Игорь Волгин. Сага о Достоевских.
Часть II. Глава 3. Пасынок природы

ГЛАВА 3

ПАСЫНОК ПРИРОДЫ

Баловство как педагогический прием

Имя двенадцатилетнего Паши Исаева стало известно государю императору Александру II осенью 1859 года.

Оно значится в прошении, которое только что возвратившийся из “мрачных пропастей земли” и пребывающий в Твери Достоевский направляет на высочайшее имя. Ходатайствуя о дозволении жить в Петербурге, недавний каторжник просит оказать ему и другую “чрезвычайную милость” – повелеть принять на казенный счет “в одну из с. -петербургских гимназий” его пасынка Павла Исаева – потомственного дворянина, сына губернского секретаря Александра Ивановича Исаева, “умершего в Сибири на службе Вашего императорского величества… единственно по недостатку медицинских пособий, невозможных в глухом краю…”

О том, что медицинские пособия вряд ли смогли бы избавить упомянутого Александра Ивановича от застарелого алкоголизма, проситель умалчивает. С другой стороны, собственное свое желание перебраться из Твери в Северную Пальмиру он мотивирует неотложной надобностью пользоваться советами многоопытных столичных врачей. Иначе говоря, высочайшему адресату тонко дается понять, что отказ в этой просьбе может повести к не менее печальному, чем в случае со старшим Исаевым, исходу. И тогда бедный пасынок останется вновь сиротой.

Но не подобные ли страхи преследуют и мать отрока? “Марья Дмитриевна убивается за судьбу сына, – пишет Достоевский А. Е. Врангелю. – Ей все кажется, что если я умру, то она останется с подрастающим сыном опять в таком же горе, как и после первого вдовства”.

Далеко не последнее соображение, склонившее Марью Дмитриевну на брак с Достоевским, – это надежда на то, что будущий муж позаботится о ее ребенке. Собственно, это входило в негласные условия “брачного договора”. Как и в случае с Неворотовой, Достоевский без малейших колебаний готов обречь себя на служение тем, кто может оказаться его семьей.

…Во всей поистине необозримой отечественной и мировой литературе об авторе “Преступления и наказания” (а это сотни тысяч печатных страниц) нет ни одной серьезной работы, которая была бы посвящена взаимоотношениям Федора Михайловича Достоевского и Павла Александровича Исаева.

... И снова уместен сакраментальный вопрос: “Что нам Гекуба?” С какой стати ведать о человеке, не сыгравшем заметной роли в творческой жизни Достоевского (разве что образ Лобова в “Вечном муже”, прототипом которого принято считать П. Исаева)? К тому же не спасавшем его от детских страхов, как тот же мужик Марей, не смущавшем его больную память, как убиенный отец, не вызывавшем такого взрыва страстей, как, скажем, Аполлинария Суслова, и, конечно, не обладавшем такой интеллектуальной мощью, как иные из его собеседников – Шидловский, Страхов, Победоносцев или Владимир Соловьев... Да и сама по себе фигура Павла Исаева не очень значительна и, казалось бы, мало чем интересна. Он не романтический, не трагический и даже – при некоторой наклонности к этому – не комический герой. В его жизни не было каких-либо драматических потрясений. Он не совершал ни славных гражданских подвигов, ни бесславных антиобщественных поступков; не отличался ни сексуальными отклонениями, ни психическими расстройствами, столь привлекающими нынешнюю публику; не совершал суицидных попыток; не был ни алкоголиком, ни игроком. Он не обладал какими-то особыми дарованиями. Будучи обыкновенным человеком, он сравнительно мирно провел бóльшую часть жизни рядом с человеком не совсем обыкновенным.

Так что же из этого следует?

Как бы далеко ни отстранялся художник в своем творческом делании от низкой (или, положим, высокой) прозы обыденного существования, нас не оставляет догадка о тайном родстве этих нередко враждующих сфер. Никому еще не удавалось провести зримую грань между умонепостигаемым творческим духом и так называемой биографической жизнью. Поэтому жизнеповедение Пушкина (Толстого, Достоевского и др.) − в Лицее, на каторге, среди друзей, в любви, в семье, в обществе, на эшафоте, при дворе, на пашне, на войне, на дуэли и т. д. – занимает нас не в меньшей мере, чем постижение смысла их духовных деяний.

Уже приходилось говорить, что гений – это “мы”: в своем, так сказать, пределе. То есть в крайнем проявлении тех качеств, которые присущи человеку как виду. Постичь биографию гения – и для отдельного человека, и для целой нации есть акт самопознания.

– это часть национальной истории. И все персонажи, попавшие в их орбиту, становятся лицами историческими.

Конечно, история отношений Достоевского с “обыкновенным” Пашей Исаевым лишена той глубины и драматизма, как, например, в случае с Марьей Дмитриевной, с Аполлинарией Сусловой, а также с Тургеневым, Некрасовым или – заочно – со Львом Толстым. Но в известном смысле эта история не менее поучительна.

В долголетнем и неровном общении Достоевского с “завещанным” ему первой женой пасынком обозначились не только педагогические пристрастия автора “Подростка” (этого, как принято говорить, “романа воспитания”). Достоевский в качестве отчима столь же интересен, как и в качестве сына, мужа, брата или отца.

Но прежде всего он интересен именно как Достоевский.

Здесь, в лоне его собственной семьи, как под увеличительным стеклом проступают коренные свойства его натуры, его глубинные человеческие черты. То есть то, на чем тоже зиждется его искусство и без чего его художественная вселенная, очевидно, выглядела бы иначе.

Можно сказать, что и сама “незнаменитая” личность Павла Исаева именно этим и замечательна. Он любопытен сам по себе – впрочем, как любой человек. И в этом сугубо человеческом качестве он равновелик Достоевскому. Оба они выступают на равных, ибо сотворивший их Бог не руководствовался теорией, согласно которой мир делится на “имеющих право” и всех остальных.

Конечно, Павел Исаев – не родной его сын. В нем он не может различить “голос крови” (своей крови). Но пасынок – с девяти лет член его первой семьи. После смерти Марьи Дмитриевны семья эта состоит всего из двух человек – Федора Достоевского и Павла Исаева. Паша воспитуем отчимом: вообще присутствие мальчика, а затем юноши и взрослого мужа в его жизни постоянно и велико.

Достоевскому не удалось “полномасштабно” воспитать собственных детей: он ушел, когда им было еще очень далеко до совершеннолетия. Паша − единственный, кто находился столь долгое время в поле его родительского внимания. По “стажу” пребывания внутри семейного круга рядом с Достоевским (даже учитывая их пространственные отдаления) он, пожалуй, превосходит других домашних.

Подчеркивание отрицательных свойств приемного сына – действительных или мнимых – традиция, в значительной степени восходящая к членам второй семьи. И если в меру сдержанная (помнящая как о литературных приличиях, так и о здравствующих детях обсуждаемого лица) Анна Григорьевна в своих воспоминаниях делает упор на легкомыслии, заносчивости и лености Павла Александровича, то свободная от этих условностей ее дочь Любовь Федоровна помимо прочего предъявляет ему укоры антропологического и физиологического порядка.

Именуя сына “белокожей негритянки” (так она аттестует М. Д. Исаеву, которая якобы тщательно скрывала свое происхождение) “почти мулатом”, дочь Достоевского добавляет: “У него была желтая кожа, черные, с блеском, волосы, он вращал глазами, как это делают негры, энергично жестикулировал, принимал неожиданные позы, был злым, глупым и бесстыдным, плохо мылся, и от него скверно пахло”.

Можно понять ныне здравствующего правнука П. А. Исаева А. А. Донова, который с горечью замечает, что “потомкам М. Д. Достоевской было заказано высказывать свое мнение, а если быть до конца откровенным, не было никакого желания делать этого”.

Дело, однако, не только в восстановлении “биографического баланса” и защите попранной семейной чести. За давностью лет эта задача не так актуальна, хотя в частных применениях, может быть, и уместна. Гораздо важнее реконструировать как внешний ход, так и моральную составляющую тех отношений, которые на протяжении почти 25 лет (и при такой же разнице в возрасте) соединяли двух столь различных людей, как Павел Исаев и Федор Достоевский.

Привязанность Достоевского к Паше, конечно, в первую очередь объясняется тем чувством, которое он испытывал к его матери (ибо все, связанное с Марьей Дмитриевной, близко ему). Тут сказывается еще и присущее автору “Карамазовых” расположение и внимание к детям, с которыми, по наблюдению очевидцев, он быстро находил общий язык. Сообщая А. Е. Врангелю о смерти А. И. Исаева, он не забывает упомянуть о ребенке, который “обезумел от слез и от отчаяния”. В его характеристике маленького Паши ощутим острый педагогический взгляд: “…Мальчик добрый, очень остроумный, с большими способностями, благородный и честный, с способностию крепко привязаться и полюбить, но с зародышем страстей сильных”.

Далеко не все из этих ранних оценок подтвердятся в дальнейшем. Однако, как бы Достоевский порой ни сердился на пасынка, он никогда не отказывает ему в чистосердечии и доброте.

Еще до женитьбы на Марье Дмитриевне Достоевский принимает на себя обязанности отца: не без успеха пытается устроить Пашу в Сибирский кадетский корпус. В этом учебном заведении тот “все-таки получает образование”: о последнем Достоевский будет хлопотать неустанно. Новобрачная Марья Дмитриевна с некоторым вызовом отпишет сестре, что она “счастлива… за судьбу Паши”, который “умно балуем” ее заботливым мужем. Это в ее глазах, пожалуй, главное оправдание их с Достоевским брака.

“Умное баловство” – система воспитания, предполагающая любовь.

Вследствие прошения на высочайшее имя Пашу принимают во Вторую петербургскую гимназию. Откуда он, правда, вскоре исключается за какую-то, как говорит Достоевский, “детскую шалость”. (Характер этой шалости, равно как и степень ее детскости, остаются невыясненными1.)

Сохранилось неопубликованное письмо инспектора гимназии Х. И. Пернера от 30 ноября 1861 года, где он, именуя Достоевского “милостивым государем Михаилом Федоровичем” (вообще-то 65-летнему столичному педагогу, преподававшему когда-то немецкий в Инженерном училище, не возбранялось бы знать имя и отчество не самого безвестного в России писателя), заявляет следующее:

“В следствие нашего разговора относительно Вашего пасынка прошу Вас покорнейше, во избежании дальнейших неприятных последствий, благоволите оставить Вашего пасынка дома и в последствие времени явиться для получения документов, представленных при помещении его в [Гимназию]”2. Директорская грамматика и стилистика немного хромают, но из текста можно понять, что Достоевский пытался (хотя, видимо, без успеха) спасти ситуацию.

Исаев так и не получит систематического образования – главным образом из-за стойкого нежелания учиться. И это чрезвычайно огорчает его отчима, который в одном из писем к пасынку в сердцах вынужден признать, что великовозрастный (20-летний!) Павел Александрович так и не осилил таблицу умножения. “Ведь ты в 17 лет сложения еще не знаешь, – пишет он несколькими годами ранее, – и даже хвалишься, что у тебя тупые способности (из фанфаронства). Плохо это, брат”. Он не устает внушать воспитуемому, что без образования тот пропадет. И даже вступление в брак не должно препятствовать перманентному образовательному процессу. “Ну что же такое, что ты женишься, чем это может помешать тебе учиться? Чем образованнее человек, тем более он учится, и так всю жизнь”.

Он вообще склонен полагать, что едва ли не все недостатки его приемного сына проистекают из свойственного тому невежества.

“Друг мой, покамест я жив и здоров, – пишет он в 1863 году из Рима, – ты на меня можешь, конечно, надеяться, но потом? Да что деньги; еще это второе дело. В солдаты можно пойти, в крайнем случае. Но быть невеждой сознательно, по своей воле, отстать от своего поколения, быть ниже и хуже других и, не имея образования, не понимать, стало быть, того, что кругом происходит – и беспрерывно чувствовать это – вот что скверно и ужасно будет”.

“Отстать от своего поколения” – это большое горе в глазах того, кто опередил свой век. Он не хочет, чтобы Паша оказался еще и пасынком природы.

Однако ни эти отеческие укоры, ни усилия приглашаемых к юному Исаеву репетиторов – ничто не приносит ощутимых плодов. Вновь в гимназию Паша так и не поступит. 

“…Полное, грязное безобразие”

Вместе с тем будущий автор “Подростка” не забывает и о нравственном воспитании. Вспомним его письмо из Парижа (1863), где упоминалось об опасности для юноши разных “глупых знакомств и Юсуповых садов”. Между тем, едва успев пересечь русскую границу, Достоевский посещает рулетку. Признаваясь в этом сестре жены Варваре Дмитриевне Констант, он заклинает ее не сообщать упомянутый факт никому из родных или знакомых. И в первую очередь – Паше. “Он еще глуп и, пожалуй, заберет в голову, что можно составить игрой карьеру, ну и будет на это надеяться”. Автор письма сознает, что непохвальный отцовский пример может самым пагубным образом сказаться на умонастроениях сына. (А о том, что Паша именно сын, – он не устает повторять многократно.) “Ведь забрал же он себе недавно в голову, что будет в магазине приказчиком, чтобы добывать себе деньги, а след<овательно>, не надо учиться, и это мне объявил. Ну, и не следует ему знать, что его папаша посещает рулетки. И потому ни слова”.

Не опасается ли Достоевский, что Паше, как будущему Родиону Раскольникову, взбредет в голову мысль получить разом “весь капитал”?

Отбывая за границу (где его ждала – вернее, уже не ждала – Аполлинария Суслова), Достоевский вверяет 16-летнего Пашу Исаева попечению М. В. Родевича – молодого учителя, которому надлежало жить на одной квартире с учеником, заботиться о его пропитании и по мере разумения готовить его в гимназию. Само собой, на все эти надобности воспитателю оставляются известные суммы.

Помимо прочего Родевич вызывал доверие еще тем, что печатал статьи во “Времени”: в новейшем – гуманном и вполне либеральном – духе. Однако в своем частном быту автор указанных статей оказался не столь хорош. Его опекунство над Пашей отнюдь не устроило Достоевского, о чем он не преминул сообщить Родевичу письменно. Причем в выражениях, во всей его эпистолярии едва ли не самых резких.

“…Вы оставили на Пашу впечатление отвратительное”, – говорится в письме. В вину Родевичу вменяется многое. И то, что, растратив доверенные ему средства, он несколько дней морил мальчика голодом и отсылал его “кормиться куда угодно”. И то, что заставлял его закладывать вещи. И то, что Паша был посылаем со статьями Родевича по разным редакциям – с условием, “что если он добудет из редакций деньги, то тогда может взять себе на обед”. И то, наконец, что просвещенный наставник вздумал носить его, Достоевского, рубашки, по причине чего между учителем и учимым разгорелся “грязный спор”. Паша принужден был благородно напомнить, “что нельзя обходиться легкомысленно с чужой собственностью”, и даже стал запирать от бесцеремонного похитителя ящики с отцовским бельем. Но более всего Достоевского коробит то обстоятельство, что Родевич своим поведением подавал воспитуемому очень дурной пример. “Едва я уехал, пошло полное, грязное безобразие… Какой грязный цинизм вливали Вы в молодую душу”.

Обо всех этих безобразиях Достоевский узнает, очевидно, с большим опозданием: его письмо написано спустя год после событий. Паша “по неопытности” показал “наглое письмо” своего бывшего учителя отчиму – что и вызвало его негодующий ответ. Известно, что во время отсутствия Достоевского в Петербурге Родевич изредка сообщал ему о том, как идут дела. Письма эти утрачены, но, как можно догадаться, они не содержали тех подробностей, которые так возмутили адресата по приезде. Вскоре Родевич получил направление в Виленскую гимназию, где должен был продолжать свои педагогические труды.

Печатаясь во “Времени”, Родевич позиционировал себя в качестве убежденного прогрессиста. Будучи сыном провинциального священника, он без труда усвоил журнальную фразеологию “эпохи гласности”. “…Вы писали модные статейки на модные темы, – говорит Достоевский, – и хоть статейки Ваши ровно ничего о Вас самих не доказывали, но, по крайней мере, можно было верить в Вашу искренность и честность” (этот текст в оригинале зачеркнут). Но увы. Оказывается, что и в молодом поколении существует “бездна шарлатанов и негодяев” (зачеркнуто), полагающих, что “за модную, мундирную фразу им простятся всякие безобразия”. Мотив для Достоевского не случайный. Недаром замечено, что нравственные черты Родевича могли сказаться в образе семинариста-“нигилиста” Ракитина из “Братьев Карамазовых”.

“отрицательными свойствами посредника между ними”, т. е. Паши Исаева. Но, кажется, Паша не столь изощрен, чтобы намеренно затевать интригу. По простоте душевной он сообщает отчиму такие подробности, какие обычно молодые люди не спешат доверить родителям.

“…Когда Вы, – пишет Достоевский Родевичу, – начали водить к себе на квартиру девок и взманили этим Пашу завести себе тоже девку, Вы вступили с ним в препинанье о том, что Вы имеете право водить б<--->й, а он как воспитанник не имеет!” Вот, оказывается, куда шли отцовские деньги, предназначенные совсем для иного употребления! Меж тем “препинанье”, о котором говорится в письме, можно истолковать и в пользу Родевича: выясняется, что педагог не столько подталкивал юного Пашу в пучину разврата, сколько пытался доказать свое исключительное право предаваться последнему. Кстати, в статьях Родевича во “Времени” среди других современных тем затрагивалась и проблема проституции – с сочувственным подходом к служительницам порока и оправданием их занятий общими тяготами социальной жизни.

Интересно, что в первом, более пространном варианте письма (беловик его неизвестен, до нас дошли только черновики) Достоевский находит уместным оправдываться. Причем делает это достаточно наивно.

“И что Вы написали Паше в Вашей записке, которую имели наглость препоручить передать мне? Я подслушиваю у дверей? У каких? Когда? Зачем? И где Вы это видели?” Защищаясь от клеветы, он даже согласен воззвать к широкой общественности: “Много людей честных меня знают лично и знают, способен ли я подслушивать”. Не удовлетворясь этой патетической ссылкой, Достоевский вступает на довольно зыбкую почву – пытается растолковать оппоненту некоторые, как ему кажется, извиняющие его, Достоевского, подробности:

“Вы упрекаете меня раздражительностью. Я слишком хорошо знаю сам, милостивый государь, больные, дурные и даже некоторые смешные стороны моего характера… Если я и раздражителен (что в себе нисколько не оправдываю), то я не обидлив, я сумею загладить неловкость и обиду, и человек не мучится от меня, потому что видит, что это только наружность, внешность, а зла нет”. И заканчивает этот бесподобный пассаж следующим простодушным призывом: “Очень много людей кончали тем, что любили меня, чего и Вам желаю”.

К счастью, вовремя сработало писательское (или редакторское) чутье: во втором, кратком варианте письма все эти психологические интимности совершенно отсутствуют.

Как бы то ни было, юный Павел Исаев неизменно находится в поле зрения отчима. Он – предмет его неусыпных забот и волнений. “Думаю я об тебе много, Паша, – пишет Достоевский пасынку 16 августа 1863 года, по приезде в Париж и сразу после сокрушившего его объяснения с Аполлинарией Сусловой (вот когда вдруг вспоминается собственная семья!). – Держал ли ты экзамен (к которому его, очевидно, и готовил Родевич. – И. В.) и что выдержал? Со страхом буду ждать от тебя известия”.

Страхи эти, как правило, оказывались не напрасными: знаниями Паша не блистал.

В тот же день, 16 августа, Достоевский пишет брату Николаю: “Был ли у тебя Паша и не слыхал ли ты об нем чего, Коля, то есть о том, как он себя держит без меня и чем занимается? Что услышишь, напиши мне откровенно. Боюсь я, что он избалуется без меня”.

“Избалуется” – это совсем иное, чем “умно балуем” в детстве. Отчим опасается, что без его догляда в подростке возобладают дурные наклонности. Тем более что на квартире, снимаемой Достоевским, мальчик в отсутствие хозяина предоставлен сам себе, а предполагаемая опека Родевича, как мы убедились, весьма своеобычна. “Да наставляйте, голубчик, Пашу, − пишет он свояченице, В. Д. Констант. – Напишите, что говорит о нем Родевич, если что услышите. Беспокоит меня Паша ужасно”3.

(во втором браке – Достоевской) остается менее года.

Точнее – до будущей весны. 

“Не оставьте его…”

Осенью 1863 года Достоевский перевозит жену из Владимира в Москву и помещает вблизи семейства сестры Веры Михайловны, чей муж, доктор А. П. Иванов, будет наблюдать больную. Автор “Белых ночей” – старый москвич: на время он вновь переселяется из Петербурга в первопрестольную. Он останется с женой до последнего дня.

В самом конце года Достоевский везет 16-летнего Пашу к умирающей матери. Однако вскоре сын высылается обратно в Петербург – “несколько раньше, чем, может быть, сам рассчитывал”. В письме к В. Д. Констант Достоевский так объясняет причины высылки: “Он не произвел здесь того эффекта, на который, видимо, надеялся. Случилось то, что я предвидел и ему предсказывал, а именно: он был довольно несносен Марье Дмитриевне. Легкомыслен он чрезвычайно, и, разумеется, неуменье вести себя с очень больною Марьей Дмитриевной () тому причиною”. Мать, давно не видавшая единственного сына, отнюдь не пытается удержать его подле себя. “Впрочем, – добавляет Достоевский, – Марья Дмитриевна от болезни стала раздражительна до последней степени. Ей несравненно хуже, чем как было в ноябре, так что я серьезно ”.

Он остается, потому что – необходим. Но необходим он и брату Михаилу Михайловичу, который в Петербурге бьется за разрешение нового журнала взамен запрещенного “Времени” и для которого присутствие, а главное, сотрудничество младшего брата бесценно. И младший брат понимает это. Он пишет для “Эпохи” “Записки из подполья” − повесть по замыслу и исполнению совершенно небывалую, не подозревая при этом, что производит “геологический переворот” во всей мировой словесности. Меж тем рядом умирает жена − “умирает буквально”. Но необходим он и Паше, которого не в силах перенести родная мать и который невесть чем занимается в Петербурге. “Ради Бога, голубчик, Варвара Дмитриевна, хоть очень изредка, нисколько не утруждая себя, наблюдайте отчасти с Пашей. Денег ему выдано столько, сколько надо, и, я думаю, он нуждаться не будет. Но если я запоздаю, то не оставьте его”.

“Не оставьте его” – вот лейтмотив его просьб к петербургским родным и знакомым.

“Времени” “Эпохой”, он чувствует себя ответственным за семью, которая, собственно, тоже пребывает в руинах. “Не слыхал ли чего о Паше? – вопрошает он брата Михаила Михайловича. – Кроме одного письма – ничего не написал, а я велел каждую неделю. Что с ним делается, как он живет? Ради Бога, урвись как-нибудь или поговорить с ним, или пошли к нему на квартиру, что там делается? Это негодяй какой-то!”

Он пытается управлять судьбой пасынка на расстоянии – при помощи брата, Родевича, тетки Варвары Дмитриевны и др. С самим же предметом своих забот он строг или по крайней мере желает выглядеть таковым.

Он жестко выговаривает Паше за то, что, взяв для передачи Михаилу Михайловичу довольно значительную сумму, тот “не почел за нужное” уведомить его, Достоевского, об исполнении этой деликатной комиссии (небрежность тем более непростительная, что деньги эти – долг, возвращаемый Литературному фонду: 500 рублей, взятых для поездки за границу, плюс 45 рублей добровольного взноса). Он говорит, что Паша был обязан немедленно известить его, потому что “об деньгах нельзя не уведомлять”, что это невежливо и т. д. Он требует, чтобы Паша не ленился, не манкировал своими корреспондентскими обязанностями, а подробно описывал все, что происходит с ним в его самостоятельной жизни. “Письма пиши аккуратно каждую неделю. Не то будет худо, Паша”.

“Ты не только дурной сын, с скверным, ехидным сердцем (о здоровье матери хоть бы осведомился по крайней мере) – но ты просто глуп. Воображаю, как ты ведешь себя в Петербурге. Я строго спрошу по приезде, будь уверен”. И как решающий довод – грозное вопрошение (скорее, правда, риторического порядка): “…Можно ли обходиться с тобой как с порядочным человеком?”

Судя по всему, эти иеремиады не очень-то устрашают адресата. Во-первых, он к ним, по-видимому, привык. А во-вторых, хорошо зная своего корреспондента, помнит об его отходчивости. И вполне может счесть эти эпистолярные наставления – ритуальным родительским “наездом”, предполагающим неизбежное морализаторское брюзжание. “До свидания, Паша, учись и занимайся. Не таскайся и не привыкай к подлой праздности. Кто ничего не хочет делать, тому одна дорога смолоду: быть ш<е>напаном4 и подлецом. И не хочешь, так поневоле сделаешься. Надеюсь, что ты не пойдешь по этой дороге”. При всем при том заключительная формула письма “Тебе всей душою преданный Ф. Достоевский” призвана смягчить “ехидное сердце” адресата.

Кстати, апелляция к сердцу – вовсе не риторическая фигура. В “системе доказательств” Достоевского сердце – это решающий аргумент: “Хоть бы эта мысль, что ты, может быть, скоро осиротеешь, удержала тебя хоть сколько-нибудь от ветрености и заставила бы серьезно смотреть на жизнь. Я все до сих пор стоял за то, что у тебя сердце есть доброе. Если уж этого не будет, так куда ж ты будешь годиться?”

Впрочем, такие ламентации – исключительно для внутреннего употребления. В характеристиках же, предназначаемых для третьих лиц, Достоевский ни разу не упрекнет пасынка в ехидстве или жестокосердии (и тем более в “злобном и скверном характере”, как это делает Любовь Федоровна). Напротив, выставляются наиболее привлекательные черты.

“Он хоть и шалун, но честен”, – пишет Достоевский брату Михаилу Михайловичу в апреле 1864 года, то есть примерно в то же время, когда Паше адресуются приведенные выше ругательные эпитеты. – Я это знаю и за это отвечаю”. И о том же будет сказано спустя годы в адресованном Каткову драматическом послании, речь о котором впереди.

В конце марта 1864 года становится очевидным, что дни Марьи Дмитриевны сочтены. Достоевский понимает, что сыну надо проститься с матерью (“он, пожалуй, будет еще потом меня упрекать за то, что я его не выписал в Москву…”). Но тонкость ситуации заключается в том, что Марья Дмитриевна вовсе не рвется увидеться с сыном и согласна призвать его только тогда, “когда почувствует, что умирает, чтоб благословить”. Между тем она строит планы относительно летней жизни на даче, и напоминать ей о Паше в высшей степени рискованно. “Она ужасно мнительна, сейчас испугается и скажет: “Значит, я очень слаба и умираю”. Чего же мучить ее в последние, может быть, часы ее жизни?” Не хочет он мучить и Пашу, прося брата не пугать юношу, готовя его к неизбежной развязке (“хотя его, кажется, не испугаешь”).

Щадя всех, Достоевский предлагает следующий сценарий. По смерти Марьи Дмитриевны он даст брату телеграмму – с тем, чтобы тот незамедлительно, в тот же день, отправил Пашу в Москву. “Невозможно, чтоб он и на похоронах не присутствовал”. Но, поскольку у Паши нет приличествующего случаю платья, он умоляет брата перед отправлением за “дешевейшую цену” купить пасынку все необходимое – черный сюртук, штаны, жилет и т. д. Зная характер опекаемого лица, он просит брата быть бдительным:

“Да когда будешь отправлять Пашу, то в толчки гони его ехать, а то он, пожалуй, выдумает какую-нибудь отговорку и отложит до завтра. Приставь к нему в тот день для наблюдений кого-нибудь. Ради Бога”.

Независимо от сего с Пашей ведутся переговоры о покупке ему нового пальто. Требуемую им непомерную сумму в 28 рублей Достоевский срезает до 12-ти (“или по крайней мере в 15 рублей”), ссылаясь на свое безденежье (деньги приходится занимать у брата) и укоряя пасынка в намерении “задать шику” и нежелании “отказать себе ни в малейшем почесывании”. “Мамаше сегодня вечером слишком, слишком худо, − заканчивает он свое послание. − Доктор ни за что не отвечает. Молись, Паша”.

Марья Дмитриевна умрет 15 апреля 1864 года в семь часов вечера5.

Депеша о смерти почему-то задержится: брат получит ее только в ночь на 17-е. Михаил Михайлович отпишет Достоевскому, что 17-го же утром он “скрутил Пашу” и отправил его в Москву. Поскольку Марью Дмитриевну хоронили 17-го, нет уверенности, что сын успел к погребению.

Через три месяца Достоевского постигнет еще один жесточайший удар. Из Павловска, где проводил лето Михаил Михайлович, он напишет Исаеву: “Милый Паша, пришли мне белья. Брат при смерти”. Михаил Михайлович умрет 10 июля. Достоевский останется один. На его руках – семейство покойного брата.

 

Судьба сироты

В самый разгар работы над “Преступлением и наказанием” (летом 1866 года в Люблино под Москвой), крайне обеспокоенный молчанием Паши, Достоевский пишет ему в таком тоне, в каком может разговаривать с сыном только взыскательный и чадолюбивый отец: “Не писал ли я тебе неделю назад, чтоб ты немедленно отвечал мне: хочешь ли ты или нет приехать ко мне. Я просил, приказывал и умолял, а ты наплевал на всю мою тоску. В Петербурге холера: мучаюсь, что ты болен, потому что неужели ж ты такой изверг, чтоб не отвечать мне… Если не получу еще немного писем от тебя, то брошу все дела и поеду сам в Петербург. Что ты со мной делаешь!”

Паша соблаговолил-таки прибыть в Люблино – к вящей пользе печатающегося в “Русском вестнике” романа.

Через год, уже за границей, Достоевский напишет Майкову: “Скажите Паше, чтоб написал мне сюда, в Женеву, обо всем, что с ним было… Я получил от него всего только одно письмо за все это время. Не любит он меня, кажется, совсем. А ведь это очень мне тяжело”.

Нерасположение к пасынку мужа, сквозящее в воспоминаниях Анны Григорьевны и не очень-то ею скрываемое, объяснимо не только застарелой ревностью к чужаку. Оно подпитывается, в частности, и тем чувством превосходства, которое не могла не испытывать выпускница первой в России женской гимназии и серебряная медалистка по отношению к своему ровеснику-недоучке. Ее натуру, в высшей степени организованную и цельную, раздражают и чисто человеческие свойства П. Исаева – его необязательность, разбросанность, фанфаронство, житейская неукорененность.

Но главная причина антипатии – потенциальная угроза с его стороны их с Достоевским супружескому счастью.

– в качестве единственного члена его семьи – П. Исаев являл собой объективное (хотя больше морального свойства) препятствие их браку. И даже когда брак уже совершился, претензии Паши на постоянную материальную помощь со стороны Достоевского, а еще более – неизменно сознаваемая последним обязанность таковую помощь оказывать – все это не способствует возникновению у молодой мачехи добрых чувств к “обломку” прежней, существовавшей еще до нее семьи.

Анна Григорьевна хотела бы вытеснить из сознания мужа этот навязчивый – в буквальном смысле – сюжет.

Но как раз после заключения нового брака Достоевский считает долгом решительно заявить о своих обязательствах по отношению к пасынку. В октябре 1867 года он пишет ему из Женевы: “Если ты думал, Паша, что я, женившись, забуду о тебе (а я видел, что ты думал, и много раз, не останавливал тебя), то ты очень ошибся. Даже совершенно напротив! Знай; что ты после женитьбы еще мне дороже стал…”

Это отнюдь не “тактика”, не игра: это живое, неподдельное чувство. Достоевскому незачем лукавить. Собственно, о том же днем ранее он толкует в письме А. Н. Майкову, которому поручается забота об оставшемся в Петербурге Павле Исаеве – в частности, приискание ему какой-нибудь службы. “Паша мальчик добрый, мальчик милый и которого некому любить”.

если он – подросток. “Одно только худо за ним, − продолжает Достоевский, − сами знаете что”. Об этом “одном” неоднократно писано и самому Паше: “Я тебя всегда считал и считаю добрейшим и честнейшим малым… Считаю тебя тоже малым очень неглупым. Одно плохо: необразование”. В глаза говорится то же, что за глаза, – в письме Майкову: “Кроме того, он мальчик честный… Я последней рубашкой с ним поделюсь и буду делиться всю мою жизнь”.

И он действительно делится “последней рубашкой”, поручая Майкову выдать Паше из переводимых “Русским вестником” сумм то двадцать, то тридцать, то пятьдесят рублей: “Нет-нет, а все-таки надо помочь, тем более что я его искренно люблю; я ведь его в моем доме больше 10 лет растил! Все равно что сын. Мы с ним жили вместе. И в таких ранних летах, и одного на свои собственные руки оставить – да разве это возможно! Все-таки хоть иногда, как я ни беден, а надо помочь”. Деньги отделяются сравнительно небольшие и предназначаются как на текущие Пашины нужды, так и на оплату его пропитания в семействе покойного брата – у вдовы Эмилии Федоровны, за чью квартиру Достоевский тоже платит: долготерпеливый купец Алонкин верит ему на слово и не требует многомесячный долг.

В доме Алонкина (или Олонкина) писалось “Преступление и наказание”. В этот дом (который, как помнится, не очень-то ей приглянулся) явилась Анна Григорьевна – для стенографического труда. Здесь же произошло объяснение.

Потомственный почетный гражданин Иван Максимович Алонкин, если верить мемуаристке, очень почитал Достоевского – как “великого трудолюбца”: когда Иван Максимович направлялся к заутрене, окно в кабинете его жильца еще светилось. Он “никогда не беспокоил напоминанием о квартирной плате, – говорит Анна Григорьевна, – зная, что, когда будут деньги, Федор Михайлович сам их принесет”. Утверждение воспоминательницы, что с внешности Алонкина “нарисован купец Самсонов, покровитель Грушеньки в “Братьях Карамазовых””, по-видимому, имеет резоны.

– чтобы просить его об отсрочке оплаты. Он поручает Паше сообщить “персональные данные”, которые запамятовал (“А как я напишу письмо без имени и отчества Алонкину? Он купец, он обидится”).

Проходит месяц, другой – Паша безмолвствует. Достоевского, поглощенного сочинением “Идиота”, начинает сильно тревожить это молчание. “Но главное, но самое ужасное мое сокрушение, – пишет он Майкову 12 января 1868 года, – это мысль, что делается с Пашей? Сердце мое обливается кровью, и мысль о нем, при всех литературных мучениях моих в декабре, приводила меня просто в отчаяние! Что он делает? Я в ноябре и в декабре не посылал ему денег, но он еще до ноября не писал мне ничего. При последней выдаче денег (60 р. от Каткова) через Вас я писал ему длинное письмо и еще поручал ему сделать маленькую справку, чрезвычайно для меня важную, а для него легкую. Я умолял его отвечать мне. Ни одной строчки ответа”. (Позже Паша будет уверять Достоевского, что послал четыре письма. Адресат в недоумении – куда же они подевались? Но у Паши из-за секретности, окружавшей местопребывание отчима (вдруг кредиторы достанут и там?), явилось подозрение, что Достоевский вовсе не за границей, а в Москве, и он поэтому, может быть, не очень-то и старался.)

“Ради Бога, – просит женевский отшельник Майкова, – напишите мне о нем хоть что-нибудь. Ненавидит он меня, что ли? За что же, за что же? За то ли, что я послал ему из самого последнего и жду с жгучим нетерпением, когда еще пошлю? Не может быть, чтоб ненавидел. Я приписываю все не его сердцу, а его легкомыслию и неумению решиться даже письмо написать, так как не решился до двадцати лет хоть таблицу умножения выучить”.

тоне и слоге.

Немногочисленные сохранившиеся корреспонденции Павла Исаева при всем их многословии ясны, доброжелательны, внятны и простодушны. Они не содержат ни малейших упреков в адрес отчима; напротив, корреспондент всячески пытается войти в его положение, сочувствует его горестям и бедам. Он обращается к Достоевскому не иначе как “милый, дорогой голубчик Папа”, “милый дорогой папа” – стилистика и тональность его посланий полностью соответствуют этой любовно-почтительной формулировке. Трудно не согласиться с первым публикатором этих писем, который, отметив “неизменно доброе и даже сердечное отношение” пасынка к отчиму, осторожно добавляет: “Как-то невольно напрашивается вопрос, действительно ли уж так плох был Паша, как его рисуют, например, Анна Григорьевна и Анна Николаевна, ее мать, под влиянием которых, быть может, менялись нередко к худшему и отношения Ф. М.”.

В письме от 31 мая 1868 года Паша говорит, что он целый год не напоминал Достоевскому о своих нуждах – “несмотря на неоднократные требования с Вашей стороны”. Но теперь вынужден сообщить, что платье у него “страшно изношено, оборвано, сапоги в дырьях, и поправить все это решительно не на что”. Более того, белье “перервано, из носков сделались какие-то тряпки; а подштанникам и звания давно нет, остались одни швы”. Выходя на улицу, он надевает одежду Феди (сына Эмилии Федоровны). И вообще, если бы не эта семья, он давно бы уже умер с голоду. Между тем семейство покойного Михаила Михайловича тоже бедствует. И хотя “уж конечно кусков моих не считают, да каково же их, в моем положении, глотать”. В отличие от Эмилии Федоровны Прасковья Аникиева, у которой он тоже некоторое время квартировал, решительно требует денег за квартиру. “Вот почему я так сильно надеялся на Вас, голубчик Папа…”

Впрочем, с Эмилией Федоровной у Паши, очевидно, тоже не все и не всегда складывается гладко. 12 апреля 1869 года Майков сообщает Достоевскому: “У них там какие-то несогласия, о коих он (Исаев. – И. В.– вы встревожитесь, тоже напишете, придет письмо, а там уж перемололось и заварилось, может быть, новое. И опять писать! и опять то же! Впрочем, важного ничего нет”.

Однако подобного рода известия чрезвычайно волнуют Достоевского. “Аполлон Николаевич, − просит он Майкова, − ради Бога, напишите мне о Паше и о том, какие у них дрязги с Эмилией Федоровной! Положим, это вздор, но для меня-то важно”. Это важно не потому, что он любит вникать в домашние сплетни и пересуды. Но со смертью брата Михаила Михайловича он остается старшим в роде – как по возрасту, так и по своему нравственному авторитету. Возложив на себя ответственность за Пашу и за семейство покойного брата, он пытается не только поддерживать их материально, но по мере сил наблюдать за сохранением семейного мира. Конечно, на расстоянии добиться этого достаточно трудно. Однако он понимает, что при всех местных недоумениях и обидах именно в нем стороны будут искать наиболее справедливого советчика и арбитра.

даже из общесемейных горестей и бед.

Когда Достоевский пишет Майкову, что не может без ужаса думать о положении несчастной Эмилии Федоровны, он имеет в виду отсутствие у нее сколько-нибудь надежных источников существования. Это действительно так. Однако, как выяснилось недавно, вдова брата была не столь щепетильна.

В 1864 году Михаил Михайлович Достоевский одалживает у мужа своей сестры Веры Михайловны, доктора А. П. Иванова, сорок акций Ярославской железной дороги. Гарантом этого московского займа выступает Ф. М. Достоевский. Акции закладываются Михаилом Михайловичем за 5000 рублей: деньги идут на поддержание “Эпохи”. После смерти мужа Эмилия Федоровна выкупает акции за 3000 рублей – не исключено, что на средства Ф. М. Достоевского, – но ловко скрывает этот замечательный факт как от поручителя, так и от Ивановых, которым акции так и не возвращаются. До конца жизни Достоевский мучился этим долгом, полагая себя обязанным уплатить деньги семейству сестры, тем паче – после внезапной кончины в 1868 году А. П. Иванова. Поручитель ничего не ведал об истинном месте нахождения ценных бумаг6.

– Федор Михайлович-младший, как его называют в семье. “…Но не жестоко ли и не грубо ли с моей стороны, − восклицает Достоевский, − надеяться и взвалить всю заботу о семействе на бедного молодого человека, который слишком молод (ему, между прочим, 25 лет. − И. В.), слишком бьется, чтоб прокормить их, и, уж конечно, может потерять терпение, ”.

Слова о дурной дороге произнесены не случайно. 

Говоря о племяннике Феде, Достоевский тут же вспоминает и Пашу. В пользу последнего приводится один совершенно изумительный аргумент: “невозможно молодому мальчику, несовершеннолетнему, жить своим трудом, это невозможно, нелепо и грубо с моей стороны. Жестоко”.

Почему нигде не трудящийся и не обремененный учением 20-летний Павел Исаев не может заработать себе на хлеб − этот вопрос даже не обсуждается. Достоевский с горестью берет на себя будущую вину за возможное негуманное приобщение юноши к общеполезному труду. Это он, жестокосердый отчим, не в состоянии обеспечить пасынку вольную и безбедную жизнь. Что, в свою очередь, может привести его на край пропасти: “Это значит толкать его на погибель; не вытерпит. А мне его Марья Дмитриевна завещала, последняя просьба ее”. “Последнюю просьбу” он склонен толковать в самом расширительном смысле.

И Паша, и Федор Михайлович-младший – самые близкие ему люди, если иметь в виду молодое – мужское – поколение семьи. Он, кстати, крестный отец своего полного тезки; тот в свою очередь был шафером на второй его свадьбе. В отношении Феди у него те же сокрушения, что и по адресу Паши. “Необразование ужасно гибельная вещь для Феди (консерватория, которую тот только что оставил, чтобы помогать семье, по-видимому, котируется у Достоевского не слишком высоко. – И. В. и гибельна, доведя его до какого-нибудь дурного дела; вот этого я боюсь за него”.

Одни и те же грозящие обоим юношам беды мнятся ему, когда речь заходит о пасынке и племяннике, людях, в общем, одного поколения. Он страшится, что в силу собственной необразованности они будут лишены высших стремлений и невольно сделаются жертвами погибельных страстей. Все эти весьма расплывчатые намеки мгновенно наполняются смыслом, когда он вдруг приводит примеры.

Обсуждая с Майковым Пашину неустроенность и неукорененность, он в сердцах добавляет: “Какое направление, какие взгляды, какие понятия, какое фанфаронство! Это типично. Но опять-таки, с другой стороны, – как его так оставить? Ведь еще немного, и из этаких понятий выйдет Горский или Раскольников”.

Поразительно, что называются именно эти имена.

“выточилась как бритва”, − ему тоже хотелось бы получить разом “весь капитал”.

Что касается второго из упомянутых Достоевским имен, оно, пожалуй, не менее знаково. Речь идет о 18-летнем тамбовском гимназисте Витольде Горском, загубившем шесть невинных душ. Преступление, совершенное им в доме купца Жемарина, вызвало множество газетных толков. Достоевскому, утолявшему за границей тоску по родине регулярным чтением русской прессы, были известны подробности.

Горский, католик по вероисповеданию, однако на суде провозгласивший себя атеистом, убил жену Жемарина, его мать, родственницу, дворника и кухарку. И – его 11-летнего сына, которому прилежно давал уроки. Имя Горского хорошо запомнится Достоевскому: оно будет упомянуто в “Идиоте”.

“Преступления и наказания”, когда он задумывается о судьбе дорогих ему молодых людей. Художник крайностей, он мысленно проигрывает крайние варианты, когда “скука и тоска” вдруг могут повести к страшной развязке.

Потому так утешает его известие, что Павел Александрович, несмотря на юные лета, наконец вознамеривается служить. Он без колебаний советует пасынку “взять место”. Но, разумеется, не из тех соображений, что тем самым тот облегчит несомое отчимом бремя. Нет, Достоевский не отказывается ни от одного из своих моральных долгов. Более того − берет на себя дополнительные и весьма рискованные обязательства. “Знай, что хоть у меня теперь и ни копейки лишней (писано после безумных летних проигрышей 1867 года. – И. В.), но до тех пор, покамест я жив, я твой друг и последним поделюсь с тобой, сколько бы тебе лет ни было”. Он дает Паше возможность в любой момент предъявить этот материально не обеспеченный вексель.

“Взять место” Паша может по протекции родственной. Его устройством озабочиваются мать и сестра Анны Григорьевны. Паше предлагаются две вакансии: в Ладоге у мирового судьи и на железной дороге – обе по 25 рублей в месяц.

“Место у мирового судьи, − пишет Достоевский, – я считаю для тебя несравненно полезнее. Можно практически суд узнать и развиться; много можно приобрести”. Пристально следящий из своего прекрасного далёка за деятельностью новых судов будущий автор “Братьев Карамазовых” хочет, чтобы пасынок соприкоснулся с “живой жизнью” − хотя бы на “низшем”, бытовом ее уровне. (В русском языке словосочетание мировой судья “Но, − добавляет автор письма, − не надеюсь на тебя: тут надо много работать, много трудиться…”

Исходя из прежнего опыта, Достоевский догадывается, что этот его призыв не вызовет у адресата большого энтузиазма. Да и сама Ладога, где есть “мировая” вакансия, находится под некоторым подозрением. “Уездный город в твои лета опасен, да еще такой скверный и скучный”. С другой стороны, “и на железной дороге компания наверно скверная”. Впрочем, замечает автор “Двойника”, и в первейшей петербургской канцелярии компания ничуть не лучше – так что особенно не приходится выбирать. Правда, в Петербурге больше шансов встретить “хороших людей”. Пасынку ничего не навязывается, с ним разговаривают, как с большим.

Пашино письмо, где он рисует свои служебные перспективы, не сохранилось. Зато до нас дошла дневниковая запись Анны Григорьевны – с цитатой из Пашиного письма “Это меня заставило призадуматься, говорит он (т. е. Паша. – И. В.… Право, этот человек не понимает, в чем дело”. Вот если бы, − продолжает обиженная за родственников Анна Григорьевна, − ему самому пришлось обивать пороги в поисках службы и за спиной у него не было бы человека, “который его кормит”, тогда Паша оценил бы услугу, оказываемую ему добросердечными Сниткиными. “А то ему эти две бабы, Маша (сестра. – И. В.) да мама (право, как они меня любят, ведь они вовсе не для него стараются, а только желают, чтобы он нас освободил от своего присутствия), стараются для него, ищут ему место, а он еще кобенится и смотрит, выбирает”.

Эту далеко не лестную для Павла Александровича запись (4 / 16 октября 1867 года) Анна Григорьевна делает в знаменательный для нее день. Ровно год назад, 4 октября 1866-го, она впервые пришла к Достоевскому. И теперь, спустя год, в своем дневнике подробнейшим образом излагает ту первую встречу. Там Паша тоже присутствует: правда, пока еще в качестве эпизодического героя, разве что не статиста.

“В эту самую минуту, − вспоминает Анна Григорьевна, – когда я входила в дверь в передней, в другой комнате, прямо против двери, выскочил какой-то молодой человек в туфлях и с открытой грудью, выскочил, но, увидев незнакомое лицо, тотчас спрятался”. Исаев, разумеется, не подозревает (как не подозревала этого и сама Анна Григорьевна), что перед ним – будущая законная супруга его папа. Забавно, что она увидела Пашу прежде, чем Достоевского.

Через два дня Паша (который принимается ею за сына или племянника) вновь встречается на Мещанской, возле дома, и, “очень грубо” раскланявшись, просит показать ему ее стенографию. Взяв из рук стенографки картон и развернув его, он с любопытством изучает написанное. “Эта развязность меня очень удивила, − признается хорошо воспитанная Анна Григорьевна. − Потом он спросил адрес Ольхина и объявил, что скоро присоединится к числу его учеников. Потом раскланялся, нахлобучил шляпу набекрень и отправился домой…”

При первой встрече Исаев (хотя и представший в халате) показался Анне Григорьевне недурен. Во второй раз ей удается разглядеть его вблизи: “какой он желтый, с какими-то черными пятнами по лицу, совершенно цыганское или татарское лицо”. Теперь понятно, из каких источников, помимо личных впечатлений, черпала свою информацию взыскательная Любовь Федоровна: у матери и дочери оптика очень схожа. Правда, Анна Григорьевна отмечает в облике Паши лишь “цыганское или татарское”. Но, с другой стороны, и черные пятна на лице – улика довольно важная: не они ли впоследствии возбудят подозрение относительно “негритянского происхождения” пасынка?

... Исаев не выбрал ни суд, ни железную дорогу. На первое время – не без содействия отцовских знакомых – он устроился в адресный стол: с теми же 25 рублями жалованья. Достоевский живо откликается на эту славную весть: “О тебе же скажу, что ты меня очень обрадовал, что решился взять место и стал работать. Я уважаю тебя за это, Паша. Это благородно. Конечно, место неважное; но ведь и ты еще молод; подожди. Но знай, что ты не оставлен мною”.

– со дня освобождения крестьян) Достоевский как бы подводит итог своим отношениям с пасынком – с самого его детства и до “вступления на поприще”. “Если я на тебя часто кричал и сердился, − то таков мой несчастный характер, а я тебя люблю так, как редко кого любил”. У него нет оснований заискивать перед Пашей или быть с ним неискренним. Он, в сущности, повторяет то, от чего, строго говоря, не откажется никогда. “Как только ворочусь в Петербург, то употреблю все средства и усилия, чтоб достать тебе место получше, и деньгами всегда буду помогать тебе, пока живу и когда будут хоть какие-нибудь деньги”.

Однако возвращение в Петербург отдаляется, и он пытается действовать “дистанционно”. В начале 1871 года он просит своих влиятельных и чиновных друзей А. У. Порецкого и П. И. Ламанского споспешествовать Павлу Александровичу в его служебной карьере. “Я прошу у Вас покровительства Вашего моему пасынку, − несколько церемонно, как всегда в подобных просительных случаях, обращается он к Порецкому, − того самого покровительства, через которое, может быть, он был спасен, укрепившись на твердой дороге прилежания и труда и не уклонившись в худую сторону, в эти четыре года. Моим отсутствием и худым поворотом моих обстоятельств он вдруг остался в Петербурге почти на одних своих силах; но не потерялся и, кажется, научился трудиться. Я знаю, что Вы во многом ему помогли, и Бог вознаградит Вас за это”.

Разумеется, подобные просьбы неукоснительно выполнялись – тем более преданным Порецким, который после смерти М. М. Достоевского сделался формальным редактором “Эпохи” и чьи человеческие черты, возможно, сказались в образе князя Мышкина в “Идиоте”.

Не тяготит ли, однако, Достоевского его отцовство – случившееся еще до появления собственных детей? 

“И сам он благороден…”

За три дня до рождения в Женеве своего первенца, не ведая пока ни пола младенца, ни его недолгой судьбы, он еще раз – и даже с некоторой торжественностью – формулирует свое отношение к оставшемуся в Петербурге Паше: “Покамест я жив, ты будешь сын мой, и сын дорогой и милый. Я твоей матери клялся не оставить тебя еще накануне ее смерти. Я тебя еще малого ребенка назвал сыном моим. Могу ли я тебя оставить и забыть?”

Конечно, всегда возникает соблазн почесть подобные речи “заявлением о намерениях”, тем или иным видом внутрисемейной дипломатии. Но существует одно особое свидетельство, которое не оставляет ни малейших сомнений, что Достоевский говорит то, в чем внутренне глубоко убежден.

Известно, с каким волнением и трепетом ожидал 46-летний отец появления первого ребенка. Тем поразительнее его слова, которые 28 октября 1867 года записывает будущая мать: “Как-то мы говорили сегодня с Федей, он толковал, что если бы у него был какой-нибудь капитал, т. е. если бы он был в состоянии что-нибудь оставить, то он оставил, конечно бы, Паше, а не Сонечке (имя предполагаемого ребенка. – И. В”.

Разумеется, подобное заявление не могло слишком ободрить находившуюся на пятом месяце беременности Анну Григорьевну. “Как это несправедливо, так это и сказать нельзя, – с горестью комментирует она слова мужа. – …Ни денег у нас нет, ни Сонечки, а мы уж бранимся из-за нее”. Это, конечно, так, но бранятся супруги скорее из-за Паши Исаева. Симпатий к нему у Анны Григорьевны от этого не прибывает.

Через 45 лет, расшифровывая и переписывая свой дневник, Анна Григорьевна сделает примечание – что их с мужем тогдашний отъезд за границу был абсолютно оправдан. И не только из-за угроз кредиторов, но и потому, что Павел Александрович и “вся семья” (т. е. родственники мужа) непременно бы испортили их семейную жизнь. И тогда, “прогнозирует” Анна Григорьевна, она, не выдержав обид, ушла бы к своей матери вместе с ребенком. “Говорю это твердо, − добавляет автор дневника, − зная свой тогдашний характер”. Действительно, наблюдая его, нет причин ей не поверить.

Достоевский был сильно задет тем, что ближайшие родственники замедлили поздравить его с рождением дочери. Поэтому он не мог не порадоваться реакции на это событие пасынка: “Поздравляю Вас, папа, и Анну Григорьевну с рождением милой для Вас дочери! О рождении дорогой Сони я узнал из письма Эмилии Феодоровны. Еще не видавши, ужасно полюбил эту девочку. Поцалуйте эту слюняшечку бесчисленное число раз! Здорова ли теперь Анна Григорьевна, как она теперь себя чувствует? Я перед ней много виноват: не мог до сих пор собраться написать ей. Что Соня, здорова ли? Умеет ли она держать головку? Поздравляю, голубчик папа, Вас с счастьем, которым Вы теперь наслаждаетесь. Я рад, от души рад, что у Вас есть собственное дитя!”

Конечно, здесь при желании можно усмотреть некоторую − впрочем, связанную с сюжетом − слащавость. Но, кажется, нет и следа той ревности, которая могла бы возникнуть в связи с утратой Исаевым его сыновней монополии.

к Паше. Правда и то, что безалаберность Павла Александровича, упорно не желавшего взрослеть, давала веские основания для отцовского недовольства. Но, без сомнения, немалая заслуга здесь принадлежит и Анне Григорьевне.

22 / 10 июня 1867 года, получив в Дрездене письма от своей матери и брата, Анна Григорьевна заносит в дневник: “…Они пишут, что Паша ужасно им надоедает, что он мучает маму, требуя от нее денег, что будто бы она ему что-то должна, что даже спрашивает, получила ли мама деньги от всех жильцов и т. д. Когда я прочла, это меня так взбесило, что я вся раскраснелась и ужасно тяжело дышала. Я не запомню, чтоб я так сильно сердилась, как на этот раз. Как он смеет?”

Анну Григорьевну не может не уязвить тот факт, что Паша на правах родственника вмешивается в жизнь ее “старой” семьи и даже пытается, как можно заключить из родственных жалоб, контролировать финансовые потоки. Трудно сказать, насколько справедливы эти исходящие от Сниткиных обвинения. Но в их свете фраза из письма Достоевского к Паше – что Анна Григорьевна любит его ничуть не меньше самого автора письма, − выглядит несколько гиперболически. Зато она свидетельствует о честных усилиях по сохранению мира в семействе.

– Аполлон Николаевич Майков. Относясь с большой симпатией к ней самой, он далеко не в восторге от Паши. “На мои вопросы “На что ему деньги?”, − сообщает Майков свежие новости из Петербурга, − он говорит такой вздор, что уши вянут”. Например, что ему нужно внести деньги в Университет за слушание лекций по римскому праву или за занятия стенографией. И римское право, и стенография вызывают у поэта большой скептицизм.

Через Майкова, кстати, идут выплаты предназначенных Исаеву сумм, и казначей полагает за благо выдавать их не сразу, а по частям. Прося жену Майкова поблагодарить Аполлона Николаевича за такую манеру, Анна Григорьевна добавляет: “Этот малый (то есть Исаев. – И. В.) положительно делать ничего не желает. Матушка и сестра достали ему два места, по двадцати пяти рублей в месяц; он пишет, что “это заставило его призадуматься”, но еще не взять место; решительно, он метит в министры. Человек, чуть ли не безграмотный, пишущий к нам с такими ошибками, что за него совестно, еще затрудняется, взять ли ему место в такую ничтожную для него сумму… гораздо легче и приятнее сидеть на чужой шее и ничего не делать…”

Насчет Пашиной безграмотности Анна Григорьевна скорее всего права. Еще в 1864 году, отвечая на письмо пасынка, Достоевский как бы впроброс замечает: “Да вот еще что: слово две недее, а не е, как ты пишешь, недели. “Будете писать” пишется не “будите писать”ете писать”.

Теперь к повзрослевшему Паше имеются и другие претензии.

Оставшись в Петербурге, он, как это кажется Достоевскому, далеко не всегда с должной аккуратностью выполняет комиссии, возлагаемые на него отчимом. Так, “зависают” десять рублей, назначенные для передачи Прасковье Аникиевой и сыну ее Ванечке. Паша внятно объясняет, что поручение не исполнено за отсутствием на месте указанных лиц. “Будьте спокойны, − пишет он отчиму, – деньги эти будут целы, хоть до Вашего приезда; ибо я не так еще жаден до растрат чужих денег: у меня есть еще, слава Богу, и совесть и честь!”

Но адресат и не сомневается в честности пасынка! Он поручает ему распечатать присланные на его, Достоевского, имя письма и вложить их для пересылки в большой конверт: “разумеется, не читая и не смотря даже на подписи”. Трудно сказать, что ценнее в этом замечательном наставлении: оказываемое ли адресату доверие или сугубо воспитательная задача. В любом случае Достоевский не устает повторять: “сердце у него добрейшее, и сам он благороден... ”

“Идиота”. Вследствие действия “испорченного телеграфа” (информация исходит от тещи, матери Анны Григорьевны) Достоевскому начинает мниться, что Паша якобы направляется в Москву, к М. Н. Каткову, – дабы потребовать от него в счет гонорара за печатающийся в “Русском вестнике” отцовский роман некоторую сумму на свое содержание. Это недостоверное (но Достоевскому отнюдь не кажущееся таковым!) известие столь впечатляет автора романа, что он не только просит Майкова тщательнейшим образом расследовать все дело, но и решается на совершенно отчаянный шаг. Он пишет извинительное письмо самому Каткову. Вынужденный разъяснять издателю “Русского вестника” (который, как мы помним, и без того выдал вперед громадную сумму) свои домашние обстоятельства, он испытывает чрезвычайную неловкость. И все-таки находит слова оправдания для пасынка, который “совершенно честен”: “Я сам-то, может, был еще легкомысленнее в его летах, хотя, впрочем, учился”.

7, но осадок остался.

Тем не менее именно после этого инцидента наступает период наибольшей взаимной приязни. Не без содействия петербургских друзей Достоевского Паша в очередной раз устраивается на службу (которую, правда, с помощью все тех же друзей будет довольно часто менять). Он поочередно живет у двух вдов М. М. Достоевского – то у Эмилии Федоровны, то у П. П. Аникиевой, как бы скрепляя их двусмысленное родство; он с похвальным прилежанием исполняет деловые поручения замедлившего возвращением отчима.

“Поблагодарите его, голубчика, за его старания. Напишу ему. (И как он поумнел, судя по его письму!)”, – пишет Достоевский А. Н. Майкову из Дрездена 27 октября / 8 ноября 1869 года.

 

Pro et contra

Письмо Паши (от 3 сентября 1869 года) действительно не могло не порадовать адресата. “Я сознаюсь, – писал поумневший ветрогон, – что по прежней своей глупой манере относиться к каждому делу как-то легко и небрежно, − я сделал Вам много огорчений и заставил Вас, может быть, против Вашей же воли, злиться на меня, в чем, конечно, чистосердечно винюсь. Надеюсь, что больше этого повторяться не будет. Я очень хорошо понимаю, как дело не будь пусто, к нему следует относиться толково, не небрежно, в этом только можно видеть всю порядочность человека. Говорю, понимаю теперь, потому Бога, что нравственно-то вышел чист”.

Заграничного корреспондента Паши Исаева, видимо, смягчает такая покаянная тональность. Его не могут не радовать успехи пасынка, который разражается вдруг громадным письмом (“препровождаю к вам эту библиотеку”, – усмехнется в приписке Майков), где с видимым удовольствием демонстрирует свою деловую хватку и полное владение сюжетом. Он подробнейшим образом исчисляет те выгоды, которые Достоевский может получить от продажи отдельного издания своего нового романа. Не исключено, что математические выкладки, которыми щедро уснащено указанное послание, призваны, по тайному замыслу автора, опровергнуть версию о его слабых познаниях в математике (в “таблице умножения”!). Равно как и самому тексту надлежит продемонстрировать возросшую грамотность.

Паша делается .

Ему поручается ответственнейшее дело – переговоры со Стелловским о покупке отдельного издания “Идиота”. Заверенной в русской миссии в Дрездене доверенностью Достоевский уполномочивает Исаева защищать его литературные интересы. Он дает пасынку подробнейшие инструкции (более напоминающие режиссерские установки) относительно того, как обращаться с издателем: “…Веди дело ровно и как можно более (то есть снаружи только) показывай ему вид, что имеешь к нему полную доверенность. Спорь и возражай мягче” и т. д.

Правда, стоит Паше немного замедлить с отчетом, как на его голову обрушиваются страшные подозрения. 12 / 24 февраля 1870 года писано Майкову, что, может быть, Паша в силу известного своего легкомыслия “завладел” деньгами, полученными от издателя, и вознамерился – с благими, разумеется, целями – пустить их в оборот. Или, что еще хуже, занялся спекуляциями на бирже. Или, пожалуй, одолжил чужие деньги приятелю. “Все это от Павла Александровича может и могло случиться”. Лишь одного Достоевский не допускает ни в каком случае: “Боже избави меня подозревать его в чем-нибудь подлом, да и не верю я в это, но я положительно знаю, что он легкомыслен”.

Неистребимая Пашина черта служит для него своего рода индульгенцией. Отчим готов обвинить пасынка во всех прочих грехах, лишь бы не допускать мысли о его непорядочности. “Одной только открытой и преднамеренной подлости я в нем ни за что не могу предположить и был бы от этого в горе гораздо более, чем если б я потерял совсем все эти деньги”. Тем не менее Майкову поручается немедленно изъять у Паши доверенность, а в случае отказа – припугнуть публикацией в газетах о недействительности выданного ему документа. Такое требование объясняется прежде всего соображениями морального порядка: “Доверенность же эту в руках его я не могу оставить. Он будет таскаться с ней по всем лавочкам книгопродавцев, продавая издание, а стало быть, напрасно срамить меня”.

Все эти страхи, как и в случае гипотетического визита Паши к Каткову, окажутся чистым фантомом. Сделка со Стелловским не состоится (что, может, и к лучшему – слишком памятна история с “Игроком”), денег Паша никаких не получит, а доверенность “торжественно” (то есть не без обиды) вручит Аполлону Николаевичу Майкову. Он даже решается “” отчиму соответствующее письмо, но, добавляет Майков, “поговорив, однако, со мной, успокоился и письма к Вам не пошлет”. Хорошо еще, что Майков не передал Исаеву беспокойств и предположений отчима, ибо в таком случае оснований для обиды могло бы быть куда больше.

В том же письме Майков, только что пристроивший Пашу к работе “по переписке жителей в Петербурге”, дает, так сказать, развернутую характеристику своего постоянного протеже: “Он ветрогон, хвастун, с замашками серьезного делового человека, сквозь которые прорывается юность и задор, но не думаю, чтоб был наклонен сделать что-либо худое (в этом пункте автор письма как бы солидаризируется с Достоевским. – И. В.); своими же манерами вредит себе чрезвычайно; являясь искателем, врет и хвастает и тем не располагает людей, у коих просит, так что рекомендовать его, кроме уж самых близких, трудно решиться. Вечно в планах; раз даже уж был в мечтах посланником, и это казалось ему почти наверное… Теперь у него в голове: только бы фрак и вся бальная пара, то он бы великолепную карьеру сделал. “Вот, говорит, получил я приглашение от Mme – достал на прокат фрак – и все это мне страшных денег стоило! и видел там людей, с которыми завел связи, мог бы...” и пр. Вот образец его слога, и все скороговоркой, и как будто о страшных деньгах говорит какой-нибудь кавалергард! Вот это-то его и разрекомендовывает”.

– некую помесь Мечтателя с господином Голядкиным? И не улавливает ли он в пасынке – пусть неполно и отдаленно – какие-то свои молодые черты? (Например, свою собственную амбициозность, явленную в письмах к опекуну, П. А. Карепину, когда настоятельно требовал причитающуюся ему долю наследства.) Ведь недаром отписано Майкову: “Ветрогон он большой, правда; да ведь я, может быть, в его лета еще хуже его был (я помню)”. Он не выставляет себя в качестве эталона и образца. И – старается быть снисходительнее к другим.

Но не принадлежит ли Паше Исаеву еще одна − может быть, тайная − роль?

В том семейном пространстве, которое пытается контролировать Достоевский, Паша − зона нестабильности, непредсказуемости, риска. Он “не отпускает” отчима (да простится нам это сравнение) наподобие рулетки, которая требует постоянных расходов и где никакие ставки не гарантируют выигрыш. Паша − зона тревоги, фактор постоянной опасности, лицо, требующее перманентной заботы и в известной мере раздражающее заботящегося. Но, может быть, такой неустойчивый семейный баланс внутренне необходим Достоевскому − как одно из условий его творческого существования? Может быть, этот “момент неопределенности” показан строю его души − и если б, положим, Паши Исаева не было, его, наверное, следовало бы придумать.

…После лишения доверенности (а точнее – доверия) Паша долго не подает признаков жизни. Наконец спустя год он прерывает молчание. В Дрезден (а Достоевские снова там) приходит письмо.

“…Я имел некоторое основание подумать, − отвечает Достоевский Исаеву 6 / 18 января 1871 года, − что ты питаешь на меня претензию насчет всего этого прошлого дела со Стелловским – и дивился твоей раздражительности и самолюбию”.

Следует, однако, признать, что основания для “раздражительности” у Исаева были. Тем радостнее получить адресату большое Пашино письмо, из которого можно вывести заключение, что автор – совсем не злопамятен. По прочтении Достоевский даже делает Паше комплименты сугубо профессионального свойства: “Роман в нескольких частях, присланный тобою под видом письма твоего, − чрезвычайно утешил меня и чрезвычайно мило написан. Значит, не без дарований же ты, Паша, если в состоянии так хорошо написать!”

Он вообще не упускает случая похвалить его способности и хоть как-то поощрить самолюбие (вернее, направить его в нужное русло).

Еще летом 1868 года он пишет ему из Веве: “Судя по письму твоему ко мне (то есть по тому, как оно написано), думаю, что ты можешь работать над судебными бумагами. Ты пишешь очень порядочно, и с этим тебя поздравляю”. О том же с удовлетворением сообщается Майкову: “Письмо он написал складно. Я порадовался, что он может излагать дело ладно и без ошибок”.

– важный отличительный знак. Грамматический и стилистический прогресс, которого добивается Паша, свидетельствует в глазах отчима о возмужании души. “Роман” же, о котором упомянуто с улыбкой и который Паша прислал “под видом письма”, увы, до нас не дошел. Очевидно, тем, от кого зависела сохранность архива, такого рода источники представлялись малозначительными и не заслуживающими интереса. Линии Исаевых в глазах потомков надлежало выглядеть недокументированной и вообще маргинальной.

В письме 1871 года, где поощряются литературные дарования пасынка, Достоевский не упускает возможности повторить то, о чем толкует всегда, при каждом удобном случае: “Суди же теперь, друг мой, если б ты хоть сколько-нибудь прежде поучился, ведь сколько бы ты мог тогда извлечь из своих природных способностей? Сколько бы разнообразного применения могло открыть им образование?” Он заклинает Пашу умножить усилия, ибо тяга к знаниям (даже и в преклонном возрасте, до которого Паше еще далеко) свидетельствует о благородстве натуры. Он ставит в пример Паше его родного отца, который “был человек образованный, даровитый, добрый и простодушный”. Правда, ни словом не упоминается о сведшем его в могилу недуге: кажется, Исаев-младший ему не подвержен.

Но Паша не желает учиться. Он хочет – жениться.

Примечания:

1

2 Благодарим Б. Н. Тихомирова, предоставившего копию письма.

3 С Варварой Дмитриевной Констант, сестрой жены, у Достоевского сложились весьма доверительные отношения. Очевидно, “недобрая сестра” знала о его романе с А. П. Сусловой, что вроде бы следует из парижского письма Достоевского: “О своих интимных делах я Вам ничего не пишу…” Логично предположить, что адресатка более или менее о них осведомлена.

4 От фр. chenapan – негодяй, хулиган, лодырь.

5 Подробнее см.: “Октябрь”, 2006, № 11.

6 Борисова В. “…Не могу заплатить самых святых долгов” // II Международный симпозиум “Русская словесность в мировом культурном контексте”. Избранные доклады и тезисы. М., 2008. С. 270–274; подробнее о семействе М. М. Достоевского см.: “Октябрь”, 2006, № 11.

7 На самом деле Исаев ездил к тетке в Псков, надеясь занять у нее денег, но своей квартирной хозяйке сказал, что едет за деньгами в Москву. Свою версию произошедшего он излагает в письме к Достоевскому от 31 мая 1868 года: “Анна Николаевна (Сниткина. – И. В.… отправился к Каткову просить у него денег, не знаю, правда ли, но носился слух, что она тотчас же послала об этом депешу в Москву. (Кому? Родственникам Достоевского? Каткову? Но последнему “депешу” отправил сам Достоевский. – И. В.) Все бы это ничего, Бог с ними, с этими происшествиями, но зачем же, не узнав хорошенько дела, писать Вам, расстраивать Вас, заставлять Вас писать Аполлону Николаевичу письмо за письмом за справками, наконец, вооружать всем этим Вас против меня”. Исаев склонен во всем этом винить тещу своего отчима: “Я одного не понимаю, за что меня так не терпит Анна Николаевна, что я ей сделал дурного, – не понимаю. Она во всяком моем поступке видела одну дурную сторону; смотрела на меня неприязненно; каждый шаг мой контролировала, – не понимаю, кто дал ей на это право! Если у Вас, Папа, – смиренно добавляет Исаев, – будет когда-нибудь свободное время, объясните мне это, меня это очень интересует!”

Раздел сайта: