Чирков Н.М.: О Стиле Достоевского.
8. Проблема человека-"универса"

8

Проблема человека-«универса»

«Идиот»

Роман «Идиот», также построенный на основном для Достоевского принципе сочетания социального и психологического романов, расширяет по сравнению с «Преступлением и наказанием» рамки социального романа. Русская жизнь 60-х годов представлена в «Идиоте» рядом характерных фактов. Здесь находит отражение лихорадка капиталистического грюндерства. Эта сторона выступает с особенной наглядностью в целой группе действующих лиц: генерал Епанчин, Тоцкий, Птицын. Высший аристократический «свет» в лице княгини Белоконской и ряда сановников и светских дам показан в сцене смотрин жениха Аглаи — князя Мышкина. Генерал Епанчин, Тоцкий, Птицын — это фигуры, в которых явственно воплощен процесс капитализации России и своеобразный симбиоз дворянства и буржуазии.

Генерал Епанчин — явный «парвеню», выходец из «солдатских детей». Но в момент действия он богатый человек, типичный представитель крупной буржуазии, стремящийся проникнуть в высшую аристократическую среду. Во второй главе первой части романа мы находим такой социальный формуляр генерала Епанчина: «Генерал Епанчин жил в собственном своем доме, несколько в стороне от Литейной к Спасу Преображения. Кроме этого (превосходного) дома, пять шестых которого отдавались в наем, генерал Епанчин имел еще огромный дом на Садовой, приносивший тоже чрезвычайный доход. Кроме этих двух домов, у него было под самым Петербургом весьма выгодное и значительное поместье; была еще в Петербургском уезде какая-то фабрика. В старину генерал Епанчин, как всем известно было, участвовал в откупах. Ныне он участвовал и имел весьма значительный голос в некоторых солидных акционерных компаниях. Слыл он человеком с большими деньгами, с большими занятиями и с большими связями» (VI, 15).

— помещик, однако живущий постоянно в столице и только иногда посещающий свои отдаленные усадьбы вроде «Отрадного», куда он поместил когда-то девочку Настю, сироту, будущую Настасью Филипповну. Тоцкий также, по характеристике автора, человек очень богатый, член акционерных компаний. Это дворянин-капиталист.

Птицын — делец, ростовщик, фигура, однако, крайне необходимая в предприятиях Епанчина и Тоцкого. Так или иначе в этой группе ярко отражен характерный для 60-х годов рост акционерных компаний после реформы 1861 года, ярко представлена атмосфера капиталистического предпринимательства и безудержного карьеризма.

В романе также широко представлена власть денег, чистогана, бешеная погоня за богатством, все то, что уже было показано в «Игроке» и «Преступлении и наказании». Эти мотивы начинают отчетливо звучать уже с самой первой сцены романа — сцены в вагоне. Очень выразительно передается душевная реакция Лебедева, «заскорузлого в подьячестве чиновника», узнавшего, что перед ним в вагоне сидит «тот самый Рогожин» — Рогожин-миллионщик. Этот же Лебедев позднее, в тот момент, когда Настасья Филипповна бросает в камин рогожинскую пачку со 100 тысячами, ползает на коленках и вопит: «... Матушка! Милостивая! Повели мне в камин: весь влезу, всю голову свою седую в огонь вложу!..» (VI, 154). Наряду с Лебедевым аналогичным образом реагируют на сожжение денег и другие. Неистовая жажда денег и комфорта пронизывает и стремления Гани Иволгина, способного, но бедного молодого человека, вынужденного служить секретарем у генерала Епанчина. Ганя — человек безмерного самолюбия, страдающий от своего социального ничтожества, вступает в игру в «женихи» Настасьи Филипповны в расчете на 75 тысяч ее приданого.

«Идиот». С этим связана, с другой стороны, тема разорения и нищеты, которая проходит в истории семейства Иволгиных, семьи «благородных нищих» — представителей городского мещанства, социальной среды, типичной для романов Достоевского. Характерна в особенности фигура генерала Иволгина, принадлежащего к столь показательной для писателя категории «бывших людей». Люди, выброшенные из своей социальной колеи, превращающиеся в городской люмпен-пролетариат, составляют знаменитую «рогожинскую компанию», буйную ватагу, липнущую к кутящему купцу-миллионеру. Тема разорения раскрывается и в социальной судьбе Настасьи Филипповны, дочери бедного разорившегося дворянина, которая в силу социальной деградации своей семьи становится жертвой «закоренелого сластолюбца» Тоцкого. Неотделимы друг от друга в романе темы разорения и нищеты, мелкого делячества, хищничества и беззастенчивой спекуляции. Здесь в особенности примечательны фигура Лебедева, история с мнимым «сыном Павлищева», шантаж, осуществляемый в связи с этой историей группой молодых людей.

С темой капиталистического ажиотажа и разорения в романе связана важнейшая тема Достоевского — тема нравственного разложения, морального хаоса, душевного беспорядка. Тема нигилизма, которая открыто звучит в сцене выступления четырех молодых людей — Бурдов-ского, Келлера, Докторенко, Ипполита Терентьева,— у Достоевского только звено более широкой темы социального и морального распада. Полемические тенденции писателя сказываются в этом романе еще сильнее, чем в «Преступлении и наказании». Общественное движение 60-х годов, мировоззрение и практику передовой молодежи Достоевский пытается дискредитировать изображением нигилистов. Согласно логике писателя, неизбежным следствием мировоззрения этих нигилистов является образ действий компании Бурдовского. Роман-фельетон в «Идиоте» получает весьма выпуклое выражение вплоть до того, что в текст романа вставляется написанный Келлером целый газетный фельетон в буквальном смысле.

«Идиоте» проблематика романа далеко перерастает полемические цели автора, его навязчивые авторские субъективные общественно-полемические тенденции. Капитализм в интерпретации Достоевского неизбежно несет моральное разложение в широкие слои. «Ведь теперь их всех такая жажда обуяла,— говорит Настасья Филипповна,— так их разнимает на деньги, что они словно одурели. Сам ребенок, а уже лезет в ростовщики! А то намотает на бритву шелку, закрепит да тихонько сзади и зарежет приятеля, как барана, как я читала недавно» (VI, 145—146). В начале второй части Лебедев называет своего  племянника, Владимира Докторенко, который нагло требует денег и не уходит до тех пор, пока не получит их, — «вторым убийцей второго семейства Жемариных». Об этом страшном убийстве не один раз упоминается в романе.

«Верите ли, князь, теперь он вздумал адвокатством -заниматься, по судебным искам ходить; в красноречие пустился и все высоким слогом с детьми дома говорит. Пред мировыми судьями пять дней тому назад говорил. И кого же взялся защищать: не старуху, которая его умоляла, просила и которую подлец ростовщик ограбил, пятьсот рублей у ней, все ее достояние, себе присвоил, а этого же самого ростовщика, Зайдлера какого-то, жида, за то, что пятьдесят рублей обещал ему дать...» (VI, 171). Этот же Лебедев поправляет грязный фельетон, направленный против Мышкина, которому он постоянно высказывает свою преданность. Лебедев по-своему прекрасный семьянин, во всяком случае любящий отец семейства, по-своему искренне уважающий князя, и тем не менее он же ведет непрерывные интриги. Лебедев, по мысли Достоевского,— одно из ярких выражений душевного «беспорядка» людей того времени.

Наглядной иллюстрацией такого «беспорядка» служит и семья Иволгиных со своими вечными ссорами, скандалами, взаимной ненавистью членов семьи друг к другу.

Моральный распад проникает и в народные массы. Мышкин рассказывает Рогожину об одном крестьянине, которому понравились серебряные часы приятеля, до того понравились, «что он, наконец, не выдержал: взял нож и, когда приятель отвернулся, подошел к нему осторожно сзади, наметился, возвел глаза к небу, перекрестился и, проговорив про себя с горькою молитвой: «Господи, прости ради Христа!» — зарезал приятеля с одного раза, как барана, и вынул у него часы» (VI, 194). 

человек, чтобы ограбить их, вдруг заключил в таком роде: «Естественно,— говорит,— что моему клиенту по бедности пришло в голову совершить это убийство шести человек, да и кому же на его месте не пришло бы это в голову?» (VI, 251).

«беспорядка» и фактами убийства. Вся социальная атмосфера романа «Идиот» насыщена возможностями убийства. Лизавета Прокофьевна Епанчина обрушивается на добродушного и невинного по существу Бурдовского: «Да этот косноязычный, разве он не зарежет (она указала на Бурдовского, смотревшего на нее с чрезвычайным недоумением)? Да побьюсь об заклад, что он зарежет!» (VI, 252). После того как Ипполит прочел на террасе у князя «Мое необходимое объяснение» и сделал неудачную попытку самоубийства, Евгений Павлович предостерегает Мышкина: «Увидите, если этот господин не способен укокошить десять душ, собственно для одной «шутки», точь-в-точь как он сам нам прочел давеча в объяснении» (VI, 373).

Неизбежно связанные с лихорадочным капиталистическим развитием процессы социального и морального распада Достоевский освещает в «Идиоте» так же, как в романах «Игрок» и «Преступление и наказание», во всемирно-историческом плане.

Лебедев рассказывает князю, что он Настасью Филипповну «апокалипсисом стал отчитывать». «Согласилась со мной, что мы при третьем коне, вороном, и при всаднике, имеющем меру в руке своей, так как все в нынешний век на мере и на договоре, и все люди своего только права и ищут: «мера пшеницы за динарий и три меры ячменя за динарий»... да еще дух свободный и сердце чистое, и тело здравое, и все дары божий при этом хотят сохранить. Но на едином праве не сохранят, и за сим последует конь бледный и тот, коему имя Смерть, а за ним уже ад... Об этом, сходясь, и толжуем, и —сильно подействовало» (VI, 178). Характерно для идеологической концепции Достоевского в «Идиоте» это сопоставление российского капитализма 60-х годов с образами апокалипсиса.

Это сопоставление повторяется и дальше. В конце второй части гимназист, сын Лебедева, «уверял, что «звезда Полынь», в апокалипсисе, павшая на землю на источники вод, есть, по толкованию его отца, сеть железных дорог, раскинувшаяся по Европе» (VI, 270). В сцене на террасе у князя вечером в день его рождения снова всплывает мотив апокалипсиса. Ипполит спрашивает князя:

«Что значат «источники жизни» в апокалипсисе? Вы слыхали о «звезде Полынь», князь?

— Я слышал, что Лебедев признает эту «звезду Полынь» сетью железных дорог, распространившихся по Европе» (VI, 328).

Диспут, разгорающийся в дальнейшем, и речь Лебедева развивают эту мысль. На возражение Гаврилы Ардалионовича Иволгина Лебедев с горячностью замечает: «Не железные дороги, нет-с!.. собственно одни железные дороги не замутят источников жизни, а все это в целом-с проклято, все это настроение наших последних веков, в его общем целом, научном и практическом, может быть, и действительно проклято-с» (VI, 329).

В диспуте на террасе у князя современная эпоха, Россия и Европа XIX века сопоставляются со Средневековьем. Речь идет о страшных голодовках в Средние века и о неизбежной тогда антропофагии. Князь с одушевлением изображает трагизм этой эпохи и величие ее простых бедных людей. «Когда я попал в швейцарские горы»— говорит князь,— я ужасно дивился развалинам старых рыцарских замков, построенных на склонах гор, по крутым скалам, и по крайней мере на полверсте отвесной высоты (это значит несколько верст тропинками). Замок известно что: это целая гора камней. Работа ужасная, невозможная! И это, уж конечно, построили все эти бедные люди, вассалы. Кроме того, они должны были платить всякие подати и содержать духовенство. Где же тут было себя пропитать и землю обрабатывать? Их же тогда было мало, должно быть ужасно умирали с голоду, и есть буквально, может быть, было нечего. Я иногда даже думал: как это не пресекся тогда совсем этот народ и что-нибудь с ним не случилось, как он мог устоять и вынести?» (VI, 333).

младенцам. Тэн по поводу «Писем суконщика» Свифта говорит о «каннибальской иронии» английского писателя. Слова Тэна могут быть отнесены к характеру речи Лебедева. В центре этой речи стоит «преступник» XII столетия — антропофаг, пожирающий монахов и светских младенцев. В копце концов этот преступник идет и доносит на себя духовенству и предает себя в руки правительства. В романе «Идиот» снова встает во весь рост краеугольный мотив романов Достоевского — мотив преступления: преступник XII столетия противопоставляется в романе современному преступнику, так же как средневековая эпоха противопоставляется веку промышленности и железных дорог, веку капитализма.

«извращения понятий», которое проявили "лось у защитника убийцы шести человек. Князь в дальнейшем разговоре углубляет эту тему. «Я сам знаю,— говорит он,— что преступлений и прежде было очень много, и таких же ужасных; я еще недавно в острогах был, и с некоторыми преступниками и подсудимыми мне удалось познакомиться. Есть даже страшнее преступники, чем этот, убившие по десяти человек, совсем не раскаиваясь. Но я вот что заметил при этом: что самый закоренелый и нераскаянный убийца все-таки знает, что он то есть по совести считает, что он нехорошо поступил, хоть и 6of. o всякого раскаяния. И таков всякий из них; а эти ведь, о которых Евгений Павлович заговорил, не хотят себя даже считать преступниками и думают про себя, что право имели и... даже хорошо поступили, то есть почти ведь так. Вот в этом-то и состоит, по-моему, ужасная разница» (VI, 298). В речи Лебедева преступник XII века явно противопоставляется этому современному преступнику, который думает про себя, «что право имел и даже хорошо сделал». Нет сомнения, что перед нами в новом варианте встает та же проблема, которая стояла в «Преступлении и наказании». В противоположность современным преступникам преступник XII века в изображении Лебедева кончает раскаянием, глубоко осознавая свою преступность. В связи с этим Лебедев делает широчайшее социально-историческое обобщение, сопоставляя Средневековье и XIX век. Лебедев задает вопрос о причинах явки с повинной средневекового преступника. «Спрашивается, какие муки ожидали его по тогдашнему времени, какие колеса, костры и огни? Кто же толкал его идти доносить на себя?» (VI, 335). И Лебедев далее делает вывод: «Стало быть, было же нечто сильнейшее костров и огней, и даже двадцатилетней привычки! Стало быть, была же мысль сильнейшая всех несчастий, неурожаев, истязаний, чумы, проказы и всего того ада, которого бы и не вынесло то человечество без той связующей, направляющей сердце и оплодотворяющей источники жизни мысли!» (VI, 335). В противоположность этому XIX век в изображении Лебедева является веком величайшего духовного распада. «И осмельтесь сказать, наконец, что не ослабели, не помутились источники жизни под этою «звездой», под этой сетью, опутавшею людей» (VI, 335). Снова, таким образом, встает мотив апокалипсиса. Еще раз лицом к лицу сопоставляются образы апокалипсиса с веком капитализма.

На замечание Гани, что «чувство самосохранения — нормальный закон человечества», Евгений Павлович отвечает: «... закон — это правда, но столько же нормальный, сколько и закон разрушения, а пожалуй, и саморазрушения. Разве в самосохранении одном весь нормальный закон человечества?» (VI, 330). Мысль, высказанная Евгением Павловичем с оттенком насмешки, уже серьезно подхватывается Лебедевым: «... вы, сами не знаете, до какой степени,— говорит Лебедев Радомскому,— ваша мысль есть глубокая мысль, есть верная мысль! Да-с. Закон саморазрушения и закон самосохранения одинаково сильны в человечестве!» (VI, 331).

Своеобразие картины жизни в романе «Идиот» заключается в том, что проходящие перед читателем сцены жизни, весь переплет борьбы страстей и интересов вокруг Рогожина, Мышкина, Настасьи Филипповны, Аглаи освещаются как бы лучами этих основных «законов бытия человечества», как в «Преступлении и наказании» на убийство Раскольниковым старухи-процентщицы при всей мизерности этого факта падает свет «исторической необходимости» пролития крови. «Закон самосохранения» и «закон разрушения и саморазрушения» — это новая формулировка коренной проблемы Достоевского — антитезы социального и антисоциального в человеке.

«закона самосохранения» и «закона разрушения и саморазрушения» является в романе личность и судьба Рогожина. Уже из разговора в вагоне мы слышим о покойнике — отце Рогожина, который, по словам Лебедева, «не то что за десять тысяч, а за десять целковых на тот свет сживывал» (VI, 13). В сцене у Рогожина мы узнаем, «что в этом мрачном доме все скопцы жили, Худяковы, да и теперь у нас нанимают», что сам отец Рогожина, по словам Парфена, «скопцов тоже уважал очень» (VI, 183). В этой же сцене Мышкин так рисует Парфену его духовный портрет и его возможную судьбу: «А мне на мысль пришло, что если бы не было с тобой этой напасти, не приключилась бы эта любовь, так ты, пожалуй, точь-в-точь как твой отец бы стал, да и в весьма скором времени. Засел бы молча в этом доме с женой, послушною и бессловесною, с редким и строгим словом, ни одному человеку не веря, да и не нуждаясь в этом совсем, и только деньги молча и сумрачно наживая» (VI, 189). Закон самосохранения рода Рогожиных — это закон накопления и вместе отречения от жизни вплоть до скопчества. Но Парфен Рогожин резко отклоняется от этого закона, вступает в резкое столкновение с традициями его рода. Вся сила страсти его рода, уходившая в накопление и скопчество, выливается в страсть к Настасье Филипповне. Самоутверждение Пар-фена Рогожина в этой страсти есть отрицание всех традиций, всех основ бытия его рода и в конечном счете самого себя, есть саморазрушение рода и себя. Страсть Рогожина — это разрушительная и саморазрушительная стихия в человеке.

Новую и своеобразную иллюстрацию «закона самосохранения и саморазрушения» представляет личность и судьба Настасьи Филипповны. Перед нами новая, крайне сложная форма ущемления личности в изображении Достоевского. Предельная душевная чуткость сочетается у Настасьи Филипповны с острым непреодолимым ощущением своего «позора». Перед нами ущемление личности на почве исступленного чувства женского стыда. Вся судьба Настасьи Филипповны в романе — это неистовая жажда морального реванша за это ущемление, это — исступленное самоутверждение. Такова героиня в первом появлении в гостиной Иволгиных. Такова она на вечере у себя в день своего рождения, беспощадно карающая Ганю, Тоцкого, а главное саму себя за все свои мучительные унижения. Такова она в своих отношениях к Рогожину. Такова она в своей последней борьбе и торжестве над Аглаей.

— это яркое наглядное свидетельство саморазрушения. После того как в памятный вечер героиня отказывается от предложения Мышкина и едет с Рогожиным, Птицын в разговоре с Тоцким толкует ее поступок как поведение японца, делающего себе харакири в присутствии своего обидчика. Настасья Филипповна сама сознает роковую обреченность ее связи с Рогожиным; она предвидит свою конечную судьбу — гибель от ножа Рогожина. Ясно это сознавая, она бежит все же прямо из-под венца с Мышкиным к тому же Рогожину. Саморазрушение Настасьи Филипповны, однако, неотделимо от напряженной жажды лучшего, от ее страстной мечты по идеальному и вытекающей отсюда глубины ее самоотрицания. «Я бесстыдница, я Тоцкого наложницей была» (VI, 152). Саморазрушение героини неотделимо также от ее исступленной любви к Мышкину и боязни — помешать его счастью и погубить.

Новую форму саморазрушения мы видим у Аглаи, в которой сочетается невинная, стыдливая девушка-ребенок с гордой и злой женщиной. Аглая, влюбленная в Мышкина, стремится к полному и безоговорочному самоутверждению в этой любви, к абсолютному безраздельному завоеванию своего возлюбленного. Отсюда неизбежно ее столкновение с Настасьей Филипповной. Но самое поразительное то, что Аглая устраивает свидание с Настасьей Филипповной уже после победы над соперницей, после того, как последняя, по просьбе Мышкина, обещала никогда не писать к Аглае и уехала из Павловска. Аглаю пугает даже тень Настасьи Филипповны. Но этим свиданием Аглая губит свое собственное счастье и разрушает не только свою жизнь, но и жизни Мышкина и Настасьи Филипповны.

В изображении запутанных любовных отношений Рогожина — Настасьи Филипповны, Мышкина — Аглаи, Аглаи — Ипполита и Гани Достоевский и в этом романе, как в предшествующих, вскрывает парадоксы страсти, непреодолимые противоречия любви — ненависти, вскрывает внутренние разрушительные силы чувства, ведущие его носителей к гибели.

Роман «Идиот» снова выдвигает кардинальную проблему Достоевского — проблему морального сознания человека и его поведения. Как «Преступление и наказание», так и этот роман снова ставит вопрос о границах преступления, морального и аморального в человеке. Настасья Филипповна, наименее виноватая в своей судьбе, являет пример наиболее острого в романе сознания своей вины, пример какого-то морального самобичевания и самоистязания. Но в полном контрасте с такой остротой морального самообвинения стоит сознание многих других персонажей. С наибольшей наглядностью этот контраст является в сцене на вечере у Настасьи Филипповны в предложенном Фердыщенко petit jeu — рассказать каждому гостю такой поступок, который он сам, по совести, считает самым дурным из всех своих дурных поступков. Рассказывают Фердыщенко, генерал, Топкий. Фердыщенко, укравший в гостях три рубля, в похищении которых обвиняют невинную служанку; генерал, отделывающий «по-русски» старуху в ее предсмертные минуты за то, что та у него взяла миску; наконец, Тоцкий (старый волокита, сочетающий откровенную эротику с салонным эстетизмом), считающий своим самым низким поступком то, что он перехватил у приятеля камелии, которые тот хотел преподнести обожаемой даме,— вот самые различные формы нравственного сознания, выявляющие всю сложность явлений, подводимых под категорию морального и аморального. На крайних полюсах здесь оказываются Тоцкий и Настасья Филипповна.

— больше того — даже склонный тщеславиться тем, что сумел оценить такой алмаз. В то же время человек, «по искренней совести» считающий своим самым низким поступком ничтожный эпизод великосветского флирта. С другой же стороны, безгранично себя обвиняющая Настасья Филипповна, хотя и менее всего виноватая в том, в чем обвиняет себя.

Итак, и petit jeu в гостиной Настасьи Филипповны служит иллюстрацией того, что в романе «Идиот» «извращение понятий» является скорее общим, чем частным случаем, иллюстрацией морального хаоса современности. Это petit jeu служит вместе с тем примером необычайной сложности тех явлений, которые подводят под категории «морального» и «аморального». Эта сцена как будто служит оправданием неограниченного морального релятивизма, полной неясности самого морального критерия. Но исключительная острота морального самосознания Настасьи Филипповны говорит о диаметрально противоположном: об абсолютности этического критерия.

Роман «Идиот» в новом, совершенно своеобразном виде раскрывает центральный мотив творчества Ф. М. Достоевского — мотив жизни. Он звучит уже в первых главах романа — в рассказах Мышкина о смертной казни и о предсмертных переживаниях осужденного, который наиболее интенсивно ощущает силу и благо жизни именно тогда, когда жизнь у него отнимают «наверно» (в смысле — наверняка.— Н. Ч.). «наверно» подчеркивается у Достоевского. Ужас в том, что осужденный лишен всякой надежды на спасение, которая остается в той или иной форме в других случаях лишения жизни человека. Вся максимальная острота внутреннего состояния преступника, о котором рассказывает Мышкин, вырастает из чудовищного контраста сознания и жажды жизни перед лицом неминуемой смерти. Близкая тема звучит в другом рассказе Мышкина Епанчиным. Здесь важен весь контекст разговора. Князь рассказывает о жизни в Швейцарии и о своем стремлении к какой-то новой большой жизни при созерцании швейцарской природы. «Вот тут-то, бывало, и зовет все куда-то, и мне все казалось, что если пойти все прямо, идти долго-долго, и зайти вот за эту линию, за ту самую, где небо с землей встречается, то там воя и разгадка, и тотчас же новую жизнь увидишь, в тысячу раз сильней и шумней, чем у нас; такой большой город мне все мечтался, как Неаполь, в нем все дворцы, шум, гром, жизнь...» (VI, (54). Здесь встает образ большой, полной и шумной жизни, как некоего предела человеческих желаний. Но тут же Мышкин прибавляет: «А потом мне показалось, что и в тюрьме можно огромную жизнь найти» (VI, 54). Перед нами новый противоположный аспект жизни: жизни, сжатой пределами тюрьмы, лишенной богатства внешних впечатлений. На ироническую реплику Аглаи о «жизни в тюрьме» Мышкин замечает о жизни одного человека, который просидел в тюрьме лет двадцать. «Жизнь его в тюрьме была очень грустная, уверяю вас, но уж, конечно, не копеечная. А все знакомство-то у него было с пауком да с деревцем, что под окном выросло...» (VI, 55). В этой связи Мышкин говорит снова о человеке, которому был прочтен смертный приговор, а через двадцать минут было объявлено помилование. В переживаниях смертника Мышкин кон-статирует контраст между ужасом перед неведомым и чувством бесконечности жизни. Неизвестность и отвращение от этого нового, которое будет и сейчас наступит, были ужасны; но он говорит, что ничего не было для него в это время тяжелее, как беспрерывная мысль: «Что если бы не умирать! Что если бы воротить жизнь,— какая бесконечность! И все это было бы мое!» (VI, 56). В дальнейшем князь рассказывает о том, как он видел смертную казнь в Лионе, и предлагает сюжет для картины Аделаиды: «Нарисуйте эшафот так, чтобы видна была ясно и близко одна только последняя ступень; преступник ступил на нее: голова, лицо бледное как бумага, священник протягивает крест, тот с жадностью протягивает свои синие губы и глядит, и— все знает» (VI, 60).

Переживания человека «у последней черты», когда насильственно и неотвратимо он лишается жизни, отмечены максимумом как чувства жизни, так и сознания утраты ее. В этом отношении характерно описание Достоевским состояния его героя перед припадком эпилепсии. Мышкин припоминает свое душевное состояние в последнюю минуту перед припадком. «Ощущение жизни, самосознания почти удесятерялось в эти мгновения, продолжавшиеся как молнии. Ум, сердце озарялись необыкновенным светом; все волнения, все сомнения его, все беспокойства как бы умиротворялись разом, разрешались в какое-то высшее спокойствие, полное ясной, гармонической радости и надежды...»

«... какое до того дело, что это напряжение ненормальное, если самый результат, если минута ощущения, припоминаемая и рассматриваемая уже в здоровом состоянии, оказывается в высшей степени гармонией, красотой, дает неслыханное и негаданное дотоле чувство полноты, меры, примирения и восторженного молитвенного слития с самым высшим синтезом жизни?» (VI, 200).

— свет и восторг, экстатическое чувство высшего синтеза жизни перед внезапным и резким обрывом сознания. «... Эта секунда,— по признанию Мышкина,— по беспредельному счастию, им вполне ощущаемому, пожалуй, и могла бы стоить всей жизни» (VI, 200). Писатель, таким образом, вновь явно противополагает жизни в ее экстенсивности жизнь в ее крайней интенсивности, «... в этот момент,— говорит Мышкин,— мне как-то становится понятно необычайное слово о том, что времени больше не будет» (VI, 200). Нельзя не сопоставить с этим слов приговоренного к смертной казни: «Что если бы не умирать! Что если бы воротить жизнь,— какая бесконечность!» В переживаниях эпилептика и смертника налицо острое ощущение бесконечности, хотя в разной форме. Так или иначе писателя больше всего волнует коренное изначальное противоречие самого факта жизни: ее максимально интенсивное переживание неотделимо соединено с моментом ее резкого обрыва или угасания сознания, т. е: состояния, подобного смерти.

«Мое необходимое объяснение». Эта исповедь является непосредственным продолжением и развитием мыслей Мышкина о смертной казни и эпилептическом припадке. Мысли и чувства Ипполита в сильнейшей степени сходны с мыслями и чувствами человека, приговоренного к смертной казни. Та же максимальная острота ощущения близости и абсолютной неизбежности смерти. В то же время лейтмотив исповеди Ипполита и всей его судьбы — утверждение силы и бесконечности жизни, которое противостоит сознанию неотвратимости смерти.

«Я знал одного бедняка,— говорит Ипполит,— про которого мне потом рассказывали, что умер с голоду, и, помню, это вывело меня из себя; если бы можно было этого бедняка оживить, я бы, кажется, казнил его» (VI, 347). Ипполит делает категорический вывод: «Коли он живет, стало быть, все в его власти» (VI, 347). Ипполиту, приговоренному чахоткой к неминуемой, скорой смерти, жизнь здорового индивида представляется чем-то абсолютным. Мысли Ипполита это, в сущности, мысли человека, которого везут на казнь: «Что если бы не умирать! Что если бы воротить жизнь,— какая бесконечность! И все это было бы мое» (VI, 56). Жизнь в ее непобедимой притягательности и вечной загадочности всецело владеет мыслями Ипполита. В его исповеди появляется фигура Рогожина. Но что привлекает в первую очередь внимание безнадежно больного в Рогожине? «Между нами был такой контраст, который не мог не сказаться нам обоим, особенно мне: я был человек, уже сосчитавший дни свои, а он — живущий самою полною непосредственною жизнью, настоящею минутой, без всякой заботы о «последних» выводах, цифрах или о чем бы то ни было, не касающемся того, на чем... на чем... ну, хоть на чем он помешан...» (VI, 359).

— вот то, что тянет Ипполита к Рогожину. Но и сам Ипполит, знающий о скором и неминуемом конце, максимально остро осознает силу и красоту жизни, и его жизненное горение очень сильно: «Ну, кто же не сочтет меня за сморчка, не знающего жизни, забыв, что мне уже не восемнадцать лет; забыв, что так жить, как я жил в эти шесть месяцев, значит, уже «дожить до седых волос!» (VI, 347-348).

Исповедь Ипполита, на наш взгляд,— это важнейшее место романа, фокус, где сходятся все его основные мотивы. Здесь снова возвращается тема «закона самосохранения» и «закона саморазрушения», тема, которая страстно дебатировалась на террасе у князя до чтения Ипполитом его рукописи. О жизни на страницах этой рукописи говорится не только применительно к индивидам, но и в космическом масштабе. Ипполит говорит о «громадной, неисчислимой силе во всей подсолнечной». В то же время Ипполит рассказывает свой страшный сон об отвратительном скорлупчатом насекомом — гаде. Звучит мотив зверя, как «тайны», возвращается мотив апокалипсиса. Ипполит вспоминает виденную им в доме Рогожина картину Гольбейна «Снятие с креста». «Природа мерещится при взгляде на эту картину в виде какого-то огромного, неумолимого и немого зверя или, вернее, гораздо вернее сказать, хоть и странно,— в виде какой-нибудь громадной машины новейшего устройства, которая бессмысленно захватила, раздробила и поглотила в себя, глухо и бесчувственно, великое и бесценное существо — такое существо, которое одно стоило всей природы и всех законов ее, всей земли, которая и создавалась-то, может быть, единственно для одного только появления этого существа!» (VI, 361).

«стоило всей природы», т. е. Христос, воспринимается Ипполитом в соотношении с силой жизни. Великое существо — тот, «который побеждал и природу при жизни своей, которому она подчинялась, который воскликнул: «Талифа, куми»,— и девица встала, «Лазарь, гряди вон»,— и вышел умерший...» (VI, 361). В мыслях Ипполита снова возникает одна из тем «Преступления и наказания». Природа — это не только вечно созидающая, но и вечно разрушающая сила. Законом природы является и закон убийства. Мышкин в начале романа всем существом своим выражает протест против смертной казни: «Зачем такое ругательство, безобразное, ненужное, напрасное!» (VI, 22). Но в другой форме в судьбе Ипполита уже не люди, а сама природа устраивает такое ругательство над человеком, «безобразное, ненужное, напрасное». По поводу Рогожина Ипполит замечает, «что, несмотря на всю между ними разницу и на все противоположности,— les extremites se touchent» (я растолковал ему это по-русски), так что, может быть, он и сам вовсе не так далек от моего «последнего убеждения...» (VI, 359).

«Последнее убеждение» — это решение Ипполита покончить с собой. Как мы говорили раньше, личность и судьба Рогожина в романе являются живым воплощением стихийной разрушительной силы в человеке. Но именно появление Рогожина в последнем решающем сновидении Ипполита служит толчком к упомянутому «последнему убеждению». Рогожин соединен в романе неразрывными идеологическими узами с Ипполитом, этим наглядным воплощением «закона саморазрушения» в человеке, так как Ипполит сознательно, по убеждению, считает самоубийство единственно приемлемым и достойным выходом из своего положения. Но вся фигура Ипполита в целом представляет наиболее наглядное выражение вечной антиномии жизни — ее самоотрицания и ее исступленного самоутверждения. «Но чем яснее я его понимал (т. е. неизбежный конец.— тем судорожнее мне хотелось жить; я цеплялся за жизнь и хотел жить во что бы то ни стало» (VI,346). Ипполит, этот, по выражению генерала Иволгина, «завистливый червь, перерванный надвое», «умирающий от злобы и неверия»,— на пороге смерти полон затаенной страсти к Аглае, т. е. полон самой напряженной жизнью.

В судьбе Ипполита снова всплывает одна из коренных проблем романа — проблема современного поколения. В одном из разговоров с князем Ипполит приводит как пример достойной смерти — смерть человека XVIII столетия — некоего Степана Глебова. Этот человек «был посажен на кол при Петре... Просидел пятнадцать часов на коле, в мороз, в шубе, и умер с чрезвычайным великодушием...» (VI, 466). Достоевский снова в связи с Ипполитом противополагает крайней душевной сложности и разорванности людей своего времени необычайную внутреннюю цельность людей прошлых веков. Писатель выдвигает со всей очевидностью необходимость героического. В противовес душевной цельности и моральной силе людей прошлых веков Мышкин так характеризует людей своего времени. «Тогда люди были как-то об одной идее, а теперь нервнее, развитее, сенситивнее, как-то о двух, о трех идеях зараз... теперешний человек шире,— и, клянусь, это-то и мешает ему быть таким односоставным человеком, как в тех веках...» (VI, 466).

Но в исповеди Ипполита в соответствии с антиномией Жизни в ее биологических основах — антиномии самоутверждения и самоотрицания жизни — проходит антиномия социального и антисоциального в человеке. Ипполит полон неутолимой злобы, испытывает презрение и ненависть к людям. Мысль об убийстве неутолимо преследует его сознание. В конце своей рукописи он с крайним цинизмом признается: «Я не признаю судей над собой и знаю, что я теперь вне всякой власти суда. Еще недавно рассмешило меня предположение: что если бы мне вдруг вздумалось теперь убить кого угодно, хоть десять человек разом, или сделать что-нибудь самое ужасное, что только считается самым ужасным на этом свете, то в какой просак поставлен бы был предо мною суд с моими двумя-тремя неделями сроку и с уничтожением пыток и истязаний?» (VI, 364). Ипполит, если и не способен на убийство, то во всяком случае носит в себе желание такового, потенцию к убийству другого или других.

одного бедного врача, потерявшего место и приехавшего со своей семьей в Петербург хлопотать о восстановлении на работе. В связи с этим Ипполит развивает целую теорию морального и социального общения между людьми. «Единичное доброе дело,— утверждает он,— останется всегда, потому что оно есть потребность личности, живая потребность прямого влияния одной личности на другую» (VI, 356). «Почем вы знаете, Бахмутов,— продолжает Ипполит в другом месте,— какое значение будет иметь это приобщение одной личности к другой в судьбах приобщенной личности?... Тут ведь целая жизнь и бесчисленное множество сокрытых от нас разветвлений» (VI, 357). Итак, Ипполит, вопреки очевидным антисоциальным выводам в своей исповеди, выступает апологетом принципа внутренней моральной связи между людьми — этой души социального.

Однако многие рассуждения Ипполита насыщены отравленной социальной атмосферой времени, атмосферой капиталистического ажиотажа. Ипполит обвиняет самих людей во всех их несчастьях, в том числе в их материальной бедности. «О, никакой, никакой во мне не было жалости к этим дуракам, ни теперь, ни прежде,— я с гордостью это говорю! Зачем же он сам не Ротшильд? Кто виноват, что у него нет миллионов, как у Ротшильда, что у него нет горы золотых империалов и наполеондоров, такой горы, такой точно высокой горы, как на масленице под балаганами! Коли он живет, стало быть, все в его власти! Кто виноват, что он этого не понимает?» (VI, 347). В этих словах Ипполита содержится зародыш настроений Аркадия Долгорукова в «Подростке», его идеи «сделаться Ротшильдом».

В чем заключается значение в романе фигуры и судьбы Ипполита в целом? Ипполит — наиболее развернутое выражение темы нигилизма. Он лично связан с компанией «нигилистов». Он выступает в компании четырех молодых людей, приходящих шантажировать Мышкина якобы для защиты прав «сына Павлищева». Но раскрытие темы Ипполита в романе ясно показывает, насколько тема нигилизма в интерпретации Достоевского далеко выходила за пределы злободневной полемики с современными «нигилистами», насколько она отличалась от постановки этой проблемы в современной писателю русской литературе. Тема Ипполита является продолжением темы Раскольникова в новом варианте. Принципиальная линия Ипполита — это линия метафизического бунта, отрицания нравственного миропорядка, «неприятие мира». И если Мышкин протестует против надругательства над человеком в самом факте смертной казни, то Ипполит смертную казнь (не смерть, а именно смертную казнь со всем ее садизмом и крайним унижением человека) считает неотъемлемой сущностью мировой жизни, неотъемлемой сущностью природы. Природа в освещении Ипполита выглядит вовсе не «равнодушной природой» Пушкина, эта природа у Ипполита «насмешлива». От самой ее сущности неотделимо издевательство над человеком и всем живущим. Ипполит, как и Раскольников, считает убийство верховным законом мира. «Я согласен,— говорит с жестокой иронией Ипполит,— что иначе, то есть без беспрерывного поядения друг друга, устроить мир было никак невозможно...» (VI, 366). В мыслях исповеди Ипполита мы видим жесточайшее осмеяние теодицеи. Ипполит иронизирует над провидением, над теми, которые говорят, что «мы слишком унижаем провидение, приписывая ему наши понятия, с досады, что не можем понять его» (VI, 366). Ипполит отвечает на это: «Но если это так трудно и совершенно даже невозможно понять, то неужели я буду отвечать за то, что не в силах был осмыслить непостижимое?» (VI, 366). В исповеди Ипполита раскрываются величайшие сомнения самого Достоевского, то «горнило сомнений», через которое, по его собственным словам, прошла его «осанна». В рассуждениях Ипполита звучат отголоски полемики Вольтера с Лейбницем в «Кандиде». Ипполит ядовито осмеивает «знаменитую и классическую строфу Мильвуа»:

О, puissent voir votre beaute sacree


Qu'un ami leur ferme les yeux! (VI, 365).

В исповеди слышатся и отзвуки богоборчества байронов-ского Каина и знаменитого проклятия гетевского Фауста. «Мое необходимое объяснение» Ипполита — увертюра к богоборчеству Ивана Карамазова. Сила отрицания Ипполита неизмеримо больше силы отрицания Вольтера и Байрона. Ипполит отрицает жизнь в самих ее первоисточниках. Вспомним, что у Данте самоубийство считается одним из величайших грехов, посягновением на первичные основы естества, установленные богом. Но Ипполит не только прибегает к самоубийству, хотя и неудачно. Главное у него — принципиальное оправдание самоубийства: «Если б я имел власть не родиться, то наверно не принял бы существования на таких насмешливых условиях» (VI, 366).

— князя Мышкина. Известно, что роман

«Идиот» ставит проблему положительного человека. Нельзя пройти мимо того факта, что писатель делает своего героя представителем древнего аристократического рода — почти вымершего рода князей Мышкиных. Герой романа «Идиот» — деклассированный аристократ. Достоевский и здесь, как в предшествующих романах, рисует процесс деградации части русского дворянства в условиях лихорадочно растущего капитализма. Но в романе истинный аристократ, «аристократ духа», князь Мышкин резко противопоставлен именитой знати, высшему свету, чиновной и богатой аристократии. На званом вечере у Епанчиных в четвертой части романа Достоевский сводит последнего в роде князя Мышкина с представителями аристократии, стоящей у власти. Писатель дает резко отрицательную квалификацию людей этого «света». Достоевский в противовес увлечению своего героя «простотой» и любезностью светских гостей у Епанчиных о каждом из них сообщает сведения, снижающие и морально раздевающие этих персонажей. Писатель показывает, что все то, что кажется искреннему и доверчивому Мышкину хорошим в этих людях, не соответствует действительности. Хотя князь и опровергает, что в свете «все дряхлая форма, а сущность исчезла», но писатель показывает, что опровергаемое князем — факт.

«Я, чтобы спасти всех нас, говорю, чтобы не исчезло сословие даром, в потемках, ни о чем не догадавшись, за все бранясь и все проиграв. Зачем исчезать и уступать другим место, когда можно остаться передовыми и старшими? Будем передовыми, так будем и старшими. Станем слугами, чтоб быть старшими» (VI, 487). Идея этой социальной утопии Мышкина — мысль об особом призвании аристократии — сделаться слугами народа, быть «высшим сословием» в подлинном смысле слова, «идеологами» народа, «аристократией духа». Понятно, мечта Мышкина терпит крах. Он оказывается никем не понятым из людей высшего света. Однако несомненно, что образ Мышкпна — наиболее наглядное воплощение мечты Достоевского об аристократе, идущем в народ, аристократе-демократе. В параллель к Мыш-кину поставлена фигура Евгения Павловича Радомского. Это «флигель-адъютант, человек неслыханного богатства, с огромными связями» после катастрофы с Мышкиным принимает близкое участие в нем и переписывается с Верой Лебедевой, человеком, совершенно чуждым аристократической среде. Радомский — это также аристократ, идущий в демократию.

Но самым существенным в образе Мышкина, с нашей точки зрения, является то, что в нем в новой форме возрождается «человек-универс», который стоит в центре внимания Достоевского, начиная с «Записок из мертвого дома». Князь Мышкин подобно Свидригайлову соприкасается с самыми различными социальными слоями от высших кругов до люмпен-пролетариата (вспомним такую фигуру, как Келлер — отставной поручик, боксер, человек из «бывшей рогожинской компании»). Мышкин вращается и среди аристократов и среди «бывших людей». Вспомним такие фигуры, как генерал Иволгин, Фердыщенко и другие. У него — огромный диапазон социального общения и социальных впечатлений. Важнейшей чертой Мышкина является его всепонимание — способность понять любого человека и любой поступок. Но на чем основана эта способность князя понять человека и поступок, казалось бы, отстоящие на огромной дистанции от него самого? Мышкин не способен на убийство, не способен на месть, не способен на душевную низость, на то, что получает отрицательную моральную квалификацию, но он способен пережить и перечувствовать многое, пережить все из того, на что способен человек.

«Преступления и наказания» — Рас-кольникова, важно соотношение героя с другими персонажами. Прежде всего важное значение имеет соотношение: Мышкин — Рогожин. Здесь в особенности поразительны третья и четвертая главы второй части романа. Мышкин понимает все душевные движения, все чувства Рогожина. Он предчувствует убийство Настасьи Филипповны, предчувствует покушение на самого себя. Он ясно видит, как напряженно борется Рогожин с самим собою, со своим бешеным чувством ревности. Но у князя есть непреодолимое любопытство к совершающемуся, недоверие к Рогожину, вопреки обряду побратимства с последним. Вопреки своей торжественной клятве он идет к дому, где живет Настасья Филипповна. Мышкин сам дает повод Рогожину к его покушению на убийство, непоследовательностью своего поведения растравляет в Рогожине ревность и злобу. Князь понимает, что и в нем самом есть чувства, потенции, близкие Рогожинским.

Не менее важно для понимания Мышкина соотношение: Мышкин — Ипполит. Еще в связи с первыми высказываниями Ипполита на террасе у князя и с резким переходом его от душевного размягчения к припадку злобы Мышкин восклицает: «Я этого и боялся!» По этому поводу Лебедев замечает: «Аи да князь! Насквозь прочитал!..» (VI, 265). После чтения Ипполитом своей рукописи и неудачной попытки самоубийства князь выходит в парк. Он припоминает свои переживания в Швейцарии. Автор подчеркивает сходство, даже тождество некоторых переживаний князя и Ипполита. Повторяются буквальные слова из исповеди Ипполита. «О, он, конечно, не мог говорить этими словами и высказать свой вопрос; он мучился глухо и немо; но теперь ему казалось, что он все это говорил и тогда; все эти самые слова, и что про эту «мушку» Ипполит взял у него самого, из его тогдашних слов и слез. Он был в этом уверен, и его сердце билось почему-то от этой мысли...» (VI, 374). Итак, князю близко состояние Ипполита: его непреодолимое одиночество, его трагическая оторванность от великого вселенского праздника жизни.

Мышкину понятны скрытые чувства и мотивы действий Лебедева, человека, по-своему преданного князю и вместе с тем интригующего против него. Фигуру князя раскрывает и взаимоотношение его с Келлером. В особенности любопытна с этой стороны вторая глава второй части. Келлер способен на любую грязную аферу, он — автор фельетона, направленного против Мышкина, но в то же время человек, не лишенный наивности и простодушия, даже «высоких чувств». Келлер приходит к князю с затаенной целью получить от него денег, но начинает с покаяния в своей «низости». Мышкин его сразу разгадывает. Келлер сознается в своих истинных намерениях. Но самое замечательное — это ответ князя. Он заявляет Келлеру: «Вы мне точно меня самого теперь рассказали. Мне даже случалось иногда думать,— продолжал князь очень серьезно, истинно и глубоко заинтересованный,— что и все люди так, так что я начал было и одобрять себя, потому что с этими судья» (VI, 275). Итак, Мышкин ощущает в самом себе и Келлера. Но он также тонко понимает и генерала Иволгина и Ферды-щенко. Он уже по одному портрету читает повесть трагической судьбы Настасьи Филипповны. Досконально понимает Мышкин и Аглаю. В образе Мышкина снова возвращается коренная для Достоевского проблема многосторонности ощущений, совмещения противоположностей. Но  многосторонность ощущений означает и возможность многосторонности действии, от самых высоких до самых низких, от самых грубых до самых тонких. Достоевский в Мышкине изображает тот же самый психологический феномен, который он рисовал в «подпольном человеке» и Свидригайлове. Мышкин, как и Свидригайлов, никого не осуждает. Но вместе с тем у Достоевского образ Мышкина — это новая фаза воплощения «человека-универса». В чем же заключается эта новизна? «Человек-универс» в «подпольном человеке» и Свидригайлове в основном поставлен под знаком отрицания и самоотрицания. «Человек-универс» в Мышкине стоит под знаком авторского утверждения. У Мышкина — не непротивление существующему, как у Свидригайлова, а симпатия ко всему, и прежде всего чуткость к чужому страданию. Отсюда для Мышкина характерна активность сердца. Услышав о Настасье Филипповне от Рогожина, узнав о ее трагической судьбе, князь спешит ей на помощь; он повинуется непреодолимому внутреннему зову. Любя Аглаю, как свой свет, как «новую зарю», Мышкин одержим исступленной жалостью, «целым страданием жалости» к Настасье Филипповне. «Человек-универс» в Мышкине живет, как всепонимание и всечувствование при великом сострадании к себе подобным. Существенное в Мышкине, отличающее его от других воплощений «человека-универса» у Достоевского, это сближение данного героя с Дон Кихотом. Аглая читает на террасе у князя стихотворение Пушкина «Жил на свете рыцарь бедный», явно относя образ «рыцаря бедного» к Мышкину и его чувству к Настасье Филипповне. Мышкин одержим такой же страстью к идеалу, как «рыцарь бедный». Аглая находит записку Мышкина к ней в какой-то книге. Она рассмеялась, когда вдруг увидела, что эта книга — «Дон Кихот Ламанчский». Достоевский делает своего героя больным, «идиотом». И в момент действия Мышкин не один раз слышит, как его прямо в глаза называют «идиотом». Мышкин показан смешным. Над ним смеются, начиная с первой сцены в вагоне. Для большинства персонажей романа он — комическая фигура. Его осмеивают, оплевывают и забрасывают грязью в фельетоне Келлера. Комическое в Мышкине — необходимое условие выявления в нем трагически-возвышенного, высокопатетического. Комическое в фигуре Мышкина неотделимо от его милой детской чистоты, его исступленной искренности, его страстной устремленности к идеальному. Мышкин — это новая, совершенно самобытная п оригинальная вариация на тему Дон Кихота. Достоевский делает своего героя христианином. В одной из записных книжек Достоевского есть такое сопоставление: «... Христос, Дон Кихот, Пиквик...». Однако при воплощении положительного человека Достоевский ясно осознает, что в современном ему мире этот человек не может быть полностью гармоничным и совершенным, известная ущербность является для него не-< избежной.

«Идиот» развертывает в свою очередь и тему России, которая у Достоевского всегда равнозначна теме русского народа. Эта тема неотделима от образа Мышкина как положительного человека. Князь Мышкин, родившийся в России, но воспитанный за границей, в Швейцарии, всем существом устремляется на родину; он стремится познать Россию, разгадать душу ее народа. В судьбе Мышкина проходит неустанно повторяемый у Достоевского мотив «скитальца», страстно ищущего свою родину и свой народ. В речах Мышкина встает поэтому во всем ее значении проблема «души» народа. Здесь в особенности важны его речи на званом вечере у Епанчиных. Князь в этих своих речах развивает ту историко-философскую концепцию, которая у Достоевского в дальнейшем, в «Братьях Карамазовых», получает более последовательное и развернутое выражение. Спасение Мышкин, как и Достоевский, видит в русском Христе, т. е. в православии. Но характерно что герой охвачен и глубокими сомнениями. Его признания свидетельствуют о том, что для Достоевского далеко не все ясно в русском народе, что писателя волнуют противоречия народной души. В интерпретации писателя коренное свойство русского народа — во всем доходить до последних радикальных выводов, до «последней черты». «Наши как доберутся до берега, как уверуют, что это берег, то уж так обрадуются ему, что немедленно доходят до последних столпов; отчего это?» (VI, 480). Мышкин констатирует необычайную страстность, исступление русских людей. «Не из одного ведь тщеславия, не все ведь от одних скверных, тщеславных чувств происходят русские атеисты и русские иезуиты, а из боли духовной, из жажды духовной, из тоски по высшему делу, по крепкому берегу, по родине, в которую веровать перестали, потому что никогда ее и не знали! Атеистом же так легко сделаться русскому человеку, легче чем всем остальным во всем мире!..» (VI, 481). Поразительно, что Мышкин (и, конечно, Достоевский) прозревает историческую возможность для русского народа пойти по пути атеизма. Эти слова о русском народе Мышкина уже совсем недалеки от знаменитых слов Белинского из его письма к Гоголю. Но читатель легко может продолжать выводы Мышкина. Если русскому человеку так легко сделаться атеистом, то в равной степени ему легко сделаться и социалистом. Ведь согласно концепции Мышкина — Достоевского атеизм и социализм связаны и логически и исторически.

Роман «Идиот» кончается катастрофой. Герой в конце романа впадает в безумие. Проблема соединения мыслящего отщепенца, русского интеллигента, с его народом остается столь же острой и столь же нерешенной. В этой связи знаменательны составляющие концовку романа слова Елизаветы Прокофьевны: «И все это, и вся эта заграница, и вся эта ваша Европа, все это одна фантазия, и все мы, за границей, одна фантазия...» (VI, 542).