Писарев Д. И.: Погибшие и погибающие (Записки из мертвого дома).
Глава Х

Глава: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10

Глава Х

Достоевский говорит, что Алея все любили и все ласкали. Это обстоятельство в значительной степени помогло Алею сохранить себя во всем блеске своей нравственной чистоты. Это же обстоятельство показывает ясно, что товарищи Алея не были бог знает какие безнадежно гнусные люди. Мыслящему читателю вряд ли есть надобность доказывать, что преступник, лишенный всех прав состояния, все-таки не перестанет думать и чувствовать по-человечески.

Но не всех читателей можно называть мыслящими, и потому говорить о человеческом достоинстве каторжников в наше время не только необходимо, но даже и до некоторой степени опасно. Если вы скажете, что каторжник не лютый зверь и не грязная гадина, что в нем не замерли лучшие инстинкты человеческой природы, что он способен подняться на ноги и начать новую жизнь, - то суровые мудрецы, солидные моралисты и непогрешимые censores morum4 сочтут себя оскорбленными до глубины души: они подумают, что вы ставите их на одну доску с презренным каторжником; они закричат во все горло, что вы унижаете добродетель и прославляете порок; они обвинят вас в том, что вы потворствуете воровству, поощряете убийство и стараетесь подорвать авторитет закона, карающего похитителя чужой собственности и чужой жизни. Ввиду такого жалкого неразумия, заявляющего себя публично и торжественно с апломбом и с величественным самодовольством, становится необходимым говорить подробно, но с некоторой осторожностью о тех истинно человеческих чувствах, которые подмечены Достоевским в несчастных обитателях мертвого дома. Описывая человеческие чувства каторжников, я постоянно должен упрашивать читателя, чтобы он не увлекался примером арестанта и не старался подражать его преступлениям. При таких условиях интересы истины будут соглашены с требованиями осторожности, и самые строгие ценители литературных заслуг не решатся заподозрить меня в посягательстве на чистоту и непорочность читающей публики.

Хорошие черты, собранные Достоевским, особенно драгоценны потому, что они вырываются у него почти невольно и что он сообщает их читателю без всякой предвзятой мысли. Большая часть этих подробностей брошена мимоходом, так что автор сам не вглядывался в них и не ставил их в заслугу каторжникам.

первая черта - любовь каторжников к Алею. Вторая черта. На каторге был один старик из раскольников, безукоризненно честный и чрезвычайно добродушный. "Во всем остроге, - говорит Достоевский, - старик приобрел всеобщее уважение, которым нисколько "не тщеславился. Арестанты называли его дедушкой и никогда не обижали его" (I, 61). "Вот этому-то старику мало-помалу почти все арестанты начали отдавать свои деньги на хранение. В каторге почти все были воры, но вдруг все почему-то уверились, что старик никак не может украсть" (I, 62). Это уважение к старости и к честности, это безграничное доверие, это слово заключает в себе так много глубоко трогательной теплоты и задушевности, что мой добродетельный читатель рискует увлечься и расчувствоваться, если я, соблюдая долг осторожности, не напомню ему о надлежащем презрении к клейменным лицам и к бритым головам.

Третья черта. "Помню, - говорит Достоевский, - как однажды один разбойник, хмельной (в каторге иногда можно было напиться), начал рассказывать, как он зарезал пятилетнего мальчика, как он обманул его сначала игрушкой, завел куда-то в пустой сарай да там и зарезал. Вся казарма, доселе смеявшаяся его шуткам, закричала, как один человек, и разбойник принужден был замолчать; не от негодования закричала казарма, а так, потому что не надо было говорить, потому что говорить про это не принято" (I, 15). Факт замечателен, но объяснение, прибавленное автором, ровно ничего не объясняет и решительно не выдерживает критики. Почему автор знает, что казарма закричала не от негодования? а так. не надо и не принято так, но кто же удовлетворится подобным ответом? Мне кажется, что казарма закричала именно от негодования, потому что ей показалось чересчур отвратительным, во-первых, умерщвление беззащитного ребенка, а во-вторых - наглое хвастовство. Слушатели почувствовали, что это хвастовство глубоко оскорбляет их человеческое достоинство. За кого же, дескать, этот осел нас принимает, если он думает, что мы будем любоваться такими мерзостями? Достоевский полагает, что "про это говорить не принято". То есть про что же именно? Про какое это? Если под словом это Достоевский подразумевает вообще убийство, то он ошибается и сам себя опровергает. В том же томе, на стр. 182 и 183, Лучка рассказывает товарищам очень подробно, как он зарезал одного сердитого плац-майора, и все его слушают, и никто на него не кричит. Значит, об убийстве говорить можно, и значит, крик казармы в первом случае был направлен не против нарушения каторжного этикета, а против отвратительности разбойнических излияний.

Четвертая черта. "Душа человек. Отца не надо!" - говорят арестанты, вспоминая поручика Смекалова (II, 44), который, однако, наказывал за провинности, но только при этом не смотрел на них как на отверженцев и не придирался ко всяким пустякам. "Даже, - говорит Достоевский, - подчас какой-то маниловщиной отзывались воспоминания о добрейшем поручике" (II, 44). Значит, самая ничтожная ласка находит себе доступ к сердцу арестанта. Где же тут закоренелость и неисправимость? Но при этом осторожность все-таки заставляет меня напомнить читателю, что подражать арестантам не годится.

Пятая черта. Накануне рождества во всем остроге господствует торжественная тишина. Все арестанты ведут себя особенно чинно и спокойно. Нет ни балагурства, ни карточной игры. Кто нарушает общее строгое спокойствие, того унимают и бранят за неуважение к празднику. Словом, арестанты хотят, чтобы у них в их тесной и душной острожной сфере было то же самое, что делается в мире свободных и добропорядочных людей. Арестанту очень хочется поддержать в своих собственных глазах свое человеческое достоинство, и он приступает к этой задаче с теми средствами, которые дает ему в руки его нероскошное умственное развитие. В каких бы формах ни проявлялось это стремление уважать в самом себе человека, - оно во всяком случае показывает, что, несмотря на всю безвыходную грязь и тоску острожного прозябания, арестант все-таки не хочет и не может окончательно махнуть на себя рукой.

Шестая черта. В самый день рождества из города привозят и приносят в острог целые горы подаяний в виде всевозможных сдобных печений. Начинается дележ. "Не было ни спору, ни брани, - говорит Достоевский, - дело вели честно, поровну. Что пришлось на нашу казарму, разделили уже у нас; делил Аким Акимыч и еще другой арестант; делили своей рукой и своей рукой раздавали каждому. Не было ни малейшего возражения, ни малейшей зависти от кого-нибудь; все остались довольны; даже подозрения не могло быть, чтобы подаяние можно было утаить или раздать его не поровну" (I, 222).

На святках арестанты устроили театр. "Унтер-офицер взял с арестантов слово, что все будет тихо и вести будут себя хорошо. Согласились с радостью и свято исполнили обещание; льстило тоже очень, что верят их слову" (I, 241). Это все прекрасно; но ты, читатель, все-таки не забывай, что ты в лице арестантов обязан ненавидеть и презирать порок и преступление.

Восьмая черта. "Брезгливость поляков нимало не раздражала каторжных, а встречены они были четвертого января очень вежливо. Их даже пропустили на лучшие места" (I, 247). Такое спокойное и простое великодушие могло бы сделать честь даже какому-нибудь очень образованному и блестящему обществу.

Девятая черта. Театром своим арестанты восхищаются, как дети. Их наивная радость, превосходно описанная в XI главе I тома, доказывает две вещи: во-первых, то, что вся их прежняя жизнь была чрезвычайно однообразна и бедна приятными впечатлениями, а во-вторых, что эти люди, несмотря на свой каторжнический сан, представляют собою в умственном отношении совершенно девственную почву, на которой искусный воспитатель, при некотором старании, мог бы возрастить богатую жатву хороших мыслей, великодушных чувств и честных намерений. Если для них ново и драгоценно самое ничтожное эстетическое наслаждение, то, значит, ясно, что ум их спал глубоким сном во все то время, когда они совершали преступления. А если ум их ничем не был пробужден и затронут с самого их рождения, то, спрашивается, какую же силу они могли противопоставить тем искушениям, которые осаждают со всех сторон голодного и беспомощного бедняка? Далее, если для них новы все впечатления бытия, то можно ли их считать погибшими людьми? Погибшим можно назвать только того человека, который весь поглощен одной страстью, вредной для общества. Плюшкин, для которого не существует на свете ничего, кроме денег, - погибший человек, хотя он никогда не попадет на каторгу. Но каторжник, способный отдаваться всевозможным впечатлениям с порывистой страстностью ребенка, может воскреснуть и начать новую жизнь, лишь бы только общество решилось дружелюбно протянуть ему руку помощи. Но вы, читатели, разумеется, подобной глупости не сделаете, потому что вы обязаны помнить то огромное расстояние, которое отделяет вас, честных людей, от презренных обитателей мертвого дома.

Преступников, наказанных шпицрутенами, приводили обыкновенно в гошпитальную палату, и тут больные арестанты, принимая их на свое попечение, ухаживали за ними самым тщательным образом. "Всю ночь ухаживали за ним арестанты, - говорит Достоевский о наказанном разбойнике Орлове, - переменяли ему воду, переворачивали его с боку на бок, давали лекарство, точно они ухаживали за кровным родным, за каким-нибудь своим благодетелем" (I, 89). "Молча помогали несчастному и ухаживали за ним, особенно если он не мог обойтись без помощи. Фельдшера уже сами знали, что сдают битого в опытные и искусные руки. Помощь обыкновенно была в частой и необходимой перемене смоченной в холодной воде простыни или рубашки, которой одевали истерзанную спину, особенно если наказанный сам уже был не в силах наблюдать за собой, да, кроме того, в ловком выдергивании заноз из болячек, которые зачастую остаются на спине от сломавшихся об нее палок" (II, 14).

Если бы я захотел приводить здесь все хорошие черты, подмеченные Достоевским в отдельных личностях, то мне еще долго не пришлось бы кончить. Но я нарочно ограничился только теми чертами, которые относятся к общей массе каторжников и характеризуют собою господствующее настроение. Взятые порознь, эти черты очень мелки и незначительны; но если сложить их все вместе и если дополнить их теми нравственными свойствами, с которыми эти мелкие черты неразрывно связаны, то получится общий результат, далеко не отвратительный. Говоря о каторге, следует перевернуть известную пословицу: не место красит человека, а человек - место, - пословицу, которая, впрочем, нигде и никогда не оказывается верной. О каторге можно сказать, что тут не люди портят место, а место портит людей. Острог ужасен не тем, что в нем живут ужасные люди, а тем, что эти люди, совсем не ужасные, терпят в нем значительные лишения и стеснения, которые притупляют их умы и портят их характеры. Когда начальству угодно будет устранить некоторые из этих лишений, тогда острог, превращаясь понемногу в мастерскую и в ремесленную школу, утратит большую часть своей отвратительности и начнет приносить действительную пользу тем заключенным, которым не удалось приобрести себе на свободе ни технических знаний, ни житейской сноровки. Мертвый дом, описанный Достоевским, заключает в самом себе задатки своего усовершенствования. Эти задатки развернутся, и нравственность арестантов улучшится, как только им дадут возможность смело и открыто заниматься собственной работой.

В бурсе, описанной Помяловским, я не заметил таких задатков развития. Начальство может, конечно, заменить розги карцером, карцер - еще каким-нибудь другим, более деликатным наказанием. Начальство может улучшить стол воспитанников, истребить сырость и грязь, вентилировать комнаты и зажигать лампы на целый вечер. Все это, конечно, значительно облегчит участь бурсаков, но основное зло бурсы останется нетронутым, потому что оно неизлечимо. Это основное зло заключается в той антипатии, которая существует между умами учеников и бурсацкой наукой. Эту антипатию невозможно искоренить, потому что бурсацкую науку невозможно сделать привлекательной. Все лучшие силы общества устремлены совсем не на те занятия, которые могут сформировать хороших бурсацких преподавателей. Общество интересуется совсем не тем, что интересовало его несколько столетий тому назад. То, что оставляется без внимания лучшими умами и самыми блестящими талантами, поневоле облекается в такие сухие и черствые формы, которые никому не могут нравиться и которые приходится навязывать ученикам насильно, посредством розог, или посредством карцера, или при содействии каких-нибудь еще более утонченных и облагороженных средств угнетения. Ученики воспринимают неохотно, забывают немедленно и выносят с собою в жизнь вместо полезных знаний отвращение к умственному труду. Очень жаль, но счастливые времена Абеляра все-таки остаются невозвратимыми.

Глава: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10

Раздел сайта: