• Наши партнеры
    Rusind.ru - сбербанк страхование отзывы , условия и выплаты.
  • Игорь Волгин. Сага о Достоевских.
    Часть I. Глава 3. "Брат, столько лет сопутствовавший мне…"

    Глава 3

    “БРАТ, СТОЛЬКО ЛЕТ СОПУТСТВОВАВШИЙ МНЕ…”

    Судьба Мих-Миха

    Разве только ленивый не вспоминал этот знаменитый пассаж: “Человек есть тайна…” и т. д. При этом, как правило, забывают об адресате. Между тем сакраментальной фразой завершается письмо 17-летнего Достоевского к 18-летнему брату Михаилу. “Твой друг и брат”, – подписывается автор письма. Эта расхожая формула имеет в глазах обоих корреспондентов особенный смысл. Они чувствуют себя родными не только по крови. Они ощущают глубокое духовное родство. В их братство не допускается непосвященный.

    Пожалуй, у Достоевского не было в жизни более близкого человека. Отвечая в крепости на вопросы Следственной комиссии, то есть в тех обстоятельствах, когда чистосердечие заключенного большая редкость, – он скажет: “Совершенно откровенных сношений не имел ни с кем, кроме как с братом моим…”. В настоящем случае он не лукавит.

    Первенец Михаил будет крещен в Петропавловской церкви Московского военного госпиталя – тем же священником, что венчал чету Достоевских. Он появится на свет ровно через девять месяцев после указанного таинства – день в день. Обнаруженная нами недавно метрическая запись выглядит так:

    13 сего Госпиталя у Штаб-Лекаря Михайлы Андреева сына Достоевского родился сын Михаил. Молитвословил иерей Матфей Козмин с диаконом, крещен 18-го дня <октября>, восприемники были Московский купец Феодор Тимофеев сын Нечаев и М<осковского> именитого гражданина Александра Алексеева сына Куманина жена Александра Феодорова. (ЦИАМ. М. Ф. 1639. Оп. 1. ед. хр. 283. Л. 56.)

    Из всех братьев и сестер (если не считать Любочку, умершую во младенчестве) он и уйдет первым.

    Будучи погодками, Михаил и Федор составляют отдельную ячейку внутри семьи. У них общие игры, общие интересы и, главное, общие секреты. Их внутренние миры полностью проницаемы друг для друга – разумеется, до той границы, которую не в силах переступить “не-я”. И если верить экзистенциальному философу, что “существование другого – недопустимый скандал”, то в их случае невосполнимой горестью стало бы отсутствие второго.

    Изо всего семейства выраженный литературный интерес присущ только двум старшим братьям. И хотя один из них окажется мировым гением, а второй на ниве изящной словесности будет почти незаметен, в детстве это грядущее неравенство абсолютно неощутимо. Заметно другое: крепнущее с годами лидерство младшего брата, который, по словам родителей, “настоящий огонь”. (Правда, темперамент еще не есть непременный и отличительный признак таланта.) Старший пишет стихи (что не слишком радует папеньку); младший, хотя и сочиняет “роман из венецианской жизни”, но делает это исключительно в уме, так что папенька совершенно не в курсе.

    В письмах к отцу старший сын не чурается высокой патетики. “Пусть у меня возьмут все, оставят нагим меня, но дадут мне Шиллера, и я позабуду весь мир!” Нагой Михаил Михайлович, прижимающий к груди готический том, – зрелище, конечно, неслабое. До таких экзальтаций брат Федор – при всей его любви к Шиллеру – не доходит. Хотя, говоря о “прекрасном и высоком”, заметит позднее, что “тогда это словечко было еще свежо и выговаривалось без иронии”.

    Братья разлучатся почти на десять лет (Федор – в Петербурге, Михаил – в Ревеле): встречи будут довольно редки. Однако духовная связь не ослабнет. В первые годы их переписка в высшей степени литературна: она изобилует мировыми отвлеченностями и философическими восторгами. С течением времени в письмах появляются денежные расчеты и издательские прожекты, ибо литература становится делом.

    “дочерью Ревельского гражданина” Эмилией-Каролиной Дитмар (Ditmer). “Мне кажется, что я делаю глупость, что женюсь, – пишет он младшему брату, – но когда я посмотрю на Эмилию, когда вижу в глазах этого ангела детскую радость – мне становится веселее”. (Брата не слишком тронут подобные упоения, и он еще долго пребудет холостым.) Принадлежность невесты к лютеранству отнюдь не смущает жениха, который, по-видимому, в глубине души полагает, что брак этот косвенно приблизит его к любезному ему шиллеровско-германскому миру.

    Михаил Михайлович будет заботливым мужем и хорошим – многодетным – отцом. Но он останется и преданным другом. Он ни минуты не сомневается в высоких достоинствах младшего брата и не упускает случая, чтобы уверить московских родственников (которые далеко не разделяют его оптимизма) в его блистательном будущем. Он без колебаний одобряет любые, в том числе довольно рискованные шаги новоиспеченного военного инженера: его неожиданную отставку, отказ от родительского наследства (за скромную, но зато выплачиваемую незамедлительно сумму) и, главное, его решительный переход на гадательную литературную стезю. Брат Миша ручается головой за честность и порядочность брата. Он до небес превозносит еще не читанный им (да, впрочем, и не написанный) “роман” – то бишь будущие “Бедные люди”. И, сверх того, соблазняет москвичей вестью, что пьесы брата “нынешней зимой” явятся на петербургской сцене. (Они не явятся там ни зимой, ни летом, хотя сулящий не ошибется: инсценировок в XX веке – причем повсюду – будет неисчислимо). “Это человек с сильным, самостоятельным талантом…” – вот самая ранняя из всех существующих аттестаций автора “Карамазовых”. И, надо признать, не самая худшая.

    В их тандеме младший окончательно становится ведущим. Именно по его настоятельному призыву Михаил Михайлович оставляет ревельскую службу и переезжает в Петербург – дабы по примеру младшего брата отдаться литературе. И именно потому, что они “в связке”, Михаил Михайлович не может миновать сходбищ у Петрашевского.

    Его посещения “пятниц” (равно, как и кружка Дурова) довольно редки – правда, не настолько, чтобы не быть отмеченными бдительным взором Антонелли. Заботами агента Михаил Михайлович попадает в общий список: правда, без инициалов – как Достоевский-второй. Но по иронии судьбы в ночь на 23 апреля 1849 г. вместе с Достоевским-первым берут не его, а ни сном ни духом не ведающего ни о каком Петрашевском брата Андрея. И только 5 мая власть исправляет прискорбную полицейскую оплошность. Истинного виновника, проведшего эти две недели в судорожном ожидании развязки, водворяют наконец в каземат Петропавловской крепости.

    Кратко изъяснив на первом допросе, что у Петрашевского “собирались только для веселья” (которое кончится, однако – о чем никто еще не догадывается, – двадцати одним смертным приговором), арестант позднее даст более пространные показания. Он довольно безыскусно выстраивает собственную защиту – может быть, потому, что против него действительно не имеется серьезных улик. Облегчению его участи немало споспешествуют старания младшего брата, который изо всех сил выгораживает старшего, беря всю вину на себя. При этом он устрашает Следственную комиссию призраком голодной смерти всех четырех оставленных без отцовского попечения братниных детей.

    Впоследствии Достоевский со знанием дела заявит, что брат его “не дал никаких показаний, которые бы могли компрометировать других” (хотя, добавляет, “знал о многом”). Найденное сравнительно недавно подлинное следственное дело М. М. Достоевского полностью подтверждает эти слова.

    Убедившись, что подследственный – лицо в противоправительственных деяниях мало замешанное, комиссия ходатайствует перед государем об его освобождении. Государь, к счастью, не возражает. Таким образом, Михаилу Михайловичу довелось пробыть в одиночном заключении около двух месяцев.11

    В качестве компенсации за не вполне заслуженную отсидку многосемейный Достоевский-второй получает всемилостивейшее пособие в размере двухсот рублей. Этот скромный акт государственного раскаяния навлек на получателя самые мрачные подозрения, которые, как сказано, полностью опровергаются беспристрастными документами упомянутого выше следственного дела.

    Очутившись на воле, Михаил Михайлович становится единственным корреспондентом пребывающего в крепости брата. Посылая ему деньги, он присовокупляет к ним “полсотни заграничных цыгар”, не ведая, что через несколько лет сам начнет производить подобные изделия – как бы в отместку романтическим упованиям юности. “Я уверен, что ты напишешь нечто, далеко выходящее из круга обыкновенных явлений”, – ободряет он брата: пожелание сбудется очень нескоро.

    22 декабря 1849 г., сразу же после “казни”, Достоевский адресует Михаилу Михайловичу свое последнее перед сибирской разлукой письмо. Это – одно из самых сильных посланий, написанных на этой земле. “Брат, любезный друг мой! все решено!” Он повествует о том, что пережил утром этого дня. Он не теряет надежды. “…Когда-нибудь я тебя обниму. Ведь был же я сегодня у смерти, три четверти часа прожил с этой мыслью, был у последнего мгновения и теперь еще раз живу!”

    Нетрудно догадаться, с каким чувством читал старший брат эти строки – он, который, повернись дело иначе, тоже мог бы стоять на эшафоте. (Через много лет вдова адресата покажет это письмо автору, и тот будет читать его “страшно волнуясь” и попросит обратно текст.)

    – на полчаса, в Комендантском доме, перед тем как осужденного закуют в кандалы и посадят в жандармские сани. Присутствовавший при том А. П. Милюков замечает, что из двух братьев страдал больше тот, кто оставался на воле. “В глазах старшего брата стояли слезы, губы его дрожали, а Федор Михайлович был спокоен и утешал его”.

    Четыре года братья ничего не будут знать друг о друге. Михаил Михайлович оставит не могущие его прокормить литературные занятия и, как уже сказано, займется табачной фабрикой. Разразившаяся над братом катастрофа и его собственное двухмесячное пребывание в крепости, очевидно, произведут на него неизгладимое впечатление. Мягкий, сдержанный, ровный, не выказывающий так резко, как брат, своего “я” (дочь его не помнит, чтобы отец “когда-нибудь вспылил, сердился, кричал”), новоиспеченный табачный фабрикант делается еще осторожнее, закрытее, суше.

    Он страстно любит музыку; неплохо рисует. При этом – чрезвычайно близорук, “так что часто не узнавал на улице своих детей”. Любовь Федоровна утверждает, что ее дядя (умерший, кстати, задолго до ее рождения) с годами пристрастился к алкоголю. “Разлитие желчи” (квалифицируемое современной медициной как цирроз печени), что стало причиной его смерти, как будто подтверждает эти слова.

    “только в исключительных случаях” и, следовательно, “никогда алкоголиком не был”.

    Мнение дочери (которое, конечно, может быть субъективным) подкрепляется письмом самого Михаила Михайловича от 27 января 1864 г.: “Вчера собралось у меня несколько приятелей: нужно было спрыснуть новый журнал (“Эпоху”. – И.В.), и мы подпили. Нынче вследствие непривычки или простуды у меня смертельно голова болит и маленькая дрожь”.

    Михайловича), “некоторые представители медицины…склонны считать чуть ли не классическими алкоголиками таких лиц, которые всю жизнь перед обедом выпивают рюмку водки”, и что тогда “все Достоевские, без исключения, – алкоголики, ибо ни у кого из них не было органического отвращения к спирту”.

    …Их разлука продлится ровно десятилетие: братья вновь встретятся в самом конце 1859 г. Немедленно по выходе из омской каторги в январе 1854-го Достоевский напишет брату. Известно, однако, что такие попытки предпринимались и раньше – арестант посылал письма с оказией, когда лежал в лазарете, то есть использовал сугубо нелегальные пути. Адресат не отзывался; лишь по окончании срока он посылает брату первые пятьдесят рублей.

    В этой связи между братьями возникает некоторая эпистолярная напряженность: бывший каторжник выказывает недоумение, почему за четыре года разлуки брат не написал ему ни строки. “Ну, неужели ты не мог писать ко мне. Это для меня очень странно и горько. Может быть, ты не просил разрешения сам; а письма разрешены. Это я знаю наверно”. Он боится, что брат охладел к нему, каковым подозрением письменно делится с А. Е. Врангелем. Тот должен был доставить брату другое его письмо. Но тут, совсем как в романе, возникает интрига. Врангель по ошибке отдает Михаилу Михайловичу адресованный ему, Врангелю, текст, где явлена упомянутая братская скорбь. Уязвленный неблагорасположением брата Михаил Михайлович адресует в Семипалатинск свой горестный вопль: “Боже мой! Неужели я не заслужил перед тобою большего доверия к любви моей и моему сердцу! Неужели ты не мог предположить других причин, более важных, моему молчанию и вообще нежеланию писать тебе мимо официального пути”.

    Брат уверяет брата, что он не жалел усилий, дабы добиться разрешения вести с ним легальную переписку. Но все его хлопоты оказались напрасными. Затевать же тайные сношения, в обход власти, он, отец шестерых детей и лицо, находящееся под секретным полицейским надзором, позволить себе не мог. При этом он еще пекся о безопасности брата.

    Нет оснований сомневаться в искренности этих резонов. С другой стороны, известно секретное распоряжение от 11 августа 1850 г., адресованное Военным министерством инспектору по инженерной части Омской крепости. В документе говорится о корреспонденции политических каторжан: “если письма не будут заключать в себе ничего сомнительного или преступного, то получаемые тотчас отдавать осужденным, а от них доставляемые отправлять по адресу”.

    – естественно, через III Отделение. Но у ведомства тайной полиции могли иметься собственные инструкции на этот счет – причем применительно к данному делу или даже к данному фигуранту. Военное министерство ему не указ. Так что хлопоты Мих-Миха, как его называли домашние, действительно могли оказаться пустыми.

    Разумеется, никто из членов семейства не писал Достоевскому до выхода его из острога. Но уже в Семипалатинск, хотя и с большими интервалами, стали поступать вести от родных. Посылались и небольшие денежные вспоможения, одежда, белье… “Милый друг, – адресуется Достоевский к Мих-Миху, – ты пишешь о сестрах: это ангелы! Что за прекрасное семейство наше, что за люди в нем!”

    Его радует, что он не забыт, что зов крови и родовая память не заглушены приговором и долгой разлукой. При этом вряд ли кто-либо из членов семейства всерьез уповает – во всяком случае, до оглашения первых милостей нового царствования – на его скорое возвращение. Участь преступников 1825 г., канувших “во глубине сибирских руд”, у всех на виду. Похоже, не верит во второе (особенно литературное) пришествие брата и осторожный Мих-Мих. Хотя и старается по мере сил исполнять свой родственный долг. Благо этому способствует относительное преуспеяние, коего он добился в конце 1850-х: собственный выезд, гувернантка для детей, постоянные гости.

    Время от времени снабжая брата деньгами, он отвечает на его письма редко и весьма непространно, оставляя без внимания жадные вопрошения о новостях литературных. Поскольку письма из Петербурга посылаются исключительно официальным путем, то есть доступны для чужих глаз, это не может не сдерживать его перо.

    “…Лучше вовсе не писать, чем писать подобное”, – обронит он в одном из своих посланий, отправленных, наконец, с оказией. Переписка оживится, когда, во-первых, появятся , а во-вторых – реальная перспектива их публикации. Старший становится ревностным литературным агентом младшего брата, верным ходатаем по всем его журнальным делам.

    Приезд Достоевского в Петербург в самом конце 1859 г. вновь решительно изменит судьбу Михаила Михайловича – как это уже однажды случилось в конце сороковых, когда он по настоянию брата перебрался в северную столицу. Он тоже “Время”, а после его запрещения “Эпоха” – это журналы братьев Достоевских

    Зато Мих-Мих берет на себя все денежные заботы, что, натурально, побуждает иных из сотрудников характеризовать его как “порядочного мерзавца”, “мошенника и барышника” и т. п. Даже вполне лояльно настроенный к редактору “Эпохи” Н. Н. Страхов замечает в частном письме от 25 июня 1864 г., что “Михайло просто кулак”, который “рад выезжать на других”. Через две недели М. М. Достоевского не станет – и тот же Страхов с горестью заметит, что он умер “прямо от редакторства” (в частности, от запрещения цензурой его, Страхова, очередной статьи). Ему было сорок четыре года.

    Достоевский в письме к брату Андрею тоже указывает на, так сказать, общественную подоплеку ранней кончины старшего брата. И, прежде всего, на запрещение “Времени” в 1863 г., которое “его тогда как громом поразило”. Недаром брат Михаил “весь последний год был постоянно в тревоге, волнении, опасениях”. При этом почему-то не говорится еще об одном постигшем покойника горе – смерти от скарлатины десятилетней любимой дочери Вари.

    “Тоска томит нас обоих, – пишет Мих-Мих Достоевскому в марте 1864 г. – точно душа наша отлетела от нас. Каждый день я плачу по Варе. Это был ведь наш последний ребенок. Чуть только останусь один, так она и вертится передо мною с своей гримаской, за которую я обыкновенно называл ее: “нос!” Бедная маленькая Люшка”. В семье, где росли автор и адресат этого письма, из восьми детей умер только один ребенок – что по тем временам, имея в виду обильную детскую смертность, скорее исключение из правил. У Михаила Михайловича умерли пятеро. Последнего ребенка он не переживет и на полгода.

    Проводивший в 1864 г. лето на даче в Павловске, он почувствует себя плохо во вторник 7 июля, а умрет в пятницу, 10-го. Никто из домашних не ожидал печальной развязки. Но приехавший доктор отозвал Достоевского в сторону и объявил ему, что нет никакой надежды. Он сказал, что больной “уже ощущает сонливость, что к вечеру он заснет и уже более не проснется”. Врач не ошибся.


    И ты ушел, куда мы все идем,
    И я теперь на голой вышине
    Стою один, – и пусто все кругом.

    Он мог бы повторить эти тютчевские строки, если бы тогда они уже были написаны. В апреле умирает жена, в июле – брат. Достоевский остается один.


    Живая жизнь давно уж позади,
    Передового нет, и я, как есть,
    На роковой стою очереди.

    Брата похоронят в Павловске, и агент III Отделения, отметив малолюдность церемонии, добавит, что “надгробной речи никто не говорил”. Так секретный надзор, учрежденный в 1849 г., сопроводит тишайшего Михаила Михайловича до могилы.12

    “Сколько я потерял с ним, не буду говорить тебе, – пишет Достоевский брату Андрею, – этот человек любил меня больше всего на свете. Даже больше жены и детей, которых он обожал”. Что касается жены, Эмилии Федоровны (кстати, происхождение отчества туманно: отца, как выясняется из метрического свидетельства, звали Дитрих-Иоганн), Михаил Михайлович вступил с нею в брак, преодолев легкое сопротивление обеих семей. Во-первых, московских Куманиных, недовольных слишком ранними матримониальными намерениями племянника, а во-вторых, и ревельских Дитмаров, смущаемых разницей вероисповеданий. Так в род Достоевских замешалась не наблюдаемая прежде немецкая кровь. Правда, Мих-Мих восстановит баланс, заведя ребенка на стороне – от Прасковьи Петровны Аникиевой, чье простое русское имя не вызывает как будто никаких подозрений. Об этой связи, разумеется, знал Достоевский, чей “подпольный” роман с А. П. Сусловой протекает при молчаливом доброжелательстве брата, не очень жалующего его законную жену. Знает он и о наличии у брата внебрачного сына Вани; относится к нему приязненно и по смерти брата – не забывает. В письме к пасынку Паше Исаеву из Дрездена (1867) он наставляет: “Главное, справься, где Ваня! Хорошенько справься!”. Через того же Пашу пересылаются деньги для Прасковьи Петровны. “Кланяйся и целуй Ваню”, – пишет он пасынку в другом письме.

    она усматривала угрозу скромному бюджету ее собственной семьи. Стенографический дневник Анны Григорьевны за 1867 г., который молодая спутница Достоевского вела за границей, содержит с трудом поддающуюся расшифровке запись о каком-то письме “от Прасковьи” (т. е. от П. П. Аникиевой), которое Анна Григорьевна с негодованием “изорвала”.

    Для детей Михаила Михайловича наличие сводного брата вовсе не являлось секретом – во всяком случае, в их зрелую пору. “Остаюсь твоим братом”, – заканчивает законный сын Федя свое письмо “голубчику Ване”. Он просит адресоваться к нему “как к Ф. М. Дост<оевскому>-второму, а то может попасть в руки дяде”. Дядя у обоих корреспондентов был общий.

    – и мы не знаем, продлилась ли эта ветвь рода.

    Но вернемся к законной супруге. При жизни брата Достоевский никогда не забывает передать ей поклон. После его смерти, как может, поддерживает вдову. Находясь за границей, требует от Паши Исаева, живущего в семье покойного Михаила Михайловича, чтобы пасынок не оказался бы “как-нибудь в тягость Эмилии Федоровне и не наделал бы ей каких-нибудь неприятностей”, а, напротив, был бы с ней почтителен и добр. Пишет он из Женевы и самой вдове: “…Не проходило дня, чтобы я об вас обо всех не думал”. Он справляется о здоровье и успехах детей. “Мучает меня очень то, что в настоящую минуту ничем не могу помочь Вам. Мне это чрезвычайно тяжело. К Новому году, хоть из-под земли достану, а с Вами поделюсь”. Это пишется, когда Анна Григорьевна беременна их первым ребенком.

    Тем не менее Эмилия Федоровна числит его виновником семейных бед. Достоевский с горестью должен признать, что она “враг мой исконный (не знаю за что)” и что он – объект ее ненависти.

    Эмилия Федоровна убеждена: муж продал табачную фабрику по наущению младшего брата и тем самым лишил собственную семью верного куска хлеба; во-вторых, дурным ведением “Эпохи” Достоевский разорил ее законных наследников и владельцев. (После смерти издателя на титуле журнала в этом качестве значилось “семейство М. М. Достоевского”, что вызывало насмешки публики.) В письме к А. П. Майкову от 11 декабря 1868 г. Достоевский отклоняет все эти обвинения. Он говорит, что табачная фабрика была продана (всего за тысячу рублей) уже после того, как пришла в полный упадок, что журнал “спас брата от банкрутства” и что по его смерти он, Достоевский, принял на себя все его долги. Кроме того, он полагает, что падение подписки было вызвано уверенностью части публики, что умер сам Достоевский, а не его брат.

    Читала ли Эмилия Федоровна романы своего деверя?

    “Преступлении и наказании” изображены две немки – существа крайне несимпатичные. Одна – Луиза (Лавиза) Ивановна, содержательница публичного дома. Другая – Амалия Людвиговна (Мармеладов упорно именует ее Федоровной) Липпевехзель, хозяйка дома, где квартируют Мармеладовы, Лебезятников, Лужин. Обе – с чудовищным немецким акцентом. Нет оснований сопрягать эти откровенно карикатурные персонажи с Эмилией Федоровной, хотя, признаться, неудовольствия ее с автором романа и не очень чистый русский выговор могли бы навести на эту игривую мысль. Кстати: однажды она ошеломила одну из родственниц известием о том, что поэт Яков Петрович Полонский именно ей, Эмилии Федоровне, сделал брачное предложение. (На самом деле оно относилось к ее дочери.) Это сенсационное признание, напоминающее известную сцену из “Ревизора”, наглядно демонстрирует степень владения Эмилии Федоровны русским языком.

    В 1879 г., узнав о ее кончине (его ровесница, она умерла в возрасте 59 лет от рака груди), он говорит, что “с ее смертью кончилось как бы все, что еще оставалось на земле, для меня, от памяти брата”. Он замечает, что не думает, что был “очень перед ней виноват” (оговорка, указывающая, что мысль эта все-таки тяготит его), ибо “пожертвовал даже моими силами, именем литературным, которое отдал на позор с провалившимся изданием, работал как вол, даже брат покойный не мог бы упрекнуть меня с того света”. На этом свете ему самому отпущено еще полтора года.

    Неудобства гражданского брака

    Эту красоту, судя по всему, унаследует младшая из дочерей, Екатерина Михайловна. Она родится в 1852-м: Достоевский еще отбывал свой каторжный срок. Он вернется, когда ей исполнится семь. Дядя очень любил племянницу, которая спустя шестьдесят лет прекрасно помнила, как однажды на Рождество, когда дети собрались вокруг елки, “вдруг раздался громкий звонок и в зал торжественно вошел Федор Михайлович, ведя за руки две большие куклы для двух младших племянниц” – для нее, Кати, и маленькой Вари (той, которая умрет в 1864 г.).

    После смерти брата Достоевский не забывает его детей. Он пишет Паше Исаеву: “Катю искренне целую; я уверен, что она бесподобно выдержит экзамен. Как бы я рад был, если бы мамаша сделала ей костюм несколько получше, чем прошлого и третьего года в Павловске”.

    Его заботят такие подробности, в какие вникает не всякий отец. И через несколько месяцев, назначая из Женевы упомянутой “мамаше” сто рублей, он настоятельно просит “10 р. употребить (для костюма и проч.) на Катю”. Мысль о неудачном наряде, по-видимому, все еще волнует его.

    Изо всех детей Михайла Михайловича Катя наиболее близко сходится с новой семьей дяди. Анна Григорьевна вспоминает ее как “прехорошенькую девочку лет пятнадцати с прекрасными черными глазами и двумя длинными белокурыми косами за спиной”, которая зимой 1867 г. – в первые месяцы их брака – едва ли не каждое утро забегает к молодой чете, благо живет по соседству. Ей, очевидно, нравится Анна Григорьевна, которая старше ее всего на семь лет. Не исключено, что она поступает на стенографические курсы, следуя примеру последней.

    – крупного ученого, профессора Военно-медицинской академии и основателя журнала “Врач”. Разница в возрасте у них не столь велика – двенадцать лет, но профессор, увы, не свободен. Бросившая его жена тем не менее не дает ему развода. (Случай нередкий: вспомним судьбу В. В. Розанова, прижившего детей в незаконном браке, ибо ушедшая от него А. П. Суслова не пожелала освободить его от формальных уз.) Современники характеризуют В. А. Манассеина как человека сильного духом, называют его “общественной совестью”, говорят о необыкновенной чистоте их с Екатериной Михайловной отношений. Она прожила с ним в гражданском браке до самой его смерти в 1901 г. – более двадцати лет, пользуясь неизменным уважением его многочисленных коллег и знакомых.

    Надо признать, что этого чувства не разделял Достоевский. Его дочь уверяет, что отец “рыдал как ребенок”, узнав “о позоре” своей племянницы, и что он запретил своим домашним “поддерживать какие-то бы ни было отношения с виновной”.

    По обыкновению не сгущает ли Любовь Федоровна краски?

    законном супружестве. Его не остановила разница в летах между ним и Сусловой – значительно большая, нежели у Е. М. Достоевской с Манассеиным. Конечно, в случае с Екатериной Михайловной была задета семейная честь: за неимением отца Достоевский как бы вменял себе в обязанность блюсти интересы племянницы. Допустим, ему по каким-то причинам мог не нравиться Манассеин; он мог полагать, что тот воспользовался неискушенностью молодой девушки и союз их будет недолгим. Но ведь не воображал же он в самом деле племянницу Варенькой Доброселовой, Настасьей Филипповной, Грушенькой или, упаси бог, Сонечкой Мармеладовой! Но даже в таком случае он мог бы быть благосклоннее.

    Впрочем, это была позиция семьи. Через много лет другой дядя Екатерины, Андрей Михайлович, с горестью скажет, что все Достоевские “крайне виноваты” перед своей “милой, доброй и симпатичной”, но подвергнутой семейному остракизму родственницей. “Мы отвернулись от нее как от прокаженной! – с чувством восклицает брат Достоевского, чьи мемуары, вышедшие в 1930 г., Екатерина Михайловна теоретически еще могла прочитать. – Отвернулись все, начиная с главы фамилии Ф. М. Достоевского, который при всем своем уме и гениальности сильно ошибался в своих на это воззрениях”.

    Ближайшим родственникам приходится верить. Но вот что интересно. В письме к брату Николаю от 6 декабря 1879 г. Достоевский сообщает, что был “с месяц тому у Катерины Михайловны”. Исследователи давно обратили внимание на это свидетельство, которое доказывает, что разрыв между дядей и племянницей был не столь уж необратим.

    Тут, правда, есть одно тонкое обстоятельство. Достоевский узнает о смерти Эмилии Федоровны, находясь в Эмсе. Он не может присутствовать на похоронах. Он просит Анну Григорьевну сообщить ему адрес старшего сына Эмилии Федоровны, Феди, его крестника: он собирается ему написать. О любимой племяннице не говорится ни слова. Но, вернувшись в Петербург, он почел своим непременным долгом посетить дочь старшего брата, которая нынче осталась круглой сиротой. По словам самой Екатерины Михайловны, Достоевский, приехав к ней, “долго сидел и беседовал”.

    Его собственная жизнь была на исходе. Кто знает, продлись она дольше, возможно, он испытал бы раскаяние, как и брат Андрей.

    В 1839 г. Михаил Михайлович пишет Куманиным: “…Подивитесь предчувствию души моей. В ночь на 8-е июня я видел во сне покойного папеньку. (То есть сутки спустя, как Михаила Андреевича не стало. – И.В.). Вижу, как будто он сидит за письменным столиком и весь как лунь седой; ни одного волоса черного; я долго смотрел на него, и мне стало так грустно, так грустно, что я заплакал; потом я подошел к нему и поцеловал его в плечо, не быв им замеченным, и проснулся. Я тогда же подумал, что это не к добру…”

    Отец снится и брату Федору – причем для сновидца это не лучшее предвестье. “Я сегодня ночью видел во сне отца, – пишет он Анне Григорьевне в 1871 г. из Висбадена, где проигрался в пух и прах, – но в таком ужасном виде, в каком он два раза только являлся мне в жизни, предрекая грозную беду, и два раза сновидение сбывалось”.

    Анна Григорьевна говорит, что ее муж придавал значение снам. Он “очень тревожился, когда видел во сне брата Мишу и в особенности отца”. Их появление всегда предвещало что-то недоброе, и Анна Григорьевна была свидетельницей того, как спустя два-три дня после события в их семье “наступала чья-нибудь болезнь или смерть”.

    “Представь, какой я видел сон 5-го числа (я записал число): вижу брата, он лежит на постели, а на шее у него перерезана артерия, и он истекает кровью, я же в ужасе думаю бежать к доктору, и между тем останавливает мысль, что ведь он весь истечет кровью до доктора. Странный сон, и, главное, 5-е августа, накануне ее смерти”. Эмилия Федоровна умерла шестого.

    “Человек есть тайна”, – сказано им, семнадцатилетним. Теперь, спустя сорок лет, он мог бы повторить эти слова.

    Человек есть тайна – и сновидения едва ли не самое таинственное в нем. Это, как любил выражаться Достоевский, соприкосновение с мирами иными. Сон разума порождает не только чудовищ; может быть, это единственная возможность постичь нечто, не доступное бодрствующему уму. Недаром сновидения (от снов Раскольникова до сна Смешного человека) играют исключительную роль в художественном мире его романов.

    “Ночью видел во сне брата, – записано в 1870 г., – он как бы воскрес и живет особо от семьи… брат как будто ко мне ласковее”.

    Тут любопытны два обстоятельства. Во-первых, “особое проживание” Михаила Михайловича – может быть, сновидческий отзвук его внебрачной связи, а может, вообще полная “перемена судьбы”. Что применительно к “живому” брату, всем жертвующим для блага семейства, представить немыслимо. И второе – брат стал “ласковее”: значит, ранее (в прежних снах?) он за что-то сердился на сновидца. И если чувство вины не оставляет Достоевского до конца, то порождается ли оно его ночными видениями или, напротив, сами они возникают как следствие этого чувства?

    – не только формальное исполнение долга. Конечно, это – внутренняя потребность, неотменимый душевный порыв. Возможно, это была их последняя встреча.

    – она проведет остаток жизни с воспитанницей, называвшей ее “мама”.13 

    В 1923 г. молодой ученый, в будущем первый директор московского музея Ф. М. Достоевского, Вера Степановна Нечаева не без трепета переступит порог старого трехэтажного петербургского дома, где бывал Достоевский. Ее встретит “пожилая женщина с очень правильным красивым лицом, седая, в гладком черном платье, с общим отпечатком чего-то немецкого и старомодного”. Трудно было поверить, что ей – 70 лет.

    В уютной и тоже старомодной столовой протекут их многочасовые беседы. Можно представить чувство, охватившее В. С. Нечаеву, когда Екатерина Михайловна извлекла “заветный пожелтевший конверт” с ненапечатанными “Сейчас, – пишет В. С. Нечаева М. В. Волоцкому, – я уже веду переговоры в Пушкинском Доме о помещении их в журнале “Атеней” и, вероятно, получу за них 4–5 червонцев. Этого Екатерине Михайловне вполне достаточно для операции (по поводу болезни глаз. – И.В.)”. Именно тогда в руки В. С. Нечаевой попали редакционные книги “Времени” и “Эпохи”, переданные ею впоследствии в Отдел рукописей ГБЛ; понадобилось еще полвека, чтобы эти материалы увидели свет.

    Дочь М. М. Достоевского передаст в московский музей “за ничтожную сумму, которую мы тогда могли ей предложить”, бесценные рукописи и портреты. В. С. Нечаева, в свою очередь, поможет ей в хлопотах о пенсии, получение которой “облегчило их (с воспитанницей. – И.В.) быт, усложнившийся рождением ребенка, которого Екатерина Михайловна обожала, как внука”.

    Она умрет в 1932 г., в возрасте 79 лет, в городе “знакомом до слез”, и вскоре ее прах затеряется среди праха сотен тысяч блокадников, легших на Пискаревке.

    Старшего ее на десять лет брата Федора (названного так понятно, в чью честь) Екатерина Михайловна переживет на четверть века. Тот, кого Достоевский “нянчил на руках”, будет именоваться в семье Федором Михайловичем-младшим. В одном из писем 1847 г. автор “Двойника”, жалуясь на свой “скверный отталкивающий характер”, признается старшему брату, что он иногда “нарочно злился на Федю, которого любил в то же самое время даже больше тебя”. “Странно, – замечает по этому поводу М. В. Волоцкой, – что он мог испытывать такие сложные и противоречивые чувства по отношению к трехлетнему ребенку, каким был тогда Федор Михайлович-младший”.

    Между тем тут ключевое слово – нарочно, Достоевский заставляет себя “злиться” на любимого им племянника: это своего рода моральный эксперимент.

    “ужасно похож, по сущности своего характера, на покойного брата Мишу”. Он внимательно следит за его музыкальными успехами. (У Федора, как и у его младшей сестры Марии, музыка станет профессией.) Его радует, что своими трудами Федя кормит семью. Для него он “бравый малый”, которому непременно надо помочь. “Я его люблю очень. И тоже готов бы все отдать, да покуда нечего”, – пишет он в момент собственного безденежья, когда замедливается очередная выплата семейству брата.

    Ученик А. Г. Рубинштейна, Федя закончит консерваторию и уедет в Саратов, где будет преподавать фортепианную игру в местном Мариинском институте (то бишь в институте благородных девиц). “В глуши, в Саратове” протечет его жизнь. Он женится на моложе его восемнадцатью годами В. С. Копцевой, саратовской уроженке и своей бывшей ученице, которая служит в том же институте в должности классной дамы. Денег не хватает, и отец семейства, кавалер нескольких российских орденов, поддерживает существование домашними уроками за 1 рубль 85 копеек в час, а также собственной музыкальной торговлей – продажей скрипок, кларнетов, виолончелей. Страдающий болезнью сердца, он выйдет в отставку в 1904 г., за два года до смерти, в чине коллежского советника. Окажется, что на пенсию 750 рублей в год жить невозможно. “…Говорят, что за Царем служба не пропадет, а за Царицей?”14  – пишет он родным в Петербург, намекая на покровительство государыни-матери тому учреждению, где он служил, и прося их походатайствовать у великого князя Константина Константиновича об увеличении ему пенсии до 1200 рублей. При этом он не просит прямо прибавки “за Достоевского” (что станет нормой для некоторых родственников писателя в новейшие времена) и не спешит напомнить К. Р., что автор “Карамазовых” был любимым писателем и собеседником великого князя, в чьем доме встречался также с тогда будущей, а ныне вдовствующей императрицей Марией Федоровной.15 Возможно, Федор Михайлович-младший рассчитывает, что они сами помнят об этом.

    В 1884 г. он известит “знаменитую вдову” Анну Григорьевну (на чьей свадьбе с его дядей был, кстати, шафером) о рождении у него сына со странным именем Милий: “в честь великого музыканта Балакирева”. Священник отказывался крестить ребенка, пока не убедился, что имя значится в святцах. (Опасения были уместны: однажды Милий Федорович получил из Германии письмо, адресованное “фрейлейн Эмилии Достоевской”, после чего корреспонденцию, отправляемую за границу, предусмотрительно подписывал “Милиус”.)

    следа в науке. Болезнь сокрушит его, когда ему не исполнится и тридцати: на нервной почве у него отнимутся ноги. Оставшуюся жизнь – а это более двадцати лет – он проведет в инвалидном кресле. Его главным нравственным капиталом будет родство с двоюродным дедом.

    Он окажется первым из родственников Достоевского, на которого М. В. Волоцкой, начиная свои разыскания.

    В. С. Нечаева, весной 1923 г. посетившая Милия Федоровича в больнице хронических болезней им. Короленко, увидит мужчину “с изможденным, но живым подвижным лицом и быстрой не лишенной остроумия речью”. Страдавший еще и туберкулезом, он безотлучно пребывал в грязной, прокуренной палате “с идиотами и паралитиками вокруг”. Его никто не навещал. Его попытки писать о китайском фарфоре не увенчались успехом, ибо ни бумаги, ни денег на нее (не говоря уже о самом фарфоре) у него не было.

    – уже до конца дней – в общежитие для престарелых ученых ЦЕКУБУ. Там, говорит Нечаева, он “оказался поселенным в отдельной комнате, окруженным вниманием, заботой и медицинской помощью”. Анна Ахматова, нашедшая на время одной из своих поездок в Москву приют в этой академической богадельне, могла быть его собеседницей.

    Милий Федорович мало что мог поведать о своем деде Михаиле (хотя и преподнес В. С. Нечаевой некоторые его рукописи) и еще меньше – о деде двоюродном, которых он уже не застал. Хотя, конечно, лишь благодаря своему имени обрел те скромные блага, которые в эпоху строящегося социализма могли стать достоянием немногих (тем более – инвалидов).

    Достоевский продолжал с лихвою отдавать старшему брату свои сибирские долги: его попечительство распространилось на потомков Михаила Михайловича уже во втором поколении.

    Надо признать, что подобное положение стало возможным в какой-то степени благодаря культурной стратегии новой власти. “Не помнящая родства”, но претендующая при этом на мировое духовное наследие, она срочно пыталась найти опору во внешнем авторитете – причем не только чисто революционного, но и общечеловеческого порядка. Не одни лишь “дети лейтенанта Шмидта” могли рассчитывать на ее благосклонность. Безжалостно обращаясь с современниками, власть демонстрировала, что она чтит великие имена. Литература входила в сферу государственных попечений. Забота о грядущем предполагала патернализм и в отношении прошлого. Материальная помощь потомкам знаменитых людей должна была помимо прочего компенсировать нелегитимность режима и одновременно стать признаком хорошего культурного тона.

    В 1924 г. Милий Федорович покажется одной из впервые навестивших его племянниц “очень старым”. К своему изумлению (и негодованию), она получит вскоре от родственника, с которым общалась всего полчаса, письмо с предложением выйти замуж. В 1936-м (за год до его смерти) другая племянница обращает внимание на его убеленную сединами красивую (“как у всех Достоевских”) голову, удлиненное, хорошо выбритое лицо, приятный баритональный голос: “…Он показался мне очень яркой и значительной личностью. Спустя какое-то время я получила от него довольно странное письмо с комплиментами в мой адрес”. С девушкой велись вдумчивые разговоры о перспективах совместной супружеской жизни – до тех пор, пока родственница не обнаружила, что то место, на которое ее приглашают, давно уже занято сиделкой потенциального жениха.

    “уклонения” объяснимы и извинительны, если вспомнить физическое состояние Милия Федоровича, отделенного от внешнего мира и прикованного к инвалидному креслу.

    Между тем он некогда был женат.

    Он был женат дважды. Но о первой супруге сведений не сохранилось. (Известно только, что от нее был ребенок, умерший во младенчестве.) Что касается второй жены – Евгении Андреевны Щукиной, отмеченной у Волоцкого как “мещанка г. Белева Тульской губернии”, то ей в хронике рода принадлежит особое место.

    Высказывалось предположение, что Волоцкой намеренно зашифровал социальное происхождение Е. А. Щукиной: на самом деле она якобы была дочерью знаменитого московского купца и коллекционера, чьим попечением Россия стала обладательницей богатой коллекции новейшей западной живописи. Но сведения об этом почтенном родстве восходят скорее всего к самой Евгении Андреевне. Эта методология ей еще пригодится.

    Е. А. Щукина была замужем за М. Ф. Достоевским почти что срок: всего три месяца. После чего получила развод. М. Волоцкой не указывает, к какому именно времени относится этот скоропалительный брак.

    В 1923 г., по свидетельству В. С. Нечаевой, Милий Федорович был уже разведен. Учитывая легкость развода (немыслимую в дооктябрьские времена), а также год рождения супруги (1897), позволительно предположить, что этот эфемерный союз приходится на самые первые советские годы (вернее, учитывая его непродолжительность, на малую часть одного из них).

    Спустя два десятилетия, в 1942 г., Е. А. Щукина неожиданно объявляется в оккупированном немцами Крыму, где проживает в это время “настоящая” Достоевская – Екатерина Петровна, жена покойного сына писателя, Федора Федоровича. Сориентировавшись на месте и сообразив, что имя Достоевского худо-бедно почитается на родине Гете и что это товар, она добивается вида на жительство, украшенного знаменитой фамилией. Неясно, по собственной или же по немецкой инициативе начинает выступать по радио и в печати – разумеется, в определенном ключе. Не слишком осведомленные в генеалогии подпольщики Крыма принимают именитую коллаборационистку за Екатерину Петровну Достоевскую и адресуют последней весьма недвусмысленные угрозы. В свою очередь Екатерина Петровна пытается уличить самозванку. “Даже мои знакомые, хорошо знающие меня и мою жизнь, – с негодованием пишет она А. Л. Бему,16 – сообщают мне, что мое выступление слыхали и мою благодарность Фюреру за заботу обо мне”.

    – быть идеологом: разменным аргументом в борьбе миров. И если фашистские самолеты сбрасывают на позиции советских войск листовки с цитатами из “Дневника писателя”17  (интересно, не привлекалась ли нами в качестве контрпропаганды “Ода к радости” Шиллера?), то еще соблазнительнее использовать в своих политических целях родственников цитируемого автора.

    “Литературный современник” появятся “воспоминания” Щукиной – само собой под другой, “родовой” фамилией. Там, естественно, уже не будет благодарностей фюреру. Однако это сочинение тоже призвано было произвести эффект.

    Е. А. Щукина пытается уверить эмигрантскую публику (от которой длительность ее брака, а тем более факт развода тщательно скрываются), что ее муж Милий Достоевский был арестован в марте 1923 г. как японский шпион (вспомним, что именно в те дни В. С. Нечаева вызволяет его из больницы имени Короленко для помещения в более комфортабельные условия), затем, отбыв срок, оказался в ссылке на Земле Франца-Иосифа, а после освобождения (по ходатайству К. Е. Ворошилова и др.) вновь получил “десятку”. Мемуаристка рисует трогательную картину встречи с дорогим мужем, которая состоялась в марте 1937 г. (он умер в феврале) “на ферме № 2 НКВД” под Мариинском. Старик с седой бородой, с распухшими от непосильной работы руками сдержанно повествует готовой разрыдаться супруге о тяготах лагерной жизни. “Я видела, как он похудел, как изменился, как вздрагивал от каждого случайного стука…”. Великодушно продлив жизнь мужу лет этак на пять, мемуаристка не забывает указать место его последнего успокоения – разумеется, в недрах Сибири.18

    “Это поэма”, – говаривал в подобных случаях Герцен.

    Екатерина Петровна Достоевская, после войны также оказавшаяся за границей, кропотливо собирала материал “по делу Щукиной”: по смерти собирательницы он (бесследно?) исчез.

    Итак, Екатерина Михайловна (дочь) и Милий Федорович (внук) умерли бездетными. Однако ветвь М. М. Достоевского не пресеклась.

    г. она оказывается в Калуге, где в возрасте 33 лет рожает дочку Ирину, отцом которой (что долгое время скрывалось) становится восемнадцатилетний В. В. Софроницкий, будущий знаменитый пианист и сталинский лауреат. Татьяна Федоровна умрет в 1958 г. в Москве – от гнойного аппендицита, который искушенные столичные медики по ошибке диагностируют как рак. О судьбе ее дочери будет сказано ниже.

    Но у Федора Михайловича-младшего имелся еще один – внебрачный – ребенок. Скрупулезный Волоцкой указывает на некую М. В. Филиппову, родившуюся, как выяснилось, около 1870 г., то есть когда ее отцу было 25–26 лет. О матери практически ничего не известно. Можно сказать, что во втором поколении повторяется “сценарий” М. М. Достоевского с его внебрачным сыном Ванечкой Аникиевым. Правда, дочь Федора Михайловича-младшего появляется на свет задолго до его официальной женитьбы, так что справедливее было бы назвать ребенка добрачным. О Марии Владимировне (почему не Федоровне?) Филипповой до нас дошли весьма скудные сведения – она любила цветы, писала стихи и безумно боялась вверять свою жизнь любому из видов транспорта. Ее первый муж Борис Лури был, как сообщает Волоцкой, убит полицией 9 января 1905 г. (погиб во время расстрела демонстрации или последующих волнений?), со вторым мужем – Исааком Ефимовичем Юзефовичем она развелась в 1924 г. (так, в матримониальных раскладах Достоевских робко возникает еврейская тема). Ее сын от первого брака И. Б. Лури, виолончелист, незаконный внук Федора Михайловича-младшего, будет давать совместные – можно сказать, семейные – концерты со своей теткой Татьяной Федоровной, его деда, имевшей в свою очередь внебрачного ребенка от Софроницкого (момент, как видим, упорно повторяющийся в этой генеалогической цепочке). Так музыка примирит все родовые побеги.

    Многоуважаемейшие Владиславлевы

    Когда молодая жена М. М. Достоевского Эмилия Федоровна будет беременна вторым ребенком, Достоевский напишет брату: “Ежели будет у тебя дочка, то назови Марией”. Разумелось – в честь их покойной матери.

    Михаил Михайлович выполнит желание брата, совпадавшее, видимо, с его собственным. Когда тот уходил на каторгу, Маше было пять лет; когда вернулся из Сибири – пятнадцать. “Хорошенькая девушка и отличнейшая музыкантша”, она, по свидетельству наблюдательной современницы, интересовала молодых людей, бывавших в доме ее родителей, гораздо больше, нежели ее знаменитый дядя, который, к слову, нежно ее любил. Консерваторское образование и несомненная музыкальная одаренность дадут ей возможность после смерти отца материально поддерживать семью. Музыка, бывшая “любимым наслаждением” ее деда Михаила Андреевича, стала главным источником существования для внуков.

    “Не ждали”. Эта легенда льстила семейному самолюбию. Неважно, что в отличие от героя картины Достоевского ждали – долго и упорно и его возвращение из Сибири ни для кого не стало сюрпризом.

    В 1865 г. Маша выйдет замуж за 25-летнего воспитанника духовной академии Михаила Ивановича Владиславлева, посещавшего дом ее покойного отца еще в качестве постоянного автора “Времени” и “Эпохи”. Надо отдать ему должное: он женился не на – о чем упоминалось выше – 46-летнему поэту Я. П. Полонскому (“Мой костер в тумане светит…” не напророчил ли подобный исход?). Марии Михайловне пришелся больше по сердцу “здоровенный мужчина с широким плоским лицом, с раскосыми глазами, глядящими прочь от носа”. Дочь Достоевского утверждает, что размолвка ее отца с Владиславлевым произошла, главным образом, оттого, что отец не был приглашен любимой племянницей на свадьбу. И еще потому, что, по мнению Владиславлева, Достоевский в лице Раскольникова оскорбил русское студенчество. Первая версия вполне правдоподобна. Что же касается второй, очень сомнительно, чтобы убежденный консерватор, противник материалистических новаций, а в будущем – благонамереннейший ректор Петербургского университета толковал об авторе романа в той же тональности, что и не расположенные к нему прогрессивные критики. Скорее всего причина была все та же: семейственные попреки. Достоевского обвиняют в том, что, соблазнив редакторством Михаила Михайловича – дабы в его журнале печатать свои сочинения, якобы не принимаемые в других изданиях (это-то “Записки-то из Мертвого дома”, которые с руками оторвал бы любой издатель!), он тем самым ввергнул в пучину бедствий семейство брата.

    Впрочем, существует еще одно н еотмеченное до сих пор указание на причину семейной ссоры. И, как думается, самое капитальное.

    В своем женевском дневнике Анна Григорьевна вспоминает о разговоре, который состоялся у нее с будущим мужем в первые дни их знакомства. Упомянув о семействе покойного брата, Достоевский поведал, “как жених, дочь и мать собирали совет, желая отстранить его от дела, а когда он сам отстранился, то мать же пришла проситься, чтобы он ее не оставил, а опять начал бы помогать, как это было и прежде”. Из чего следует, что против фактического редактора “Эпохи” был предпринят семейный демарш: жених (Владиславлев), дочь (Мария Михайловна) и мать (Эмилия Федоровна) пытались оттеснить его от руководства журналом. Учитывая те добровольные жертвы (в том числе материальные), которые Достоевский принес для спасения издания брата, это было неблагородно. Если вдове, судя по всему, Достоевский простил этот неразумный “наезд”, то к оборотистому жениху у него могла возникнуть стойкая неприязнь. Кстати, неприглашение на свадьбу было скорее всего не причиной, а следствием этого родственно-издательского конфликта.

    “негодяем-мужем”. Хотя, казалось бы, ему должны были быть симпатичны воззрения философа-идеалиста, пусть даже и обладавшего, на взгляд В. В. Вересаева, “лицом уездного лабазника”. Но особенно глубоко переживает он ссору с племянницей. В рулеточном Гомбурге, играя напропалую, он видит во сне жену “негодяя-мужа”, с которой он якобы помирился. Сон оказался в руку: по возвращении Достоевских в Россию отношения были восстановлены.

    Неизвестно, посещал ли Достоевский лекции Владиславлева. (На чтениях Вл. Соловьева он, например, присутствовал.) Одни уверяют, что лекции эти “отличались ясностью и отчетливостью изложения”. Другие (тот же Вересаев), напротив, констатируют, что читал Михаил Иванович бездарно. “Многоуважаемейший (слог Владиславлева)”, – замечает Достоевский в одном из писем, намекая, очевидно, на семинарское происхождении родственника. Тот, кстати, был еще и прижимист. Ныне здравствующий правнук философа со слов своего деда, родного сына М. И. Владиславлева, сообщает семейную байку – как прадед, должный представиться государю, решил сэкономить на лосинах. Заметивший подобное нарушение этикета император Александр III, слегка щипнув ректорские панталоны, интимно шепнул на ухо представляемому: “Почем брал, Михаил Иванович?”

    Но уж вовсе не анекдот – капитальное открытие Владиславлева, изложенное им в ученой статье, где он при помощи “психологии” выводит меру почитания и уважения того или иного лица из суммы его доходов. “Хохот перекатывался по всему Петербургу. Студенты справлялись друг у друга, сколько кто получает денег в месяц, и определяли, к кому кто должен питать презрение, к кому уважение и восхищение”. То есть кому быть : философа подвел слог.

    Как бы то ни было, Михаил Иванович совершил одно благое дело. Будучи сыном сельского старорусского священника, именно он присоветовал Достоевским проводить летние месяцы в Старой Руссе: детям полезны соляные ванны. Полезны они и дамам. Наконец-то “обитель дальная трудов и чистых нег” была обретена.

    Конечно, Старая Русса – не Достоево и не Даровое: ее трудно причислить к разряду родовых гнезд. Однако “аура присутствия” в сильнейшей степени осеняет это скупое пространство. И не только потому, что Скотопригоньевск последнего романа вобрал в себя природу и топографию места.

    Старая Русса – единственная точка на карте России, выбранная свободным сердцем художника. Москва – это место рождения, назначенное судьбой. Петербург – город, куда он был отдан в учение и который приковал его к себе цепями работы и долга. Омск и Семипалатинск – там он оказался отнюдь не по собственной воле. И лишь Старая Русса – вольный выбор его души, пусть и сделанный не без подсказки здешнего уроженца.

    11. См. подробнее: Волгин И. Пропавший заговор.

    12. Могила, кстати, утрачена. Существует, правда, сохраненное В. С. Нечаевой указание дочери: “идти по тропинке до аллеи параллельно храму, направо сейчас же могила вторая, рядом Кашин. Чугунный крест”. Поиски, предпринятые в последние годы, пока не принесли результатов.

    13. Существует устное предание, согласно которому для такого именования имелись не только нравственные причины.

    14. Здесь и далее, где речь идет о потомках М. М. Достоевского, мы опираемся, в частности, на архивные документы, обнаруженные и подготовленные для “Хроники рода Достоевских” Н. Н. Богдановым.

    16. Проживавший в Чехии крупный филолог, выходец из России, председатель Общества Достоевского. См. подробнее: Письма из Maison Russe. СПб. 1999. С. 252-253. Примечания Б. Н. Тихомирова.

    17. Факт, сообщенный автору этих строк покойным писателем-фронтовиком Анатолием Наумовичем Рыбаковым, который полушутя-полусерьезно сетовал, что ему из-за этих воспоминаний трудно читать Достоевского.

    18. См. подробнее: Н. Н. Богданов. Правда и ложь о жизни и смерти Милия Достоевского. – Достоевский и современность. Великий Новгород, 2006. С. 422-433.

    Раздел сайта: