородина

Его школярские будни будут прерваны “грозой двенадцатого года”. Архивы приоткрывают подробности его военной судьбы.

Милостивый государь мой, Николай Сергеевич!

Вчерашнего числа прибыл сюда от войск действующих армий первый транспорт раненых и больных, а в след за оным и другие ожидаются, при которых совсем почти не имеется медицинских чиновников; по уважению надобности сей относясь к Вашему Превосходительству покорнейше вас Милостивый Государь мой, прошу прикомандировать оных из здешней медико-хирургической академии сколь возможно более, ибо раненых и больных ожидается сюда до восьми тысяч человек, и приказать явиться им в Гошпиталь, учрежденный в Головинском дворце, кто же имянно командированы будут, почтить меня уведомлением.

Наполеон уже стоит у ворот – и Всеволожский отвечает немедленно:

По поводу требования Вашего Превосходительства от 21-го сего Августа за № 3255 честь имею препроводить при сем в учрежденный в Головинском дворце госпиталь студентов 4-го класса Императорской Медико-Хирургической Академии под присмотром искусных докторов и наставников их, дабы сим самым дать им случай как быть полезнее больным и прилежнее стараться об них, так равно и повторять то, чему они под руководством сих самых наставников учились <…>.

В списке из сорока пяти имен, прилагаемом к этому письму, под № 3 значится: Михайло Достоевский.

Однако дело идет не столь гладко. 23 августа Всеволожский жалуется московскому генерал-губернатору Ф. В. Ростопчину: назначенные в Головинский госпиталь студенты 4-го класса, явившись к кригс-комиссару, “получили от него объявление, что им во время их служения при госпитале никакого жалованья производиться не будет”. А посему указанные студенты “за выездом отсюда казначея с суммами, никакого пропитания не имеют”. О том же Всеволожский почел необходимым отписать и самому генерал-кригс-комиссару. Татищев тут же ответил, что студенты, “откомандированные в гофшпиталь”, возводят на него напраслину, ибо “не только жалованье им производиться будет во время нахождения их при Гофшпитале такое, как получали они при Академии; но даже и квартиры даны будут им”.

27 августа (то есть назавтра после Бородина) граф Ростопчин сообщает Всеволожскому, что он дал предписание генерал-кригс-комиссару “о произвождении откомандированным в Головинскую Гошпиталь студентам 4 класса жалованья по двести рублей в год”. В тот же день один из чиновников генерал-губернатора извещает Всеволожского, чтобы он завтра поутру “изволил представить откомандированных студентов”. Вице-президент Академии, видимо, несколько уязвленный тем, что на сей раз Ростопчин не обращается к нему лично, ответствует: означенные студенты, “быв мною уже откомандированными” в распоряжение генерал-кригс-комиссара, “не состоят более под начальством моим, и посему, не зная, где они теперь находятся, я и не могу их представить к Его Сиятельству”.

Продлившаяся, очевидно, всего несколько дней “эйфория свободы” не лучшим образом сказалась на нравственности некоторых соучеников М. А. Достоевского. Об этом свидетельствует отношение Ростопчина к Всеволожскому от 28 августа, где он сообщает, что предписал шефу Московского гарнизонного полка (в нем будет позже служить Михаил Андреевич) “Медико-хирургической Академии студентов: Семена Обтемпераментова и Петра Взорова за пьянство, неповиновение к начальству и буйственные поступки употребить на 2 месяца на равне с рядовыми на службу” (ЦИАМ. Ф. 433. Оп. 4. Д. 71). Бедственное положение Отечества не смогло удержать молодых врачевателей от несвоевременного в данных обстоятельствах разгула. Михаил Андреевич, судя по всему, причастен к таковому не был.

“Все наполнено мертвыми телами…”

Итак, в двадцатых числах августа 1812 г. Михаил Андреевич начинает карьеру практикующего военного медика. Он попадает в самое пекло – в огромный, только что учрежденный армейский госпиталь. Бывший елизаветинский дворец, обращенный императором Павлом в казармы, ныне волей Ростопчина становится приютом для тысяч и тысяч воинов, доставляемых с Бородинского и иных ратных полей. И хотя в формулярном списке Михаила Андреевича в графе “В походах против неприятеля и в самых сражениях был или нет и когда именно?” скромно значится “не был”, он, пожалуй, может быть признан участником Отечественной войны.

“Сюда раненых привезено; они лежат в Головинском дворце, я их осмотрел, напоил, накормил и спать положил. Вить они за вас дрались, не оставьте их... Вы и колодников кормите, а ето Государевы верные слуги и наши друзья – как им не помочь!”. 1 сентября, когда вопрос об оставлении Москвы уже решен, судьба раненых все еще под вопросом. Не весьма жалующий Кутузова Ростопчин пишет в этот день супруге: “Бросают 22 000 раненых, а еще питают надежду после этого сражаться и царствовать!”. Только вплотную придвинувшаяся катастрофа может извинить этот немыслимый для сановника такого ранга тон. Но в девять вечера того же дня внезапно отдается приказ о выводе госпиталей. Более 20 000 человек помещаются на подводы, тысячи ходячих офицеров и нижних чинов двигаются пешком. (В Москве было оставлено около 2000 “нетранспортабельных” тяжелораненых и больных, из коих по освобождении города в живых оказалось не более 300 человек.) М. А. Достоевский следует за отступающей армией. “Этот караван, – говорит Ф. В. Ростопчин, – беспримерный в истории чрезвычайных событий, прибыл в Коломну на четвертые сутки. Больных переместили на суда и спустили по Оке”. Суда направились в Касимов, туда же раненые двигались сухим путем – через Рязань. Похвальный аттестат, полученный в касимовском госпитале еще не закончившим курс медицинским студентом, стоил, пожалуй, иных боевых наград.

Французы вышли из Москвы в десятых числах октября. Окрестности города были усеяны трупами – человеческими и скотскими. На Бородинском поле сжигали мертвые тела и тысячи убитых лошадей. “За пятнадцать верст от Москвы, – сообщает в письме современница, – уже становится тяжело дышать: колодцы, овраги и рвы вокруг Кремля – все наполнено мертвыми телами; их даже трудно отыскивать, и потому меры, принимаемые против зла, недостаточны”.

Опасались чумы: ее, к счастью, удалось избежать, но угроза эпидемии оставалась. “…Во многих деревнях, – сообщает та же корреспондентка, – есть дома, в которые никто не смеет входить; находящиеся в них умирают или оживают, будучи оставлены на произвол судьбы”. Второй похвальный аттестат, полученный Михаилом Андреевичем за командировку в Верейский уезд и усилия по прекращению “свирепствовавшей повальной болезни”, – доказательство его рвения и на этом опасном поприще.

Известно лишь, что полк этот “по оставлению французами Москвы вступил в нее и принялся за очистку разрушенной и полусожженной столицы”. Мы не знаем также подробностей его дальнейшей карьеры в Московском военном госпитале. Вообще это “темные годы” в биографии М. А. Достоевского. Ибо, кроме формулярного списка, не имеется никаких иных свидетельств его медицинского житья-бытья. Известен лишь документ об отставке 1820 г.: “Медицинский департамент Военного министерства честь имеет уведомить, что ординатор Московской медицинской госпитали штаб-лекарь Михаил Достоевский 16 текущего ноября по прошению его, во уважении расстроенных домашних его обстоятельств уволен от службы”.

Разумеется, “расстроенные домашние обстоятельства” – отнюдь не намек на совершившийся в начале 1820 г. законный брак. (Как раз “домашние обстоятельства” Михаила Андреевича, надо думать, улучшились.) Это лишь обычная бюрократическая “формула перехода”.

В том, что брак совершился, удостоверяет найденный нами первоисточник – запись в метрических ведомостях Петропавловской церкви Московского военного госпиталя. Если верить архивному (девственно чистому) “Листу использования”, ни один из исследователей не держал в руках этот документ. Обложка толстой церковной книги закапана воском, а на обороте листа 41-го значится:

14 <января 1820> женился первым браком Сего госпиталя штаб-лекарь Михаи<л> Андреев сын Достоевский поял за себя Московского купца по второй гильдии Феодора Тимофеева (сына Нечаева) дочь девицу Марию Феодоровну о коих обыск надлежащий был учинен, оное таинство совершали обще. (ЦИАМ. Ф. 1639. Оп. 1. Ед. хр. 200.)

– старшего брата Достоевского Михаила Михайловича. Но о нем речь еще впереди.

“В одно ясное утро, – говорит Анна Григорьевна, – Федор Михайлович повез меня на кладбище, где погребена его мать, Мария Федоровна Достоевская, к памяти которой он всегда относился с сердечною нежностью”.

Лазаревское кладбище – семейная усыпальница Достоевских. Здесь успокоится не только Мария Федоровна, но и ее старшая сестра Екатерина, бабка писателя Варвара Михайловна (урожденная Котельницкая), дед Федор Тимофеевич Нечаев, умершая во младенчестве сестренка Любочка... Здесь мог бы – Михаил Андреевич, не выйди он в отставку и не покинь казенную квартиру на Божедомке. Очевидно, здесь же, рядом с дорогими ему могилами, Достоевский похоронит в 1864 г. первую жену – Марию Дмитриевну (по другим – неподтвержденным – предположениям, ее могила – на Ваганьковском). Он не исключал, что когда-нибудь и сам найдет здесь последний приют. (Разговор об этом он вел с Анной Григорьевной: см. ниже главку “Надо ли ставить памятник бывшим женам?”.)

Разумеется, он неоднократно бывал на кладбище в детстве (похороны, панихиды по родственникам и т. д.). Посещал он его и позже, во время своих приездов в Москву. Среди вкладчиков кладбища значится его имя: “Достоевский Ф. М., капитан”. Неясно, правда, почему он записан под этим никогда не принадлежавшим ему званием. Впрочем, в Москве с ним будут случаться подобные казусы. Так, однажды его, отставного подпоручика, запишут в домовой книге как прапорщика, что причинит секретно надзирающей за ним московской полиции немалые хлопоты.3

В 1837 г. они с братом Михаилом изберут для материнского надгробия скорбно-оптимистическую строчку из любимого ими Н. М. Карамзина: “Покойся, милый прах, до радостного утра”. Через много лет прочувствованная эпитафия не без некоторого глумления будет приведена в романе “Идиот”: ерник и шут Лебедев почтит ею свою якобы отстреленную в 1812 г. и погребенную на Ваганьковском кладбище ногу (по коей он ежегодно служит панихиды). Подобный поворот сюжета отнюдь не свидетельствовал о кощунственных наклонностях автора. Карамзинская строка понадобилась исключительно для целей литературных. В этом смысле воскрешение старой надгробной надписи есть еще и средство самопародии – усмешка над своим тогдашним жизне- и смертеощущением.

(На надгробии М. Ф. Достоевской кроме того еще значилось: “Под сим камнем погребено тело надворной советницы” и т. д. Но надворным советником наткнулся на памятник: “Здесь покоится титулярный советник, представленный, однако, в коллежские асессоры…”).

“Покойся, милый прах…” Увы, эсхатологическому пожеланию братьев Достоевских – по крайней мере в первой его части – не суждено было сбыться. Задолго (хотелось бы верить!) до наступления “радостного утра” – а именно в половине 1930-х гг. – Лазаревское кладбище, существовавшее с 1758 года, было ликвидировано. Правда, надгробный памятник сохранился: тщанием М. В. Волоцкого он был передан московскому Музею Достоевского. Был, очевидно, изъят и прах: во всяком случае, проф. М. М. Герасимов реконструировал портрет матери Достоевского по ее черепу. По некоторым сведениям, скелет Марии Федоровны находится ныне в собрании Антропологического музея. Будь Михаил Андреевич Достоевский похоронен не на церковном погосте села Моногарово, а рядом с любимой женой, его останки, возможно, постигла бы та же участь (не способствовала бы такая эксгумация решению вопроса о причинах его таинственной смерти?). Но, кажется, пришло время исполнить волю семьи и веление христианского долга – успокоить наконец прах матери Достоевского: естественнее всего – в том же Моногарово. Хотя могила Михаила Андреевича тоже утрачена (в разрушенной моногаровской церкви Сошествия Святого Духа – одноименной той, что на Лазаревском кладбище! – был склад, на месте погоста – заваленный мусором пустырь), предпринятые в последние годы усилия историков, литературоведов и археологов дают все же некоторую надежду. В прошлом, 2005 году на предполагаемом месте захоронения М. А. Достоевского установлен памятный крест.

…“Покойся, милый прах, до радостного утра” – чаяние о воскресении. Собственно, об этой говорит само название погоста: кладбище Лазарева воскресения. В расположившейся на нем Духосошественской церкви, которая, в отличие от самого кладбища, сохранилась до сих пор, имеется фреска “Воскрешение Лазаря”: ее, разумеется, видел Достоевский. И этот захватывающий сюжет не мог не запасть в его детскую память.

Порфирий Петрович вопрошает Раскольникова:

“ – И-и-и в Бога веруете? Извините, что так любопытствую.

– Верую, – повторил Раскольников, поднимая глаза на Порфирия.

– И-и в воскресения Лазаря веруете?

– Ве-верую. Зачем вам все это?

– Буквально веруете?

– Буквально”.

“Лазаря четверодневного” (то есть четыре дня проведшего во гробе) – величайшее изо всех чудес, совершенных Иисусом. Вера в это чудо есть безусловное признание божественной природы Христа и, следовательно, разрешение упования на грядущее воскресение всех. (Этот эпизод Евангелия от Иоанна всегда вызывал сильнейшее негодование богоборческой критики: “Когда он (Иисус. – И.Влетаргическим сном Лазаря…” – такова сугубо медицинская оценка события в давней, но не потерявшей своей изумляющей мощи статье “Иисус Христос как тип душевнобольного” (“Клинический архив гениальности и одаренности”). Ее автор, доктор Я. В. Минц, квалифицирует все речи Христа, вышедшего “из мелкобуржуазной среды ремесленников” (плотников), как проявление религиозного бреда, отягощенного к тому же галлюцинациями: “Интересно, что голод (сорокадневное пощение в пустыне. – И.В.) вызвал галлюцинацию о хлебе, что очень рельефно выдает ее происхождение”. Первое дьяволово искушение есть, таким образом, не более чем прискорбный результат функционального расстройства. Неудивительно, что “историю болезни” венчает глубокий ученый диагноз: “Конституция Иисуса соответствует типу душевнобольного-параноика; худой, бледный, слабый, лишенный полового чувства и инстинкта размножения”.)

Для Достоевского Христос – образец красоты, мужества, совершенства. Воскрешение Им Лазаря – залог бессмертия души.

– что явствует из обнаруженных нами источников – так она стала называться только с 1840 г. Во времена, когда ее посещало семейство Достоевских, церковь имела другое название – Лазарева Воскресения (или праведника Лазаря), что на кладбище (ЦИАМ. Ф. 2126. Оп. I. Ед. хр. 303). То есть не только фреска, но и само имя церкви сопряжено с ключевой сценой “Преступления и наказания”. Сценой, переделанной автором по требованию М. Н. Каткова (усмотревшего в тексте “следы нигилизма”) и все равно не устроившей – правда, по совсем иным соображениям – пристрастнейшего из эстетиков, В. В. Набокова.4 Раскольников спрашивает:

“ – Где тут про Лазаря? <…> Про воскресение Лазаря где? Отыщи мне, Соня. <…> Найди и прочти мне <…> Читай! Я так хочу! – настаивал он <…> Соня развернула книгу и отыскала место. Руки ее дрожали, голосу не хватало. Два раза начинала она, и все не выговаривалось первого слога.

“Был же болен некто Лазарь, из Вифании…” – произнесла она, наконец, с усилием, но вдруг, с третьего слова, голос зазвенел и порвался, как слишком натянутая струна. Дух пересекло и в груди стеснилось”.

Нельзя не согласиться с тем, что “о воскрешении Лазаря Достоевский узнал, еще не умея читать”.

“тщанием и иждивением Покойной Титулярной Советницы Долговой” (церковный староста 1837 г., когда скончалась Мария Федоровна, – штабс-капитан Николай Долгов – очевидно, родственник храмостроительницы). Здание каменное, с двумя колокольнями (так оно выглядит и сегодня). В церковных документах зафиксировано наличие трех престолов: во имя Сошествия Святого Духа, во имя Евангелиста Луки и – “в холодном приделе с левой стороны во имя Лазарева Воскресения”. Таким образом, сначала церковь именовалась по одному из имеющихся в ней престолов, а с 1840 г. – по другому. “Земли при сей церкви усадебной и кладбищенской находится 21 десятина <…> священно и церковно служители пользуются с сей земли сенокосом”. Кроме того, на свое содержание причт получает “из Московского опекунского Совета по билетам, хранящимся в церковной ризнице и записанным в церковной описи, процент с капитала 11 тысяч 159 рублей и 50 копеек ассигнациями <…> Из суммы же, собираемой за могилы, получается четвертая часть”. Ежегодный доход от продажи свечей колеблется в довольно широких пределах – от 120 до 680 рублей (как раз в 1837 г.), а подаяния “в кошельки и кружки” достигает 1000 рублей. Ведомость констатирует, что церковь на Лазаревском кладбище “утварию и содержанием” достаточна.

В богадельне при храме обитают “священнических, диаконских, дьячковских и пономарских вдов и дочерей девиц” до 50 человек.

В ведомостях 1837–1846 гг. обозначен причт: священник Иван Николаев (сын Померанцев), дьячок Федор Николаев (сын Маркелов): надо полагать, именно они отпевали Марию Федоровну Достоевскую. Тогда Ивану (Иоанну) Померанцеву было 58 лет. Сын священника, он окончил бывшую московскую Славяно-греко-латинскую академию; “переведен на настоящее место” в 1833 г.; до этого среди прочих мест служил “увещателем подсудимых в Сретенском частном доме”. И “за девятилетнее безвозмездное исправление треб в двух Военно-рабочих баталионах и за обращение нескольких рядовых из Магометан и Евреев в Православную Христианскую Веру Всемилостивейше пожалован бархатною фиолетовою скуфьею”. Отметим эти, очевидно, не столь легко достижимые миссионерские заслуги. Что касается дьячка Федора Маркелова, то его определят пономарем в эту церковь еще в 1784 г. (за тридцать семь лет до рождения Достоевского), в возрасте 14 лет, “по исключении из нисших классов” вышеупомянутой академии – и переименуют “во дьячки” в 1804 г. С этого же года служит в церкви “пономарь Семен Иванов Федоров”. Эти люди отпевали погребенных на Лазаревском кладбище Нечаевых – Котельницких – Достоевских (Марию Дмитриевну в 1864 г. напутствовали скорее всего уже другие, незнакомые Достоевскому лица).

Петербургские кладбища, изображенные Достоевским, ужасны. И не только потому, что гробы опускаются прямо в болотную жижу (“Записки из подполья”), но и из-за сокрытого в петербургских могилах нравственного растления и разврата (“Бобок”). Вера в воскресение Лазаря – и значит, в жизнь вечную – изначально сопряжена с Москвой.

И хоть бесчувственному телу

Но ближе к милому пределу
Мне все б хотелось почивать.

Достоевский тоже хотел бы почивать здесь – “до радостного утра”. Но судьба распорядилась иначе.

Примечания:

Моховой, где в настоящее время помещается церковь Св. Татианы.

4. См. подробнее: Волгин И. Пропавший заговор. Достоевский и политический процесс 1849 г. М., 2000. С. 118–121 (гл. “Катков и Набоков против Достоевского”).

Раздел сайта: