Фридлендер Г. М.: Реализм Достоевского.
Главa VI. "Свое" и "чужое" в произведениях Достоевского. Святочный рассказ "Мальчик у Христа на елке"

Главa VI

«СВОЕ» И «ЧУЖОЕ» В ПРОИЗВЕДЕНИЯХ ДОСТОЕВСКОГО. СВЯТОЧНЫЙ РАССКАЗ «МАЛЬЧИК У ХРИСТА НА ЕЛКЕ»

1

Достоевский гордился тем, что великие поэты и мыслители других народов, «кроме земли своей, из всего мира, наиболее и наинароднее» бывают поняты и приняты в России (XI, 309). Он видел одно из драгоценных, великих исторических свойств русской национальной культуры в способности глубоко ощущать значение культурных ценностей, созданных другими народами, проникать в их национальный дух, творчески усваивать и перерабатывать наиболее ценные, передовые достижения культуры всего человечества. Отмечая, что среднему образованному французу в его время были неизвестны даже многие французские поэты (например, Барбье), не говоря уже о поэтах иностранных, Достоевский писал, что в России дело обстоит иначе: «Шиллер... вошел в плоть и кровь русского общества, особенно в прошедшем и в запрошедшем поколении. Мы воспитались на нем, он нам родной и во многом отразился на нашем развитии. Шекспир тоже. Даже Гёте известен у нас несравненно более, чем во Франции, а может быть и в Англии. Английская же литература, бесспорно, нам известнее, чем во Франции, а может быть и в Германии» (XIII, 107—108).

И однако только полным непониманием или сознательным искажением творчества Достоевского можно объяснить безнадежные попытки некоторых из ученых-компаративистов на Западе и в США представить творчество великого русского писателя как простую механическую сумму книжных «влияний» и «заимствований».1

Литература никогда не была для Достоевского простой комбинацией образов, сюжетных положений и цитат. За литературными идеями и образами он, как всякий великий писатель-реалист, видел Вот почему всякая попытка рассматривать обращение Достоевского к тем или другим литературным явлениям и фактам вне раскрытия связи между реальной исторической проблематикой его творчества и жизненной проблематикой, заключенной в привлекавших его внимание литературных фактах, обречена на неуспех.

Достоевский хорошо знал историю мировой литературы — прошлой и современной. Он интересовался Шекспиром и Сервантесом, трагедиями Корнеля и Шиллера, «Жил Блазом» и «Манон Леско», Бальзаком и Жорж Санд, Гюго и Флобером, Диккенсом и Золя. Его творческое воображение романиста волновали образы Дон-Кихота и Гамлета, Фауста и Мефистофеля, герои шиллеровских «Разбойников» и «Дон-Карлоса». Но отношение Достоевского к образам и традициям предшествующей и современной западноевропейской литературы было не пассивным, а живым и активным, как это бывает у всякого по-настоящему большого и крупного писателя. Достоевский видел в классических произведениях и образах мировой литературы выражение живой художественной мысли, стремящейся овладеть сложным и изменчивым содержанием жизни. Интерес к темам и образам писателей Запада способствовал углубленному пониманию им многих явлений современной ему общественной жизни — русской и зарубежной, так как сопоставление этих явлений с классическими образами, темами, сюжетами предшествующей литературы позволяло разглядеть в них новые стороны, новые углы и грани.

Достоевский всегда исходил в своих романах и повестях из наблюдений над «текущей» русской жизнью, над выдвинутыми ею общественно-психологическими типами и характерами. Но смысл этих типов и характеров, смысл новых жизненных отношений, рожденных русской действительностью в предреформенный и в особенности пореформенный период он стремился понять и осветить, привлекая для их углубленной художественно-эстетической и философско-исторической оценки классические типы и ситуации, созданные его выдающимися предшественниками и современниками, сопоставляя опыт русской жизни с разнообразными философскими, социальными, юридическими^ моральными учениями прошлого и своей эпохи. Это постоянное сопоставление образов «текущей» русской действительности с результатами движения философской и художественной мысли, прошлой и настоящей, осмысление событий русской общественной жизни на фоне развития мировой истории и культуры, в неразрывной связи с ними составляет один из источников философской насыщенности и художественной масштабности произведений Достоевского.

Изображая русскую общественную жизнь 40—70-х годов, Достоевский почти в каждой своей повести или романе пользовался для раскрытия смысла изображаемых характеров, социально-исторических, бытовых и психологических отношений между героями широким кругом литературных ассоциаций, философских и культурно-исторических сопоставлений. Это было обусловлено тем, что русскую общественную жизнь своего времени он рассматривал не изолированно от прошлого исторического опыта человечества и от общественной жизни современной ему Западной Европы, но стремился осмыслить ее, исходя из своего общего понимания вопросов исторического развития человеческой цивилизации. И точно так же, читая произведения Шекспира, Корнеля и Расина, Шиллера, Бальзака и Жорж Санд, Гюго и Диккенса, Достоевский стремился с помощью образов и ситуаций, созданных этими художниками, глубже проникнуть в понимание жизненных судеб и психологии русских людей своего времени. В творчестве других писателей — больших и малых — он искал и находид прежде всего отражение тех поставленных историей России и человечества вопросов, над разрешением которых настойчиво билась его собственная художественная мысль, — вопросов, возбужденных перед ним «текущей» русской действительностью. Опыт русской общественной жизни, типы и обстоятельства, знакомые ему по собственным писательским наблюдениям, помогали Достоевскому понять общественно-психологическое содержание типов, созданных рукою его западноевропейских предшественников и современников, давали мерило для их оценки, указывали на их сильные и слабые стороны.

«Время», особенно отчетливо раскрывает тот угол зрения, который определял отношение Достоевского к любым литературным фактам и те ассоциации, которые эти факты у него вызывали.

В помещенном во «Времени» (1862, № 10) романе С. Федорова «Свое и наносное» есть эпизод, где описывается посещение героем и его товарищем — юношами, только что окончившими военное училище, — провинциального театра. На сцене идет «Коварство и любовь» Шиллера. Вот как описывает герой свои впечатления от этой трагедии:

«Весь спектакль я весь был душой в Фердинанде. Пьеса произвела на меня сильное впечатление. Я так поддался обаянию игры, до того наэлектризовались чувства, распалилось воображение, что мне вдруг показалось, что это что-то близкое мне, что все это случилось или случится со мной, да вряд ли и не теперь происходит. Фердинанд— это страстная, это — благородная натура, это я, и сомнения нет. Президент — это дедушка, который не позволяет мне жениться на Машеньке — Луизе; Миллер — это Петр Герасимыч, ее отец, такой же добродушный, честный старик, а Вурм... Вурм — это Иуда (школьное прозвище одного из товарищей героя, — Г. Ф.), такой же коварный и злой».2

После окончания спектакля между героями происходит разговор, во время которого Волчок — товарищ героя — сопоставляет шиллеровского Фердинанда с современными русскими «горяченькими» натурами, которые до тех пор живут себе «припеваючи», закрывая глаза на окружающие их житейские «гадости», пока сами не станут жертвой окружающего произвола. О президенте же фон Вальтере тот же Волчок говорит, отвечая на наивное восклицание своего друга: «Неужели могут существовать подобные личности?

« — Нашел чему удивляться! сплошь да рядом. Чай и здесь их не оберешься... Ведь это они на сцене только такие страшные, а в жизни это все чадолюбивые отцы, верные супруги, примерные граждане, право так. Загляни в кондуит любого из этих господ'. Не веришь кондуиту, обратись к общественному мнению, и оно то же скажет».3

Приведенный пример, заимствованный из творчества второстепенного писателя-беллетриста 60-х годов, крайне характерен не только для него, но и для Достоевского и других мыслящих русских людей того времени. Пример этот отчетливо показывает, как воспринимали Достоевский и его современники факты «чужой», западной литературы и какие ассоциации они у них вызывали. За фактами «чужой» жизни и литературы Достоевский ощущал и видел близкие к ним по содержанию, родственные (или наоборот— противоположные им) факты «своей», русской жизни, и именно это определяло его восприятие первых, его страстное, активное отношение к ним, вызывало у него желание воспользоваться в своем творчестве там, где это отвечало его художественным задачам, теми или иными мотивами, литературными цитатами или сопоставлениями для углубленного творческого освещения изображаемых им явлений «текущей» русской действительности.

Желая проиллюстрировать мысль о том, что «чужие», западные образы и сюжеты неизменно обрастали в сознании Достоевского и его мыслящих современников «своими», живыми, русскими ассоциациями, мы не случайно воспользовались драмой Шиллера «Коварство и любовь».

Шиллера можно было бы назвать своего рода литературным «спутником» Достоевского. Имя немецкого поэта, отдельные образы, ситуации, цитаты из его стихотворений мелькают на страницах многих произведений русского писателя— от рассказа «Маленький герой» (1849) до «Братьев Карамазовых». Исследователями Достоевского не раз указывалось и на наличие ряда сюжетных «перекличек» между Шиллером и Достоевским — например, на сходство между интригой, которую затевает князь Валковский для того, чтобы разлучить своего сына с Наташей в «Униженных и оскорбленных», и интригой, которую с аналогичной целью предпринимают президент фон Вальтер и его секретарь Вурм в шиллеровском «Коварстве и любви».4

Но из тех же произведений Достоевского, где упоминается имя великого немецкого поэта, видно, что «Шиллер» и «шиллеровщина» были для Достоевского не только явлениями исторического (и притом одного немецкого) прошлого. Эти термины в понимании великого русского романиста были насыщены таким емким и широким нравственно-психологическим и культурно-историческим содержанием, которое делало их пригодными для характеристики не только прошлых, но и живых, современных ему явлений русской действительности. В этом широком, обобщенном культурно-историческом понимании «шиллеровщина» стала для Достоевского одной из характерных черт духовного мира многих главных его героев — от Ивана Петровича из «Униженных и оскорбленных» до Дмитрия и Ивана Карамазовых, — т. е. явлением жизни 60—70-х годов.

Слова «Шиллер» и «шиллеровщина» в устах Достоевского потеряли свой первоначальный узколокальный смысл, приобрели новое звучание, стали своего рода «вечными» культурно-историческими обобщениями большой емкости и силы. Реальный мир поэзии Шиллера, благородные и мечтательные тирады его героев, философские мотивы его баллад— все это слилось в сознании Достоевского в единый, устойчивый смысловой комплекс, в известной мере восходящий к реальному творчеству Шиллера и вместе с тем обогащенный и усложненный наблюдениями романиста над «текущей» русской действительностью и ее философско-пси-хологическим анализом. Это-то свойственное Достоевскому обобщенное культурно-историческое истолкование творчества Шиллера как явления, собравшего в себе, как в едином фокусе, целый комплекс идей и настроений, характерных в той или иной мере для всего современного ему человечества, сделало великого немецкого поэта литературным «спутником» Достоевского и его героев.

Таким образом, Шиллер, который интересовал Достоевского, был для него столько же «немецкий», сколько «русский» поэт. Образы и настроения немецкого поэта неразрывно слились для русского романиста в единое целое с содержанием «текущей» русской действительности его времени, обросли в его сознании подсказанными этой действительностью психологическими ассоциациями, вобрали в себя такие дополнительные смысловые мотивы, которые по своему содержанию часто лишь довольно условно, приблизительно соответствовали реальному историческому содержанию шиллеровской поэзии. То же самое можно сказать об отношении Достоевского к другим великим поэтам и романистам Запада — Сервантесу, Гюго, Жорж Санд, Бальзаку, Гейне или Диккенсу, творчество которых он воспринимал в нераздельном единстве с волновавшими его проблемами реальной жизни и теми задачами, которые жизнь выдвигала перед ним как перед романистом.

Основная сюжетная линия «Униженных и оскорбленных», удвоенная в романе, — история девушки из мещанской семьи, соблазненной и оставленной дворянином-аристократом, заставляет вспомнить не только о пушкинском «Станционном смотрителе»,5 «Коварстве и любви»). Но было бы неисторичным думать, что сюжетная близость является в данном случае простым следствием литературного «влияния». Достоевский в «Униженных и оскорбленных» во многом как бы «вернулся» в иную историческую эпоху (и в новом ракурсе) к проблематике, образам, даже к отдельным ситуациям семейного романа и драмы XVIII века. Но это произошло, потому что проблематика их приобрела для него новый смысл и значение, наполнилась новым историческим содержанием в условиях русской общественной жизни начала 60-х годов, в период подготовки крестьянской реформы. Эпоха ломки абсолютизма и крепостнического строя в России поставила перед Достоевским, так же как перед русскими демократами-просветителями, вопросы, во многом сходные с теми, какие стояли перед просветителями и сентименталистами XVIII века, боровшимися в своих романах и драмах с развращенной аристократией, противопоставлявшими ей мирные идеалы и честь третьесословной мелкобуржуазной семьи. Особенности мировоззрения Достоевского, его стремление истолковать контраст между аристократией, с одной стороны, «униженными» и «оскорбленными», с другой, как борьбу этических моральных принципов, также способствовали сближению проблематики «Униженных и оскорбленных» с проблематикой мещанской драмы и семейного романа XVIII века, для которых также было обычно характерным сентиментально-моралистическое освещение вопросов общественной жизни, сведение социальных различий к различиям морально-этического порядка. Вот почему многократное упоминание в «Униженных и оскорбленных» имени Шиллера не случайно. «Спор» князя Валковского с Шиллером (III, 208—213) подчеркивает, что социальная и психологическая проблематика шиллеровских драм, по мнению Достоевского, не принадлежала только историческому прошлому, но имела живое, действенное значение для его эпохи. Аналогичный этому смысл имеют многократно встречающиеся в «Преступлении и наказании» сопоставления «идеалиста» Раскольникова с благородными героями Шиллера (V, 37, 374, 383 и др.) или шиллеровские ассоциации и цитаты в «Братьях Карамазовых», подчеркивающие масштабность образов и монументальный характер социально-философской проблематики этого последнего романа Достоевского.6 Вложенные в уста Дмитрия Карамазова отрывки из баллад Шиллера помогают Достоевскому указать на отражение в речах Дмитрия самых центральных и мучительных, «вековечных» вопросов истории цивилизации, над которыми до Дмитрия веками бились величайшие умы человечества (в том числе великий немецкий поэт). А делаемое Федором Павловичем Карамазовым сопоставление себя и своих сыновей с графом фон Моором и его враждующими сыновьями из шиллеровских «Разбойников» подчеркивает историческую значительность и масштабность легшей в основу «Карамазовых» темы «случайного семейства», ее связь с идейно-философской проблематикой предшествующей мировой литературы, так же как другие литературно-философские ассоциации «Карамазовых» — образы великого инквизитора, Лютера, гетевского «Фауста» или разговор Алеши и Коли Красоткина о вольтеровском «Кандиде».

2

С излюбленным приемом Достоевского — комментировать изображаемые характеры путем сопоставления с характерами известных исторических лиц, имена которых вызывают у читателя определенный круг устойчивых философско-психологических ассоциаций, или с образами предшествующей мировой литературы — связана насыщенность его произведений и другими цитатами, литературными и культурно-историческими сопоставлениями.

Герои Пушкина, Байрона или Бальзака ассоциировались для Достоевского с героями его романов, выступали для сознания самого писателя как предшественники его персонажей, связанные с ними живой нитью реальной исторической преемственности. И наоборот, характеры ряда персонажей Достоевского и многие эпизоды из его романов преднамеренно «ориентированы» автором на те или другие исторические прообразы или же на классические образы и мотивы известных читателю великих произведений мировой литературы. При чем «ориентированность» их на эти прообразы является никак не случайным, бессознательным (или полусознательным) «заимствованием», а напротив — рассчитанным, продуманным и тонким художественным приемом.

Так, образ князя Мышкина в «Идиоте» преднамеренно «ориентирован» на образы пушкинского «рыцаря бедного» и Дон-Кихота, сцена именин в доме Настасьи Филипповны, где героиня в трагическую минуту душевного смятения должна выбрать одного из борющихся за нее соперников — на сцену пира у Клеопатры в «Египетских ночах», а сцена свидания Аглаи и князя на зеленой скамейке невольно вызывает у читателя в памяти воспоминания о свидании Онегина и Татьяны. Точно так же Раскольников в самом тексте романа сопоставлен авторам с Магометом и Наполеоном, нечаевцы в «Бесах»—с евангельскими и пушкинскими «бесами», Аркадий Долгорукий—с Германном, Скупым рыцарем и Ротшильдом, Иван Карамазов — с Францем Мобром, с Гамлетом, Фаустом и т. д.7 углубленному восприятию образа, как это имеет место в приведенных примерах из «Униженных и оскорбленных», в «Игроке» (ироническая параллель между Де-Грие и м-ль Бланш и героями «Манон Леско»),8 в «Идиоте» и «Братьях Карамазовых», и т. д. Сопоставление своих персонажей с их историческими и литературными «двойниками» позволяет Достоевскому одновременно подчеркнуть трагическое величие (и вообще масштабность) созданных им образов, и в то же время — отграничить их от этих литературных «двойников», подчеркнуть их социальное и психологическое своеобразие, связанное с особым стилем жизни и мышления, присущим иной, современной писателю эпохе.

Особую насыщенность текста романов Достоевского различного рода культурно-историческими ассоциациями показывает следующий пример.

В XI главе первой части романа «Идиот» Ганя Иволгин так излагает князю Мышкину свой план — воспользовавшись капиталом Настасьи Филипповны, нажить огромное состояние и таким образом добиться власти над людьми: «У нас мало выдерживающих людей, хоть и все ростовщики, а я хочу выдержать. Тут, главное, довести до конца — вся задача! Птицын семнадцати лет на улице спал, перочинными ножичками торговал и с копейки начал; теперь у него шестьдесят тысяч, да только после какой гимнастики! Вот эту-то я всю гимнастику и перескочу, и прямо с капитала начну; чрез пятнадцать лет скажут: „Вот Иволгин, король Иудейский"» (VI, 111).

Евангельскому рассказу о надписи над головой распятого Христа («Сей есть Иисус, царь Иудейский») Достоевский и его герой дают здесь необычное, на первый взгляд, неожиданное истолкование. Определение «царь Иудейский» Ганя заменяет другим: «король  Иудейский»—и,относя его к своему будущему, вкладывает в смысл: «король биржи», «Ротшильд».

Это необычное на первый взгляд переосмысление известного евангельского эпизода в романе Достоевского перестает быть неожиданным, если вспомнить одно место из книги Г. Гейне «К истории религии и философии в Германии».

«Бедный раввин назаретский, над умирающей головой которого язычник-римлянин начертал злорадные слова „царь иудейский", этот увенчанный терниями, облаченный в издевательскую багряницу и осмеянный царь иудейский сделался в конце концом богом римлян, и они должны были преклоняться перед ним! Подобно языческому Риму, был побежден и Рим христианский, и он стал даже данником. Если ты, дорогой читатель, в первых числах триместра отправишься на улицу Лафит, в дом № 15, ты увидишь, как перед высоким подъездом из тяжеловесной кареты выходит толстый человек. Он поднимается по лестнице наверх, в маленькую комнату, где сидит молодой блондин, который, однако, старше, чем кажется с виду, в барской, аристократической пренебрежительности которого заключено нечто столь устойчивое, столь положительное, столь абсолютное, как будто все деньги этого мира лежат в его кармане. И в самом деле, все деньги этого мира лежат в его кармане, и зовут его мосье Джеймс де Ротшильд, а толстяк— это монсиньор Гримбальди, посланец его святейшества папы, от имени которого он приносит проценты по римскому займу, дань Рима».9

Перевод книги Гейне (под названием «Черты из истории религии и философии в Германии») был напечатан в журнале Достоевского «Эпоха» (1864, № 1—3). Перевод этот, выполненный (или отредактированный), судя по двум примечаниям к нему, помеченным инициалами «Н. С», Н. Н. Страховым,10 подвергся при публикации сильным сокращениям и искажениям цензурного характера. В частности, из процитированного отрывка в «Эпохе» была выброшена проводимая Гейне иронически язвительная параллель между Ротшильдом и Христом.11 Однако Достоевскому,- без сомнения, был известен полный текст книги Гейне, и он воспользовался ею в «Идиоте», где оба культурно-исторических символа, намеченных у Гейне — тема Ротшильда и тема Христа — получили новую, «русскую» художественную интерпретацию в образах Гани Иволгина и князя Мышкина.

«гениальным читателем».12 В этом на первый взгляд парадоксальном определении удачно схвачена одна из особенностей творческого метода Достоевского, проиллюстрированная выше.

«Гениальную» способность Достоевского проникать силою творческого воображения в прочитанный текст, открывать в нем недоступное менее внимательному читателю философское и психологическое содержание, бесконечно углублять и дополнять его с помощью различного рода сопоставлений и ассоциаций особенно наглядно иллюстрирует работа Достоевского над текущей газетной хроникой, отраженная в его романах и повестях 60—70-х годов, а также в его записных тетрадях и «Дневнике писателя». Но подобные же черты были присущи и работе Достоевского над текстом особенно любимых им (или привлекавших в тот или иной период жизни его внимание) произведений русской и западноевропейской литературы.

Читая произведения своих предшественников и современников — великих и малых, — Достоевский «гениально» умел проникать в глубокий философский смысл созданных ими ситуаций и художественных образов, умел дополнять эти ситуации и образы новыми чертами и ассоциациями, подсказанными русской общественной жизнью своего времени. Он замечательно тонко ощущал ту потенциальную способность к новой жизни, к художественному росту, философскому углублению, творческому переосмыслению, которая была заложена в тех или иных из прочитанных им сцен и эпизодов, которая делала возможной их своеобразное оживление и возрождение. Способность к углублению, к творческому переосмыслению уже созданных литературных типов Достоевский, как свидетельствует «Дневник писателя», ценил и у своих современников — в частности у Щедрина (XI, 422—423).

В. Л. Комарович отметил в качестве характерного для Достоевского приема — «часто встречающиеся в его романах выражения в кавычках, стремление символизировать свои оригинальные мысли словами другого писателя».

«Так Раскольникову, — писал Комарович, — легче всего свои индивидуалистические настроения высказать словами Пушкина из „Подражаний Корану": «О, как я понимаю „пророка".. . Велик Аллах и повинуйся „дрожащая тваръ" Девять лет спустя Версилов („Подросток") повторяет мысль Раскольникова. И опять у Достоевского не находится иных слов, кроме почти тех же слов Пушкина: „Не переставай презирать, — говорит Версилов „подростку".— Где-то в Коране Аллах повелевает пророку взирать на „строптивых" как на мышей, делать добро и проходить мимо...

«„Рыцарь бедный' и „Скупой рыцарь" Пушкина, „Гимн к радости" и „Перчатка" Шиллера, сцена в церкви из „Фауста" Гете, различные стихотворения Пушкина, Лермонтова, Тютчева и т. д. и т. д. — все это вспоминает Достоевский в своих романах, пользуясь чужим художественным материалом для того, чтобы заставить жить свои мысли».13

Анализ указанных В. Л. Комаровичем и других встречающихся в романах Достоевского многочисленных цитат из произведений русских и зарубежных писателей свидетельствует о том, что эти цитаты (так же, как рассмотренные выше сопоставления героев Достоевского с их историческими и литературными «двойниками») выполняют иную художественную функцию, чем аналогичные цитаты выполняют обычно в других литературных произведениях.

Когда Пушкин характеризует круг чтения старухи Лариной, Татьяны и Онегина, то книги, любимые каждым из этих персонажей, освещают для читателя романа ту культурно-историческую атмосферу, в которой формировался каждый из них, и этим проливают свет на самый характер персонажа, уровень его умственного развития, его вкусы и жизненные идеалы.

«Дворянском гнезде» Тургенева горячо декламирует перед Лаврецким романтические стихи, то это служит дополнительным штрихом для характеристики натуры этого странствующего энтузиаста-романтика.

В романах Достоевского дело обстоит несколько иначе. Упоминаемые литературные произведения, цитаты из Пушкина, Шиллера, Вольтера, Гете или Гейне u нужны здесь автору не столько для характеристики культурного уровня и литературных вкусов персонажей, сколько для другой цели. Эти упоминания и цитаты соотнесены с философским смыслом произведения, образуют своего рода культурно-исторический подтекст, помогающий читателю проникнуть в наиболее глубокие и сложные пласты идейного содержания романа.

3

Сложный процесс идеологической и художественно-стилистической переплавки, которую «чужой», «заимствованной» литературный материал претерпевал в творчестве великого русского романиста (становясь для него средством осмысления и отражения русской действительности), особенно наглядно раскрывает творческая история одного из небольших по объему произведений 70-х годов — рассказа «Мальчик у Христа на елке» (1876).

В конце октября 1875 года Достоевский окончил роман «Подросток», заключительные главы которого появились в декабрьской книжке «Отечественных записок» за 1875 год. Завершив работу над романом, Достоевский 8 ноября заключает с петербургским книгоиздателем П. Е. Кехрибарджи договор о продаже ему «Подростка» для отдельного издания.15 «Дневника писателя», в виде журнала, в форме ежемесячных самостоятельных выпусков; 5 ноября 1875 года датирована самая ранняя заметка в записной тетради Достоевского № 11, заполнявшейся писателем систематически с ноября 1875 по апрель 1876 года и в основном содержащей материалы и наброски, предназначенные для первых трех выпусков «Дневника писателя» за 1876 год.16 С этого момента Достоевский, не прерывая работу почти ни на один день, упорно занят подготовкой первого выпуска «Дневника писателя». Он просматривает материал текущих русских газет и журналов и делает в тетради на основании прочитанного многочисленные, разнообразные по содержанию заметки и наброски.

Работа по собиранию материала для «Дневника писателя» быстро двинулась вперед. В течение ноября и декабря 1875 года у Достоевского накопилось множество тем для будущего журнала. Однако, когда в конце декабря— начале января 1876 года Достоевский приступил к окончательному обдумыванию плана январского выпуска «Дневника», писатель весьма разборчиво отнесся к накопленному материалу. Qt многих тем, первоначально намеченных, а иногда и сравнительно подробно разработанных на страницах записной тетради в ноябре—декабре 1875 года как предполагаемый материал для будущего «Дневника», писатель отказался. И наоборот, в сознании Достоевского на первое место теперь выдвинулись новые темы, непосредственно подсказанные событиями и жизненными впечатлениями последних дней, — темы, ставшие для Достоевского особенно острыми и живыми к тому времени, когда от собирания материала он перешел к непосредственной работе над оформлением первого — январского — выпуска «Дневника».

В результате, за исключением короткого вступления, две первые главы январского выпуска «Дневника писателя» почти целиком были посвящены Достоевским одной теме — о русских детях.

Приступая в ноябре—декабре 1875 года к собиранию материала для первого выпуска «Дневника писателя», Достоевский вначале, как свидетельствуют страницы его записной тетради, еще не предполагал, что тема о судьбе «русских теперешних детей» займет главное место в январской книжке «Дневника». Три обстоятельства определили решение Достоевского отвести центральное место в первых главах «Дневника писателя» теме «о детях» (об этом решении писатель 11 января 1876 года мог сообщить в письме к Всеволоду Соловьеву как об окончательно к этому времени им принятом, хотя, как видно из того же письма, для первого, номера «Дневника» к 11 января, несмотря на существование огромного подготовительного материала, «почти ни одной строки» еще не было написано — Письма, III, 201—202). Указанные три обстоятельства отражены Достоевским на страницах его записной тетради и в тексте самого январского выпуска «Дневника писателя». Это посещение писателем в рождественские дни 1875 года елки и детского бала в С. -Петербургском клубе художников, встреча на улице в те же дни, «перед елкой и в самую елку», с семилетним мальчиком, просившим милостыню, и поездка Достоевского совместно с А. Ф. Кони 27 декабря 1. 875 года в колонию для малолетних преступников, помещавшуюся на окраине Петербурга, на Охте, за Пороховыми заводами.

«Голос» был напечатан отчет о деятельности Общества земледельческих колоний и ремесленных приютов за октябрь 1875 года. В отчете, между прочим, указывалось, что «число воспитанников в колонии общества (за охтенскими пороховыми заводами) простиралось лишь до 48, хотя и положено иметь их 70», а также, что «состояние здоровья (воспитанников, — Г.  Ф.)   было ' очень неудовлетворительное».17

Прочитав заметку в «Голосе», Достоевский в тот же день отметил в записной книжке: «Общество земледельческих колоний и ремесленных приютов (по-видимому, значительное, познакомиться). Детская колония за пороховыми заводами». Тут же на полях писатель сделал пометку: «Здесь NB. Справиться».18

Наведя соответствующие справки через А. Ф. Кони и высказав ему свое желание посетить колонию, Достоевский 26 декабря получил от Кони приглашение заехать к нему на следующий день утром в Министерство юстиции для 19 Описание этой поездки и связанных с нею впечатлений Достоевский дал в III разделе главы II январской книжки «Дневника писателя».

Накануне поездки в колонию малолетних преступников Достоевский посетил елку в Петербургском клубе художников. Об этой елке газета «Голос» сообщала 25 декабря 1875 года: «26-го декабря, в пятницу, в петербургском собрании художников назначен большой детский праздник „елка" с бесплатными подарками для детей, акробатами, фокусниками, двумя оркестрами музыки, горами, электрическим освещением и проч. и проч. Елки петербургского собрания художников много уже лет славятся своим прекрасным устройством. По всей вероятности, и нынешняя елка не будет хуже прежних и доставит своим маленьким посетителям немало удовольствий. Не худо заблаговременно запастись входными билетами».20

Описание елки и бала в клубе художников Достоевский также включил в состав январской книжки «Дневника писателя» (глава I, разделы III, IV). Как видно из заметок в записной тетради и из сохранившегося чернового наброска, не вошедшего в окончательный текст,21 Достоевский первоначально намеревался более подробно остановиться на описании этого праздника и вызванных им у писателя размышлениях, чем он это сделал в «Дневнике», но впоследствии отказался от этого замысла. По всей вероятности, Достоевский исключил из «Дневника писателя» заготовленный им материал о бале в клубе художников, так как еще до окончания его работы и выхода в свет январского номера «Дневника писателя» тому же балу в клубе художников посвятил один из своих фельетонов в «Биржевых ведомостях» Незнакомец (А. С. Суворин).22 актера И. Ф. Горбунова), отчасти— из слов Достоевского, которыми открывается описание детского праздника в «Дневнике»: «Елку и танцы в клубе художников я, конечно, не стану подробно описывать; все это было уже давно и в свое время описано, так что я сам прочел с большим удовольствием в других фельетонах» (XI, 149). Что в последних словах речь идет о фельетоне Суворина, очевидно: во-первых, других фельетонов о новогоднем бале в клубе художников в петербургских газетах напечатано не было, а во-вторых, Достоевский именно в это время, как видно из заметок в записной тетради и в «Дневнике», . следил за фельетонами Суворина с острым и постоянным полемическим интересом.

Третье впечатление Достоевского конца 1875 года, касающееся жизни «русских теперешних детей» и также описанное в специальном разделе январской книжки «Дневника» (глава II, раздел I), — встречи писателя с нищим мальчиком, имевшие место несколько раз, в те же самые дни, когда Достоевский посетил елку в клубе художников и охтенскую колонию малолетних преступников. Достоевский пишет об этих встречах: «Перед елкой и в самую елку перед рождеством я все встречал на улице, на известном углу, одного мальчика, никак не более как лет семи. В страшный мороз он был одет почти по-летнему, но шея у него была обвязана каким-то старьем, — значит, его все же кто-то снаряжал, посылая. Он ходил „с ручкой"; это технический термин, значит просить милостыню. Термин выдумали сами эти мальчики. Таких, как он, множество, они вертятся на вашей дороге и завывают что-то заученное; но этот не завывал и говорил как-то невинно и непривычно и доверчиво смотрел мне в глаза, — стало быть, лишь начинал профессию. На расспросы мои он сообщил, что у него сестра сидит без работы, больная; может и правда, но только я узнал потом, что этих мальчишек тьма тьмущая: их высылают с „ручкой" хотя бы в самый страшный мороз, и если ничего не наберут, то наверно их ждут побои» (XI, 153—154).

Богатые, нарядные дети в клубе художников—и «мальчик с ручкой», одетый «почти по-летнему», несмотря иа страшный петербургский мороз, останавливающий прохожих, чтобы «заученными» словами в сотый и тысячный раз попросить у них милостыни?. Будущее таких мальчиков, из которых немалому числу суждено, вероятно, стать «воришками» (XI, 154) —и колония малолетних преступников, где собраны «все эти „падшие" ангелы», дети о ранних лет «оскорбленные» сытым и равнодушным к их судьбе обществом (XI, 158). Таковы контрасты жизни большого города, с особой силой приковавшие к себе виимаиие Достоевского в период окончания подготовительной работы над первой книжкой возобновленного «Дневника писателя». Размышления, вызванные этими мучительными наблюдениями над жизнью детей в условиях пореформенного Петербурга, получили отражение не только в тех трех очерково-публици-стических главках январской книжки «Дневника писателя», которые посвящены детской елке, нищему мальчику с «ручкой» и колонии для малолетних преступников. Те же наблюдения и размышления писателя получили художественное преломление в вошедшем в состав той же кииги «Днев-мика писателя» фантастическом «святочном» рассказе «Мальчик у Христа на елке».

Первый фрагмент второй главы январской книжки «Дневника писателя» «Мальчик с ручкой» Достоевский начинает словами: «Дети странный народ, они снятся и мерещатся» (XI, 153). Фраза эта звучит вначале несколько неожиданно. Перед этим читатель только что прочел описание «детского бала», а затем и «бала отцов» в клубе художников. Вслед за нею же идет снова рассказ не о «сне», а о вполне реальной встрече писателя и «мальчика с ручкой». Но слова о «снящихся» и «мерещящихся» детях брошены Достоевским вначале рассказа «Мальчик с ручкой» не случайно. Слова эти подготавливают перевод темы о «русских теперешних детях» из реального, бытового в обобщенный условно-фантастический план «святочного» рассказа. Этот перевод совершается писателем несколько дальше—в рассказе «Мальчик у Христа на елке», который в январской книжке «Дневника писателя» непосредственно следует за фрагментом «Мальчик с ручкой».

В рассказе «Мальчик у Христа иа елке» почти тот же самый маленький герой, что и в рассказе «Мальчик с ручкой». На этот раз это мальчик «лет шести или даже менее», живущий «в огромном городе» (XI, 155). Город, о котором идет речь, писателем сразу we назван, но многочисленные конкретные бытовые детали ие оставляют у читателя с первых строк рассказа сомнения в том, что речь идет не о каком-либо другом большом городе, а 'именно о Петербурге, что дальше подтверждается и самим автором. Так же, как герой фрагмента «Мальчик с ручкой», герой рассказа «Мальчик у Христа на елке» «проснулся утром в сыром и холодном подвале». Рядом с ним—не больная сестра, а больная мать, которая, приехав с сыном из глухой провинции и заночевав в «углах», «вдруг захворала» и к утру умерла. После долгих и напрасных попыток пробудить мертвую мать ребенок один в «халатике» и старом «картузишке» оказывается на одной из ярко освещенных улиц столицы. На улице — страшный мороз, «мерзлый пар валит от загнанных лошадей». Окна домов ярко освещены, так как везде в богатых домах празднуют рождество. После долгих скитаний по улицам, во время которых он любуется елками в чужих домах, голодный и усталый ребенок замерзает «за дровами» «на чужом дворе», куда он забрался, пытаясь согреться и прячась от «злого мальчика», который «треснул его по голове». Замерзая, мальчик слышит во сне чей-то «тихий голос», который зовет его на «Христову елку». Здесь мальчик встречает других несчастных замерзших и умерших от голода русских детей. А на утро дворники находят за дровами «маленький трупик» мальчика и разыскивают его мать, которая «умерла еще прежде его» (XI, 156-157).

Таким образом, перед нами еще один, «а этот раз фантастический, вариант истории голодного и нищего ребенка из среды иизов городского населения — рассказ, тематически неразрывно связанный с фрагментами «Мальчик с ручкой» и «Колония малолетних преступников», между которыми в «Дневнике писателя» помещен рассказ «Мальчик у Христа на елке». Непосредственная идейная и тематическая связь между указанными тремя фрагментами подчеркнута самим автором на страницах «Дневника»: героев всех трех фрагментов писатель относит к одной и той же категории «оскорбленных» жизнью детей (XI, 158). Связь между рассказом «Мальчик у Христа на елке» и другими главами той же книжки «Дневника», посвященными детям, как уже отмечалось выше, подчеркнута композиционно: отталкиваясь от описания детей на елке в клубе художников в «дорогих платьицах» и «прелестных костюмах», писатель обращается к нищему мальчику «с ручкой» и размышляет о его будущей судьбе. Рассказав в связи с этим сочиненную им «фантастическую» историю «Мальчик у Христа на елке», автор возвращается к реальным судьбам «оскорбленных» жизнью детей и описывает свою поездку в колонию малолетних преступников.

Однако анализ записной тетради Достоевского позволяет провести между рассказом «Мальчик у Христа на елке» и другими, соседними, разделами «Дневника» разделительную черту. Если другие отрывки «Дневника писателя» за январь 1876 года, посвященные русским детям, возникли непосредственно под влиянием того, что было увидено и услыщано автором в последние дни 1875 года, то при создании рассказа «Мальчик у Христа на елке» Достоевский опирался не только на художественную переработку своих жизненных впечатлений, но и на литературные ассоциации.

Первая черновая запись Достоевского, непосредственно относящаяся к «детским» главам январской книжки «Дневника писателя», занимает листы 20 и 21 его записной тетради. Это — описание детского бала в клубе художников, вызывающего у писателя ряд сложных философско-мораль-ных и публицистических размышлений. Набросав в тетради конспективно все эти размышления, лишь частично развернутые впоследствии на страницах «Дневника», Достоевский в конце присоединяет к ним еще две отрывочные записи: «Колония малолетних» и «Сестра без места». Читателю, знакомому с содержанием январской книжки «Дневмика писателя», ясно, что записи эти имеют непосредственное отношение к разделам «Колония малолетних преступников» и «Мальчик с ручкой».

«программу» первого номера «Дневника»: «Доктора. Бал. Колония».

На следующий день, 30 декабря, в записной тетради появляется новая заметка, представляющая собой зародыш рассказа «Мальчик у Христа на елке». Запись эта состоит всего из нескольких слов, но при этом она сразу вводит нас в круг тех литературных ассоциаций, с которыми был связан в сознании самого автора сюжет его будущего рассказа. Указанная запись гласит: «Елка. Ребенок у Рюкерта. Христос, спросить Владимира Рафаиловича Зотова» (л. 28).

И «наконец, «а листе 32 записной тетради мы находим набросанный уже в начале января развернутый план первой книжки «Дневника писателя», еще не совпадающий с окончательным ее планом, но уже объединяющий все задуманные фрагменты о детях. В их числе, хотя и не назван, но подразумевается автором «Мальчик у Христа на елке»: «Елка, мальчик. Я начинаю с рассказов неестественных и фантастических. Мальчик с ручкой. Елка в клубе. .. Поездка в колонию. Все об детях, все об детях. Я к ним ездил, — подождите, — в два места, на бал и в колонию».23

Мы видим, что в первой же черновой записи, относящейся к рассказу «Мальчик у Христа на елке», сюжет этого рассказа вызвал у Достоевского воспоминание о немецком поэте Фридрихе Рюккерте. Чем была вызвана эта ассоциация? Ответ на предложенный вопрос не представляет большого труда. Но прежде, чем его дать, нужно сказать несколько слов о самом Рюккерте.

Фридрих Рюккерт (1788—1866) не принадлежит к числу крупнейших представителей немецкой лирики XIX века. Тем не менее его творчество получило общеевропейскую известность, прежде всего благодаря его многочисленным поэтическим переводам и подражаниям поэтам Востока. Наибольшую славу из переводов Рюккерта заслужили поэтическая переработка «Макам» арабского писателя Харири (1826), «Наль и Дамаянти» (обработка эпизода из «Махабхараты», 1828), переводы из «Ши-Цзин» (1833), «Ростем и Зураб» (подражание «Шах-Намэ» Фирдоуси, 1838) и т. д.

— 40-е годы XIX века — прежде всего благодаря В. А. Жуковскому. В 1837—1841 годах Жуковский, опираясь на перевод Рюккерта, дал свое поэтическое переложение повести «Наль и Дамаянти», которую он определил как «подражание Рюккерту». К 1846—1847 годам относится поэма Жуковского «Рустем и Зораб», также представляющая, по определению поэта, «вольное подражание» Рюккерту (немецким переложением которого Жуковский воспользовался для перевода). Наконец, несколько раньше, в 1844 году, Жуковский воспользовался мотивами одного из восточных сказаний Рюккерта «Es ging ein Mann im Syrerland» (сюжет которого восходит к повести о Варлааме и Иосафе) для второй части своих «Двух повестей», написанных для обновленного «Москвитянина», обязанности редактора которого на 1845 год принял на себя И. В. Киреевский.

—1840), Я. К. Грот (1842), И. А. Крешев (1847). В последующие десятилетия (до 1876 года) среди русских переводчиков Рюккерта мы встречаем имена А. А. Фета, А. Н. Плещеева, М. И. Михайлова, Д. И. Минаева, а также Ф. Б. Миллера, А. И. Орлова, Я. А. Старостина и других второстепенных поэтов-переводчиков. Сопоставление русских переводов Рюккерта 30—40-х, с одной стороны, 50—60-х годов — с другой, позволяет проследить характерные черты общего изменения поэтических вкусов и идейных устремлений русского общества в эту эпоху. Если Жуковского Рюккерт интересовал как поэтический посредник при изучении поэтов Востока, а К. Павлову или Каткова привлекала его психологическая лирика, то в 50-е и 60-е годы русские переводчики выдвигают в стихотворениях немецкого поэта на первый план созвучные демократическим слоям общества социальные и сатирические мотивы, окрашивают их настроениями гражданского негодования и скорби, в достаточной мере чуждыми самому Рюккерту.

В сочинениях и письмах Ф. М. Достоевского имя Рюккерта не встречается ни разу. Не находим мы его и в других известных нам черновых рукописях писателя. В дошедших до нас двух списках книг из библиотеки Ф. М. Достоевского, составленных вдовой писателя А. Г. Достоевской,24 также нет упоминания сочинений Рюккерта. Все это свидетельствует о том, что творчество Рюккерта не привлекало к себе особого, пристального и глубокого интереса Достоевского. Правда, в 1861 году в журнале Достоевского «Время» был напечатан сделанный бабкой А. А. Блока Е. Г. Бекетовой перевод одного из лирических стихотворений Рюккерта. Но перевод этот был опубликован во «Времени» как часть переведенного той же Бекетовой по указанию Достоевского романа Э. Гаскел «Мери Бартон», где стихотворение Рюккерта служит эпиграфом к одной из глав (XXVI).25 Таким образом, стихотворение Рюккерта попало в данном случае на страницы журнала механически, но не вследствие специального интереса издателей журнала (или переводчика) к автору этого стихотворения.

«Елка. Ребенок у Рюкерта. Христос. . .») содержит для этого достаточное количество данных. Из перечня мотивов, сделанного Достоевским, очевидно, что писатель мог иметь в виду лишь одно стихотворение Рюккерта, а именно стихотворение «Елка ребенка на чужбине» («Des fremden Kindes heiliger Christ»). Это стихотворение было напечатано впервые в 1816 году, в номере 4 штутгартского журнала «Утренний листок для образованных кругов» (Morgenblatt fur gebildete Stande), редактором которого в это время был Рюккерт, под псевдонимом «Фреймунд Реймар» (Freimund Reimar), которым Рюккерт обычно пользовался в этот период. После 1816 года указанное стихотворение Рюккерта многократно перепечатывалось в составе различных сбор-тиков стихотворений поэта, а также — в хрестоматиях и антологиях, предназначенных для детского чтения.

Стихотворение «Елка ребенка на чужбине» принадлежит к ранним стихотворениям Рюккерта. Оно написано до того, как вполне сложилась художественная система этого поэта, решающее значение для самоопределения которого имели знакомство Рюккерта с восточной поэзией и его переводческая деятельность. Если отличительной чертой позднейших стихотворений и поэм Рюккерта в глазах современников были богатство и разнообразие поэтических форм и большое колористическое мастерство, то стихотворение «Елка ребенка на чужбине» написано в иной, более традиционной поэтической манере. Это несколько архаическая по своему поэтическому складу, сентиментально-дидактическая рождественская баллада, во многом близкая к традициям немецкой морализирующей сентиментальной бюргерской поэзии конца XVIII века.

Когда и при каких обстоятельствах Достоевский познакомился со стихотворением Рюккерта? Вопрос этот может быть решен лишь предположительно. Ни у одного из перечисленных выше поэтов, переводивших в России Рюккерта до 1876 года, нет перевода стихотворения «Елка ребенка «а чужбине». Таким образом, приходится предположить, что Достоевский скорее всего познакомился со стихотворением Рюккерта не в русском переводе, а в оригинале (или в чьем-то пересказе). Так как специально Рюккертом Достоевский не интересовался и сборников его стихотворений в своей библиотеке, по-видимому, «е имел (да и вообще он предпочитал знакомиться в зрелые годы с немецкими поэтами не в оригинале, а в русских или французских переводах), то наиболее вероятно предположение, что Достоевский познакомился со стихотворением Рюккерта не по печатному источнику, а непосредственно услышал его в детском чтении. Это скорее всего могло иметь место в доме брата писателя М. М. Достоевского, знатока и переводчика немецких поэтов, или во время жизни Достоевского в Германии в 1867—1871 годах. Не исключена, разумеется, возможность, что Достоевский услышал о существовании стихотворения Рюккерта и позднее, например в том же декабре 1875 года, от кого-то из своих знакомых, к которым он обратился с просьбой подсказать ему сюжет для уже задуманного им в это время святочного рассказа. Мог он услышать чтение этого стихотворения и на елке в клубе художников или в одном из знакомых ему домов в те же рождественские дни 1875 года.

«Елка. Ребенок у Рюккерта. Христос» Достоевский сопроводил фразой: «спросить Владимира Рафаиловича Зотова». То, что Достоевский решил обратиться за справкой о нужном ему стихотворении именно к Зотову, не случайно: имя это многократно' встречается как в тексте записной тетради Достоевского 1875—1876 годов, содержащей черновые материалы к январской книжке «Дневника писателя» 1876 года, так и в самой книжке. В связи с биографической заметкой о Достоевском, напечатанной Зотовым в V выпуске I тома «Русского энциклопедического словаря» И. Н. Березина и содержавшей ряд ошибочных сведений о Достоевском, писатель нашел нужным специально ответить Зотову на страницах первого номера возобновленного «Дневника писателя» (см. «Одно слово по поводу моей биографии»—XI, 179). В записной тетради Достоевского Зотов характеризуется иронически — как человек, о котором еще в 60-х годах рассказывали, «что он и на извозчике едет-то книжку читает, до того торопился он, не теряя минуты, приобретать всякие познания» (л. 30). В 1861 году Зотов напечатал статью о Рюккерте,26 —1882 годах Зотов издал четырехтомную «Всеобщую литературу в очерках, биографиях, характеристиках и образцах»,27 замысел которой мог быть известен Достоевскому до выхода в свет первых ее томов. Все это могло побудить Достоевского обратиться за нужной ему справкой именно к Зотову.

Обращение к Зотову могло иметь двоякий смысл: Достоевскому мог понадобиться текст стихотворения Рюк-керта; желая освежить стихотворение в памяти, он хотел, чтобы Зотов помог ему найти нужное стихотворение, сюжет которого писатель знал или помнил лишь в общих чертах. Но возможно и другое: задумав в своем святочном рассказе по-своему, оригинально «пересказать» сюжет стихотворения Рюккерта, Достоевский заинтересовался вопросом о том, существует ли русский перевод этого стихотворения, где и когда он был напечатан, и именно это он надеялся узнать у Зотова.

«Елка ребенка на чужбине».28

Вечером, накануне рождества, чужое дитя бегает по улицам города, чтобы полюбоваться на зажженные свечи.

Дитя рыдает и говорит: «У каждого ребенка сегодня есть рождественское дерево, есть свет, они доставляют ему радость, только у меня бедного их нет!

«Когда я жил дома, вместе с братьями и сестрами, тогда и для меня горел свет рождества; здесь же, на чужбине, я всеми забыт.

«Неужели же никто не впустит меня и ничего не даст мне, неужели во всех этих многочисленных домах нет никакого — пусть самого маленького — уголка для меня?

«Неужели никто не впустит меня? Мне ведь ничего не надо, мне хочется только насладиться блеском рождественских подарков, предназначенных для других!».

О дорогой Христос, покровитель! Нет у меня другой матери и другого отца, кроме тебя. Будь же моим учителем ты, раз все обо мне позабыли.

Дитя старается дыханием согреть замерзшую руку, оно глубже прячется в свою одежду и, полное ожидания, замирает посреди улицы.

И вот к нему через улицу приближается в белом одеянии, держа в руке светоч, другое дитя — как чудно звучит его голос!

— «Я — Христос, день которого сегодня празднуют, а когда-то и я был ребенком — таким же, как ты. Я не забуду тебя — даже если все о тебе позабыли.

«Мое слово одинаково принадлежит всем. Я одаряю своими сокровищами здесь, на улицах, так же, как и там, в комнатах.

«Я заставлю твою елку сиять здесь, на открытом воздухе, такими яркими огнями, как не сияет ни одна там, внутри».

Ребенок-Христос указал рукой на небо — там стояла елка, сверкающая звездами на бесчисленных ветвях.

И ныне чужое дитя, вернувшееся на свою родину, находится у Христа на елке. И то, что было уготовлено ему на земле, оно там легко позабудет.

Сопоставление этой баллады с рассказом Достоевского «Мальчик у Христа на елке» показывает, что для своего «святочного» рассказа из жизни бедной петербургской детворы в зимние дни 1875 года Достоевский воспользовался общей — довольно условной — сюжетной канвой рождественской баллады Рюккерта. Но, воспользовавшись поэтической ситуацией, подсказанной ему немецким поэтом, Достоевский не просто пересказал по-русски балладу Рюккерта. Он создал на основе ее довольно традиционного «святочного» сюжета иное, новое художественное произведение, глубоко национальное, «петербургское» по содержанию и при этом очень далекое от баллады Рюккерта по своему художественному стилю, по общему тону и колориту рассказа.

— ребенке здесь говорится лишь, что прежде он жил дома, с братьями и сестрами, теперь же живет в чужом городе, среди незнакомых людей. Национальные признаки страны, конкретные особенности места действия в балладе не обозначены и не охарактеризованы. Не указано даже, мальчик или девочка изображены в балладе — ее центральный персонаж везде назван просто «дитя» или «ребенок».

В рассказе Достоевского дело обстоит принципиально иначе. Мы знаем, что замысел рассказа «Мальчик у Христа на елке» с самого начала вырос у Достоевского из впечатлений русской действительности 70-х годов. Встреча на петербургской улице с нищим мальчиком «с ручкой», елка в доме художников, поездка с Кони в детскую колонию — вот те первоначальные впечатления, которые послужили для Достоевского толчком к созданию его святочного рассказа. Лишь затем, в процессе обдумывания этого рассказа и поисков для него подходящего традиционного сюжета мелькнула мысль о Рюккерте и о сюжете его баллады. Таким образом, несмотря на «заимствованный» сюжет рассказа, Достоевским в основу его были положены реальные факты и впечатления русской петербургской жизни 70-х годов. И в самом рассказе писатель максимально, насколько это допускалось каноном «святочного» рассказа, стремился сохранить вполне определенный, очевидный для читателя с первых строк русский «петербургский» колорит. Этот колорит создается благодаря участию в рассказе таких типичных для жизни русской городской бедноты 70-х годов фигур, как «хозяйка углов», «халатник», «блюститель порядка», «барыня», «дворники», благодаря упоминанию уже в самом начале рассказа страшного и в то же время привычного для петербургской бедноты слова «полиция», благодаря описанию предметов одежды мальчика и окружающей его обстановки («халатик», «картузишко», «нары», «узел», лежащий под головкой и т. д.), наконец, благодаря данной в рассказе контрастной характеристике русской провинции, откуда приехал герой (деревянные низенькие домики со ставнями, темнота, собаки, которые „завывают" с наступлением темноты), и столицы, описание которой напоминает описание Петербурга, с его фантастическими, миражными огнями в «Невском проспекте» Гоголя («И какой здесь стук и гром, какой свет и люди, лошади и кареты, и мороз-мороз! Мерзлый пар валит от загнанных лошадей, из жарко дышащих морд их...»—XI, 155). Дальше в рассказе упоминаются дети, замерзшие у дверей «петербургских чиновников», умершие «во время самарского голода», «в вагонах третьего класса» (XI, 157).

«мальчика с ручкой», не некий условный город, в котором празднуют рождество, а Петербург 70-х годов. Сюжетную ситуацию, почерпнутую у Рюккерта, Достоевский разработал в совсем другом стилистическом ключе. Он подчинил все развертывание «заимствованного» сюжета требованиям своей, принципиально иной реалистической художественной системы, что неизбежно повлекло за собой серьезнейшую идейную и художественную трансформацию этого сюжета.

Рюккерт в своей балладе не говорит прямо о нищете изображаемого им ребенка, не пытается связать его судьбу с судьбой других бедняков. Его ребенок одинок на чужбине, ему холодно на морозе, но мы не знаем, во что он одет и испытывает ли голод. К тому же, если в балладе Рюккерта жители освещенных домов и лавок и порицаются за то, что они остались глухи к одинокому ребенку, то поэт тут же находит этому и своего рода оправдание: он указывает, что каждые отец и мать заняты своими детьми. В этом проявляется, по мнению поэта, ограниченность, но ограниченность, в большей или меньшей степени свойственная человеку по его природе. Изобразив в первой половине стихотворения в самых общих и отвлеченных чертах окружающую обстановку, положение ребенка и его психологию, Рюккерт вторую половину стихотворения отводит изображению мальчика-Христа в сияющих одеждах, а заканчивает балладу словами о счастливой жизни ребенка на небесах, где он легко забудет свои земные горести.

Мальчик в рассказе Достоевского — дитя петербургской нищеты. Уже в сыром и холодном подвале, где он просыпается в начале рассказа, он окружен такими же бедняками, как его мать и он сам. Этого мало. Герой рассказа Достоевского не только объективно представитель мира бедных людей, но и субъективно ему (несмотря на шестилетний возраст) уже свойственно чувство социальных различий. Продавщицы из кондитерской, в которую мальчик у Достоевского заглядывает через окно, для него — «барыни», а покупатели, заходящие в эту кондитерскую, — «господа» (XI, 156). Таким образом, несмотря на свой возраст, мальчик у Достоевского уже знает, что в мире, в котором он живет, есть богатые и бедные, «господа» и простые люди. И у Христа на елке, куда он переносится в предсмертных грезах, герой Достоевского оказывается не один. Он окружен здесь такими же бедными мальчиками и девочками, как он сам. Таким образом, в отличие от Рюк-керта, баллада которого дидактична и проникнута сентиментальным морализированием, Достоевский все развитие действия насыщает глубоким социальным драматизмом, подчиняет теме социальных противоречий большого города. В балладе Рюккерта речь ребенка отличается от авторской речи лишь обилием уменьшительных определений, что придает ей характер сентиментальной умиленности. По существу же дитя у Рюккерта лишено своего «детского» взгляда на мир, отличного от взгляда поэта. Достоевский, следуя в этом отношении той демократической традиции в развертывании темы «святочного рассказа», которая была связана для русского читателя его эпохи прежде всего с именами Диккенса и Андерсена, не только широко вводит в рассказ тему социальных противоречий, но и, пользуясь реалистическими средствами, раскрывает перед читателем внутренний мир ребенка, передает особую, наивную окраску, свойственную его восприятию внешнего мира, его своеобразный угол зрения на окружающее, обусловленный границами его личного жизненного опыта. В связи с этим вся вторая половина рассказа, носящая у Рюккерта условный, аллегорический характер и лишенная реалистической мотивировки, у Достоевского теряет черты аллегоризма, приобретает психологическую достоверность. У Рюккерта ребенок наяву видит Христа, слышит речь последнего, обращенную к нему. У Достоевского же мальчик замерзает и лишь в своих предсмертных грезах, в которых реальность сливается с фантастикой, он видит себя у Христа на елке. При этом замечательно то, что предсмертные грезы мальчика в рассказе Достоевского всецело сотканы из впечатлений того дня, который он провел на улице, заглядывая в окна богатых домов. Здесь та же елка, тот же свет, те же кружащиеся не то «мальчики и девочки», не то «куколки», которыми он любовался за сверкающими стеклами. Во сне умирающего мальчика в рассказе Достоевского продолжают беспокоить мысли о матери, образы других, таких же, как он, бедных детей, —• т. е. те же образы, -которые окружали его наяву. И если во сне эта земная реальность сплетается с фантастикой и мальчик слышит «тихий голос», приглашающий его на небо, где он узнает, что находится на «Христовой елке», среди «ангелов», то эти фантастические элементы рассказа также не разрушают психологической достоверности сна, ибо очевидно, что обо всем этом герой рассказа не раз мог слышать наяву от матери и от других людей.

Различны и концовки баллады Рюккерта и рассказа Достоевского. Герой Рюккерта обрел блаженство на небе и здесь легко забыл о своих земных страданиях. Герой Достоевского после смерти тоже оказался «у господа бога в небе», где он «свиделся» со своей матерью (XI, 157). Однако «свидание» это появилось лишь во втором издании рассказа (1879), да и здесь «прощения» земных страданий мальчика нет. Напротив, весь пафос рассказа заключен в протесте писателя против социального неравенства, в отрицании им такого общественного устройства, при котором огромное большинство людей, и в особенности дети (вспомним детскую тему в «Карамазовых»!), неизбежно обречены на голод, нищету, преждевременную смерть.

наблюдений над повседневной жизнью русского города 70-х годов, насытил не идеями созерцательного, религиозного примирения и всепрощения, а настроениями общественного негодования и протеста. Приведенный частный пример наглядно показывает, как выбор сюжета — в данном случае сюжета, «заимствованного» из произведения другого писателя,— неизменно бывал подсказан Достоевскому потребностями русской жизни, и отчетливо раскрывает ту сложную художественногидеологическую переплавку, которую подобный сюжет испытывал под пером великого русского писателя-реалиста.

звеньям литературного процесса, возбуждало у него настойчивое желание соотнести своих героев и тематику своих произведений с героями и тематикой других писателей. И вместе с тем свои персонажи и персонажи других писателей, тематика своих и чужих произведений мыслились Достоевским в неразрывном единстве с исторической жизнью, анализировались им в свете жизненного опыта и проблем «текущей» русской действительности, которая в конечном счете определяла круг характеров и тем, постановку и решение вопросов, находившихся в центре внимания великого русского романиста. Это делало его творчество глубоко самобытным и национальным по содержанию и форме, как наглядно подтверждает анализ работы Достоевского над рассказом «Мальчик у Христа на елке».

Примечания:

1 Примером такого подхода к творчеству Достоевского (бесплодного в научном отношении) являются книги американского исследователя Пэссиджа: Charles E. Passage. 1) Dostoevski the Adapter. Chaper Hill, 1954; 2) The Russian Hoffmannists, S'Gravenhage, 1961. Здесь едва ли не к каждому образу и мотиву из произведений Достоевского путем различных произвольных натяжек совершенно искусственно подыскивается параллель у Гофмана. При этом та реальная связь между Достоевским и Гофманом, которая проявляется в освещении темы фантастики «обыденной» буржуазной действительности и в критическом анализе психологии героя-индивидуалиста, автором тщательно обходится. Справедливую критику первой из двух названных работ Пэссиджа см. в статье: И. Анисимов. Достоевский и его исследователи. Литературная газета, 1956, 17, 9 февраля, стр. 4.

2 Время, 1862, № 10, стр. 134. 280

3

4 См. об этом: J. Meier-Graefe. Dostojewski der Dichter. Berlin, 1926, S. 126—127.

5 См. об этом: М. Альтман. Роман Белкина (Пушкин и Достоевский). Звезда, 1936, № 9, стр. 195—204.

6 См. статью: А. Зегерс. Заметки о Достоевском и Шиллере. Вопросы литературы, 1963, № 4, стр. 118—138.

—352, 406.

—213.

9 Г. Гейне, Собрание сочинений, т. 6, Гослитиздат, М., 1958, стр. 86.

10  —204.

11  —320.

12 А. Бем. Достоевский — гениальный читатель. В кн.: О Достоевском, сб. II. Прага, 1933, стр. 7—24.

13

14 Источники многочисленных цитат в произведениях Достоевского указаны в комментариях к изданию: Ф. М. Достоевский, Собрание сочинений, т. 1—10, Гослитиздат, М., 1956—1958. Кроме того, см. статьи: В. Е. Холшевников. О литературных цитатах у Достоевского. Вестник Ленингр. гос. унив., 1960, № 8, Сер. истории, языка и литературы, в. 2, стр. 134—138; A. Rammelmayer. 1) Dostojewski, der aufmerksame Leser. Zeitschrift fur slavische Philo-logie, 1956, Bd. XXV, H. 1; 2) Dostojewski und Voltaire. Там же, 1958, Bd. XXVI, H. 2.

15 См. об этом: Л. П. Гроссман. Жизнь и труды Ф. М. Достоевского. Изд. «Academia», M.—Л., 1935, стр. 238.

16 томов «Литературного наследства». Описание тетради см. в книге: Описание рукописей Ф. М. Достоевского. Под ред. В. С. Нечаевой. М., 1957, стр. 58—59.

  Голос, 1875, № 310, 9 (21) ноября, стр. 2.

18  Центральный государственный архив литературы и истории, ф. 212, оп. 1, № 15, л. 4 об.

  Л. П. Гроссман. Жизнь и труды Ф. М. Достоевского, стр. 239; А. Ф. Кони. На жизненном пути, т. II. Изд. 2-е, СПб., 1913, стр. 100—103. Здесь поездка эта ошибочно отнесена к лету 1877 года.

20   Голос, 1875, № 356, 25 декабря (6 января 1876), стр. 2.

  «Ученых записках Лен. гос. педагогического института им. М. Н. Покровского» (т. IV, в. 2, Л., 1940, стр. 314-316).

22 Биржевые ведомости, 1876, № 17, 18 января, стр. 1.

23 Дальнейшую работу Достоевского над составлением плана первого выпуска «Дневника писателя» за 1876 год отражают листки с разрозненными черновыми записями,' хранящиеся в рукописном отделении Государственной библиотеки СССР им. В. И. Ленина в Москве (ф. 93. 1. 2. 11. 1—3). Среди других записей, относящихся к этому выпуску, здесь встречаются следующие: «Елка у Христа. Бал. Колония» (11. 1, л. 1); «Ребенок у Христа. На другой день, если бы этот ребенок выздоровел, то во что бы он обратился. С ручкой. — » (11. 1, л. 1 об.); Елка у Христа. «На елке у детей (описание). С ручкой» (11. 3, л. 2 об.). В приведенных записях самим автором подчеркнута непосредственная тематическая связь между всеми отрывками «Дневника писателя» за январь 1876 года, посвященными русским детям. В то же время они указывают, что на определенном этапе творческой работы Достоевский намеревался поместить эти фрагменты в другой последовательности: рассказ «Мальчик с ручкой» должен был следовать, по одному из первоначальных замыслов автора, рассказа «Мальчик у Христа на елке», давая ответ на вопрос, «во что бы обратился» герой этого последнего рассказа, «если бы. .. выздоровел». Намек на этот замысел сохранился и в первопечатном тексте рассказа (XI, 507).

  Один из этих списков положен Л. П. Гроссманом в основу составленного им описания библиотеки Достоевского. См.: Л. П. Гроссман. Семинарий по Достоевскому. ГИЗ, М.—Пгр., 1922. Второй список (неопубликованный) хранится в рукописном отделении Института русской литературы (шифр 30725/CCXVI б. 15).

25   «Времени» см. вышеуказанную статью: Л. П. Гроссман. Достоевский и чартистский роман. Вопросы литературы, 1959, № 4, стр. 147—158.

  Иллюстрация, 1861, № 161, 16 марта, стр. 170.

27   Очерк о Рюккерте и образцы его стихотворений даны здесь вт. IV (1882). стр. 268—269.

  Немецкий оригинал стихотворения см. в книге: F. Ruсkert. Gedichte. Neue Auflage, Frankfurt am Main, 1843, S. 273—276.

Раздел сайта: