Гроссман Л. П.: Поэтика Достоевского.
Стилистика Ставрогина . К изучению новой главы "Бесов"

Введение
Глава: 1 2 3 4 5

Стилистика Ставрогина.
К изучению новой главы "Бесов".

I

"Исповедь Ставрогина", возбудившая целый ряд вопросов биографического, текстуального и психологического характера, представляет крупнейший интерес с чисто художественной стороны. Это одно из самых тонких стилистических достижении Достоевского по трудности поставленного задания и уверенности в его разрешении. Романисту-новатору удалось здесь достигнуть максимального разложения повествовательного шаблона, сохранив в процессе беспрерывной деформации своего материала всю его композиционную целостность и художественную органичность.

"Бесов" чрезвычайно своеобразны. Форма официального протокола, намеренно неправильный, грубо разговорный язык, почти канцелярская небрежность записей с явными ошибками и неточностями,-- все это должно здесь создать впечатление сырого клочка действительности, вырванного из самой житейской гущи и брошенного на страницы романа во всей своей уродливой неотделанности и отталкивающей неприглядности,

Достоевский стремится всячески подчеркнуть безыскусственность Ставрогинской исповеди. Он хочет внушить читателю, что перед ним необработанный человеский документ, передающий во всем обнажении и резкости пережитого свои страшные признания. Здесь все угловато, неприкрашено и буднично-жутко, как во всякой уголовной действительности. Автору важно выделить этот упрощенный характер своей записи, заранее освободить ее от всякого налета литературности. Это, по его замыслу, официальное показание, судебный или психо-патологическнй отчет, криминальная заметка, холодная, точная, пристальная, и при этом нестройная, полная погрешностей, против орфографии, синтаксиса, стиля и традиционного расположения частей.

"Вношу в мою летопись этот документ буквально",-- предваряет автор самый текст "Исповеди". -- Я позволил себе исправить орфографические ошибки, довольно многочисленные и даже несколько меня удивившие... в слоге же изменений не сделал никаких, несмотря на неправильности. Во всяком случае ясно, что автор прежде всего не литератор". В подготовительных записях самому Ставрогину принадлежит это знаменательное заявление: "Я не литератор". И далее: "Я устранил всякие рассуждения от моего лица", подчеркивает Ставрогин строго протокольный характер своей рукописи.

Так, целым рядом оговорок, а затем и обдуманной повествовательной системой самой "Исповеди", Достоевский стремится лишить ее всякой литературности, превратив ее в голое признание. Это не отшлифованная мемуарная страница, это просто говорящий голос грешника.

II

Тончайшим композиционным приемом Достоевский очерчивает внелитературный характер этого странного психографического препарата. На отточенном острие стилистических контрастов он обнажает жуткое убожество речевых примитивов Ставрогина. Бесформенным глыбам его фразеологии здесь противопоставлено тонкое чутье художественного стиля в лице его исповедника. Жадному к чувственным эмоциям грешнику противостоит тонкий созерцатель-эстет, церковный иерарх, прошедший испытанную веками литературного вкуса.

Достоевский всячески подчеркивает неугасимый артистический инстинкт дряхлеющего архиерея. Замечательно, что этот аскет, уже близкий к могиле, окружен атмосферой художественных восприятий и умеет сохранить ее даже в чужих кельях захолустного монастыря, куда он удалился "на спокой". Эстетизм Тихона оттеняется прежде всего его обстановкой: мебель превосходной отделки, дорогой бухарский ковер, гравюры светского содержания из времен мифологических и, наконец, резной шкаф для книг, где "рядом с сочинениями великих святителей и подвижников христианства находились сочинения театральные и романы, а может быть и гораздо хуже". Характерно внимание Тихона даже к историко-военным сочинениям, но лишь поскольку они являют "интереснейшее описание", "талантливое изложение в чисто литературном отношении", т. -е. представляют ценности стилистико-композиционного порядка.

Ибо старый епископ прошел за свою долгую жизнь трудную и богатую школу словесного искусства. Вековые традиции литургической поэтики и святоотеческих творений приучили его к изысканным и пышным облачениям византийского стиля даже во всевозможных покаяниях и душевных сокрушениях. Блистательное красноречие и узорно-выразительный слог поэтов-богословов, искусившихся в многостосторонней разработке эротической темы со "семи ее разжигающими соблазнами и темными провалами, сразу же обнаруживают пред этим зорким читателем Исаака Сирина или Василия Великого всю страшную словесную нищету Николая Ставрогина. Вместо великолепного смирения этих православных поэтов какая горделивая скудость и высокомерное бесплодие! Не служит ли это искалеченное слово самым полным выражением души опустошенной и бескрылой? Не стилистика ли Ставрогина -- самое страшное показание против него? Так повидимому думает старый исповедник.

Листки "Исповеди" с ее потрясающими разоблачениями вызывают в ее первом читателе прежде всего литературную критику.

"Тихон снял очки...

-- А нельзя ли в документе сем сделать иные исправления?

-- Зачем? я писал искренно,-- ответил Ставрогин.

-- Немного бы в слоге"...

"Заметьте, что этою не ловкою фразой, или ловкою -- думайте, как хотите -- я вовсе не напрашиваюсь"... и проч. Он с пренебрежением относится к этой писательской кухне и не понимает глубокого подхода духовного оратора к его рукописи; мастер устной и, вероятно, письменной речи, начетчик во всех видах церковной и светской литературы, привык прозревать в слове органическое создание личного духа, его прямое выражение и прозрачнейшую кристаллизацию.

Вот почему изломанная стилистика Ставрогина поражает его духовника не менее содеянного им преступления. В возникающей беседе проблема художественной формы и литературного стиля настойчиво сопровождает основную тему о грехе и покаянии. Моралист и духовный пастырь нисколько не угашают в Тихоне ценителя словесных ценностей. Он вводит в свою проповедь вместе с этической проблемой и неожиданную эстетическую тему. Это превращает местами разговор грешника со святителем в диспут двух риторов враждебных школ.

Словно забывая о главной проблеме, они непрерывно спорят о художественном слоге, о литературной форме "Исповеди", о различных речевых формулах, наконец, даже об изяществе или недостаточной красивости самого преступления,вслушаемся в странные реплики этой беседы "на духу" под взглядом икон и языческих божеств, среди чувственного комфорта монашеской кельи.

-- "Даже в форме самого великого покаяния сего заключается нечто смешное",-- тонко критикует прочитанную рукопись монастырский словесник. Но в случае покаяния -- "даже сия форма победит (указал он на листки)".

Ставрогин поражен этой эстетической доминантой в поучениях монаха:

"Итак, вы в одной форме, в слоге, может быть, находите смешное?"

Тихон раз'ясняет, но не покидает своей эстетической позиции:

-- "И в сущности. Убьет некрасивость,-- прошептал Тихон, опуская глаза.

-- Преступления. Есть преступления поистине некрасивые... даже слишком уже неизящные"...

И отвлекаясь от всякой морали, Тихон, в духе Константина Леонтьева, говорит о картинности ужасных, кровопролитных преступлений, о их эффектной "внушительности"... Уж не прочел ли он при своих безбрежных читательских интересах знаменитого английского трактата "Убийство, как одно из изящных искусств"?

"Прелестные, странные слова для архиерея..." Впрочем, он гораздо более склонен осуждать чуждую ему стилистическую манеру:-- "Эти монашеские формулы далее совсем не изящны... Скажите поциничнее", обрывает он Тихона.

И свой собственный мемуарный фрагмент он выдерживает -- за исключением финальной части -- в каком-то предумышленном тоне полной словесной оголенности и неприкрашенности. Одинаково отвергнуты стилистические манеры всех учителей его молодости. Изящная и вдохновенная речь Степана Трофимовича, расцвеченная остроумными цитатами и французскими афоризмами, так же забыта им, как и кафедральное красноречие геттингенских профессоров с редкостными учеными терминами и живыми логическими синтезами. Припомнилась скорее обнаженная детальность устного гептамерона Прохора Малова или тех бессапожных чиновников, с которыми водился одно время принц Гарри. Быть может, мелькнуло воспоминание и об автоматической речевой импульсивности члена того же нелепого кружка -- полубезумного инженера Кириллова.

Все это могло содействовать стремительному выявлению той беспримерной словесной системы, в которой нашли свое резкое отражение механически пересекающиеся плоскости этого мертвенного сознания.

III

Вслушаемся в эти неумелые, неудачно-сложенные фразы, тормозящие рассказ на всем его протяжении:

одной "; одну из сих двух квартир"; но прежде того было вот что"; "рассмешило ее как дитю"; "отошла и встала к окну ко мне спиной"; "сами они помещались рядом в другой -- теснее и до того, что дверь разделявшая всегда стояла отворенной, чего я и хотел". Или еще: "Я так был низок, что что выдержал характер и дождался, что она вышла первая"... "Я почувствовал ужасный соблазн на новое преступление, именно совершить двоеженство, потому что я уже женат, но я бежал по совету другой девушки, которой я открылся почти во всем и даже в том, что совсем не люблю ту, которую так желал и что никого никогда не могу любить".

Такой беспомощный синтаксис на каждом шагу развинчивает фразу и как бы бросает ее на произвол устной интонации, единственно способной сгладить эти беспрерывные ухабы записанных предложений.

Таково задание художника: передать весь характер прерывающейся устной речи, возникающей в извращенном интеллекте преступника. И конечно, это стремление деформировать обычный литературный рассказ, эти приемы намеренного косноязычия, являют труднейший опыт для романиста. Разложение традиционной литературной гладкости, разрушение всех налаженных способов стройной словесной передачи, внешний разрыв с общепринятой печатной традицией -- все это представляет собой сложнейший стилистический эксперимент, замечательно удавшийся Достоевскому.

"художественной прозы" создают совершенно новый эффект обнажения преступного сознания.

В тексте романа этому соответствует предсмертное письмо Ставрогина, переданное также "слово в слово, без исправления малейшей ошибки в слоге русского барича, не совсем доучившегося русской грамоте"...

Эпистолярный стиль Ставрогина так же уродливо бессилен, как и его конфессиональная манера. Правда, Здесь есть поаытки на некоторый своеобразный лиризм; но при изолированности таких признаний на обшем фоне протокольного самоанализа они производят леденящее впечатление. Любовное письмо Ставрогина выдержано в характерном для него глухом н бездушном тоне следственного показания. Он словно отвечает на допросе или откликается на полицейскую анкету: "Я еду через два дня... У меня еще есть двенадцать тысяч рублей... Подтверждаю, что совестью я виноват в смерти жены. Я с вами не видался после того, а потому подтверждаю" и т. п.

Письмо к Даше в стилистическом отношении -- прямое продолжение "Исповеди". В финале романа перед гибелью героя звучит отголосок самой трагической темы его жизненного пути. Этим словно компенсируется выпадение центральной главы из общей романической композиции. Важный для автора прием изображения героя его собственным литературным стилем, таким образом, не упущен Достоевским. Последнее письмо Ставрогина, при отсутствии в нем потрясающей темы "Исповеди", внушает такое же жуткое впечатление своей расползающейся, словно разложившейся и гнилостной фразой. Здесь синтаксис я общая манера свидетельствуют о нравственном крушении, о катастрофических сдвигах, о внутренней гибели, о наступившем уже небытии. Духовный тлен -- вот формула Ставрогинской стилистики в листках подпольной заграничной типографии и в письме, отосланном с глухой российской станции.

IV

Но вся эта "внелитературность" "Исповеди", конечно, сплошная видимость. Стилистическая ломка имеет здесь свою закономерность и сочетается с замечательной верностью художественной форме автобиографического признания. Разрушая безукоризненнейшую гладкость установленного повествовательного вида, Достоевский сохраняет неприкосновенным канон литературной исповеди. Рассказ Ставрогина в этом смысле глубоко литературен, ибо он безукоризненно воспроизводит все признаки , как он установился в европейском романе середины столетия. Внешне неотделанный и явно симулирующий небрежную запись, рассказ Ставрогина с внутренней стороны строго подчинен художественному уставу "Исповеди", как определенного литературного жанра.

Вглядимся прежде всего в сложную систему эстетических эффектов этой намеренно расстроенной и искусственно искаженной речи.

протяжении всей исповеди. Прием проведен с замечательным тактом и чутьем меры: он еле заметен при чтении, а между тем как-то невидимо ощущается и, наконец, обнаруживается во всем своем об'еме лишь при пристальном изучении.

Но нестройная, грубовато сколоченная, вывихнутая фраза служит превосходным обрамлением к метким, проникновенным и остро-удачным формулам. На фоне этого уродливого синтаксиса и тусклых выражений ярко вспыхивают отчетливые, рельефные и резко очерченные образы: "Она была белобрысая и весноватая, лицо обыкновенное, но очень много детского, и тихого, чрезвычайно тихого"... Какая портретная выразительность в одной короткой и нестройной фразе! Эти нарушения литературного канона сообщают подчас исключительную экспрессию описанию: "баба остервенилась, потому что в первый раз прибила несправедливо"... Или: "И убежден, что мог бы прожить целую жизнь, как монах, несмотря на звериное сладострастие, которым одарен и которое всегда вызывал"... При этом -- поразительная живописность и почти патологическая зоркость к острым деталям, даже в безразлично-построенных фразах, вроде описания крошечного красненького паучка на листке герани. Сюда же следует отнести превосходную звуковую картину: "Окна были отперты. В доме все жили мастеровые и целый день из всех этажей слышался, стук молотков или песни"...

Стилистика исповеди органически связана с ее тематикой; всюду, где доминируют темы позорного преступления, речь исповедующегося, несмотря на его стремление сохранить протокольный тон, вся изломана необычными, сбитыми и осекающимися фразами. Эта манера нарушается только моментом "катарсиса"-- видением Дрезденской картины Клода Корена "Асис и Гадатея", преображенной в мечту о золотом веке. Этот отрывок, перенесенный впоследствии в признания Версилова, отличается исключительной стройностью словесного построения, ритмической плавностью почти стихотворного лада, воздушностью и легким летом гармонически слагающихся фраз. Обилие сочетаний ла, ло, ал, ол, создают волнообразную и мелодически плавную звуковую картину: "Это уголок греческого архипелага: голубые ласковые волны, острова и скалы, цветущее прибрежье, волшебная панорама, вдали заходящее, зовущее солнце -- словами этого не передашь. Тут запомнило свою колыбель европейское человечество"... Проза фрагмента слагается в свободный размер:


Они вставали и засыпали
Счастливые и невинные;
Рощи наполнялись их веселыми песнями.
Великий избыток непочатых сил

Солнце обливало лучами
Эти острова и море,
Радуясь на своих прекрасных детей...
Чудный сон, высокое заблуждение!

Вся эта сложная и разнообразная композиция обрамлена сырыми клочьями канцелярского стиля. Исповедь начинается и заканчивается традиционными формами официальных: показаний. Словно углы документа с казенными штемпелями врываются своими судебно-полицейскими формами в зачин и концовку этой криминальной новеллы.

"От Ставрогина. Я, Николай Ставрогин, отставной офицер, в 186... г. жил в Петербурге"... и проч. И в заключении -- ссылка на петербургскую полицию я "местную власть", затем вопрос о "юридическом преследовании" и, наконец,-- заявление: "Я же никуда не уеду и некоторое время (с год или два) всегда буду находиться в Скворешниках имении моей матери. Если же потребуют, явлюсь всюду. Николай Ставрогин".

"мещане могут быть и теперь в Петербурге, дом, конечно, припомнят"...), постоянный адрес, обязательство о невыезде, подпись. Все отдает следовательской камерой. Только и ждешь, что "места печати" и узорной неразборчивости официальных грифов.

Таковы эти обнаженные клочья канцелярского документа в житии великого грешника.

V

При всем своеобразии приемов Достоевского композиция Ставрогинского показания выдержана в традиционном стиле классической исповеди.

Этот литературный вид был особенно в ходу в Эпоху творческой работы Достоевского. В 1839 году Фредерик Сулье, которым интересовался молодой автор "Двойника", выпустил роман под заглавием: "Общая Исповедь" ("Confession générale"). Тогда же появился известный роман Альфреда де-Мюссе: "Исповедь сына века" ("Confession d'un enfant du siècle"). Незадолго перед тем была переведена на русский язык монография Томаса де-Квинси: "Исповедь англичанина, принимавшего опиум ("The Confession of an opiumeater") -- книга, которую Достоевский читал в Инженерном училище. Один из поздних романов Жорж Занд, к которой Достоевский сохранил до конца чувство благоговейного поклонения, озаглавлен: "Исповедь девушки" ("Confession d'une jeune fille").

В конце сороковых годов вышла книга Прудона: "Исповедь революционера". Наконец, две классических работы этого типа: "Исповедь блаженного Августина" и знаменитая "Исповедь" Жан-Жака Руссо, могли служить Достоевскому наиболее выразительными образцами для центральной главы "Бесов".

"Исповедью" Руссо. Белинский отмечает в своих письмах (сент. 1846 г.):

"Теперь читаю Confessions -- немного книг в жизни действовали на меня так сильно, как эта". И в одной из следующих писем по поводу самого Руссо: "Сильное омерзение к этому господину. Он так похож на Достоевского"...

Это раннее сопоставление автора "Бедных людей" с творцом знаменитой "Исповеди" не лишено большой литературно психологической зоркости.

романа являет в сущности видоизменение этого литературного рода. Обилие разработок темы в первом лице, несомненное пристрастие Достоевского к типу Ich-Erzählung'а -- от "Белых Ночей", "Неточки Незвановой" и "Елки и Свадьбы" до "Игрока", "Бесов" и "Подростка" -- все это намечает влечение к той же форме. Прорывами они сказываются и на других произведениях, напр., на "Идиоте" (Исповедь Ипполита) или "Братьях Карамазовых", где имеется характерное название трех глав: "Исповедь горячего сердца". В начале 60 годов Достоевский об'явил в своем журнале о предстоящем опубликовании своего нового романа "Исповедь". Это заглавие почему-то не удержалось, и произведение было названо: "Записки из подполья". Но замысел, стиль и жанр традиционной литературной "конфессии" явственно сказывается здесь, как сказался впоследствии в "Кроткой" и в "Сне смешного человека".

В чем основные признаки этого жанра? В центре композиции стоит рассказ о тайном преступлении, это -- главный узел всей повествовательной системы. История греха, тяжелых душевных блужданий и тайных пороков -- вот основная тема, намечающая развитие всей экспозиции. , может отсутствовать, цепь эпизодов нанизывается на некоторую моральную, философскую или психологическую тему исправления, нравственного возрождения, усыпления или же очищения совести и искупления греха страданием. Таков тип литературного вида, сказавшийся в знаменитой книге блаженного Августина, в автобиографии Жан-Жака Руссо, в "Исповеди англичанина, принимавшего опиум".

Достоевский безусловно выдерживает этот канон: в центре -- изложение страшного преступления; в заключении, вместо обычного возрождения и спасения грешника -- видение рая, возвышенная греза о Золотом Веке. Inferno злых страстей хоть на мгновение озаряется отблеском недостижимого рая. У блаженного Августина развернута обширная картина грехопадений, внезапно прорезанная обращением на путь, истинный. В "Исповеди англичанина" столь увлекавшей Достоевского в его молодые годы, тема мучительных блужданий и тягостное осознание себя преступником, под действием наркоза сменяется ослепительными просветлениями опиомана. Наконец, у Руссо обширная летопись грехов ошибок и тяжких моральных заблуждений приводит к гордому сознанию своего превосходства над всеми людьми.

"Confessions" Руссо. Там чувствуется такая же сексуальная насыщенность рассказа, такая же извращенность эротической темы. Нужно подчеркнуть, что преступление иод малолетней Ставрогин совершает в своей холостой квартире, где он собирается свести для потехи любящую его даму с ее горничной,-- по первоначальному варианту "при своих приятелях и при муже".

"сладострастие зверя", определенно свидетельствует о его садических инстинктах. Все это, несмотря на усиление трагических ощущений, выдержано в духе обстоятельных рассказов Жан-Жака о его половых аномалиях и страстном тепераменте при холодном уме.

Так же показателен рассказ Ставрогина о другом его преступлении -- о похищении денег у бедного чиновника. Руссо истязает себя и читателя рассказами о различных своих кражах, нигдз не понижая при этом горделивого тона своих заявлений: "Je ne me souviens pas d'avoir pris de ma vie un Iiard à personne hors une seule fois il n'y a pas quinze ans que je volai sept livres dix sous" и пр. -- "Это была единственная кража в моей жизни" -- аналогично предупреждает Ставрогин обстоятельный рассказ о похищении тридцати двух рублей из виц-мундира.

Когда Руссо рассказывает о своем подлом поступке с несчастной Марианой -- он сознается, что тяжесть, давившая с тех пор его совесть, заставила его взяться за писание своей исповеди. Он не скрывает при этом, что в ощущении стыда и позора он находил примесь чувственного наслаждения. Он приступает к своему рассказу с высокомерием и с особым чувством своего превосходства над всяким "порядочными людьми", совершающими в тайне темные дела. Он кидает надменный вызов всем тем недостойным и лицемерным, которым придется читать повесть о его грехах и падениях. И, тем не менее, самый рассказ имеет в себе не мало черт грубой обнаженности и отталкивающего цинизма.

Все это казалось бы, глубоко личное и неповторяемое, воспроизведено с различными вариациями в главе "У Тихона". Ставрогин несомненно повторяет психологический опыт Руссо, как Достоевский воспроизводит стиль его гениального покаяния. Примечательно, что в первоначальной редакции Ставрогин ссылался на эту классическую книгу: в гранках сохранилась зачеркнутая запись: "Предаваясь до 16 лет с необыкновенной неумеренностью пороку, Ж. Ж. Руссо, я прекратил в ту минуту, когда положил, на 17-м году".

Так, шедевр исповедального жанра, хорошо знакомый Ставрогину, отразился на построении его автобиографического фрагмента. Выпущенная глава "Бесов", отмеченная некоторыми характерными приемами знаменитых "Confessions", носит на себе явные следы этого своеобразного литературного жанра.

VI

Такова необычайная и тонкая композиционная система Ставрогинской "Исповеди". Острый самоанализ преступного сознания и беспощадная запись всех его мельчайших разветвлений требовали и в самом тоне рассказа какого то нового принципа расслоения слова и распластования цельной и гладкой речи. Почти на всем протяжении рассказа чувствуется принцип разложения стройного повествовательного стиля. Убийственно-аналитическая тема исповеди страшного грешника требовала такого лес расчлененного и как бы беспрерывно распадающегося воплощения. Синтетически законченная, плавная и уравновешенная речь литературного описания меньше всего соответствовала бы этому хаотически-жуткому и встревоженно-зыбкому миру преступного духа. Вся чудовищная уродливость и неистощимый ужас Ставрогинских воспоминаний требовали этого расстройства традиционного слова, кошмарность темы настойчиво искала каких--то новых приемов искаженной и раздражающей фразы,

"Исповедь Ставрогина" -- замечательный стилистический эксперимент, в котором классическая художественная проза русского романа впервые судорожно пошатнулась, исказилась и сдвинулась в сторону каких то неведомых будущих достижений. Только на фоне европейского искусства нашей современности можно найти критерий для оценки всех пророческих приемов этой дезорганизованной ставрогинской стилистики.

Введение
1 2 3 4 5

Раздел сайта: