Малькольм Джоунс (Великобритания). Молчание в "Братьях Карамазовых". Перевод с английского Т. Касаткиной

Малькольм Джоунс

МОЛЧАНИЕ В "БРАТЬЯХ КАРАМАЗОВЫХ'

В своих поисках "ничто" апофатическая традиция придает особую ценность молчанию. Исихазм, по словам К. С. Калайена, это метод богословствования посредством внутренней молитвы. Его конечная цель - мистическое безмолвное соединение с Богом. Слово "исихия" по-гречески значит "спокойствие" или "мир". Высшая степень успокоенности - это состояние безмолвия или внутренней тишины1. Или, как говорит епископ Каллист Уэр: "Исихаст - тот, кто достиг исихии, внутренней тишины или безмолвия; слушающий par excellence. Он слушает голос молитвы в своем сердце и понимает, что это не его голос, но голос Другого, обращенный к нему"2. На этом фоне звучит предостережение Генри Рассела, обращенное к читателю Достоевского: "Поскольку апофатическое познание может быть принято (...) и за свою немую сводную сестру деконструкцию, немаловажно заметить, что человеческая неспособность высказать полноту истины о Боге есть результат божественного совершенства, которое мы как существа греховные не в состоянии познать. Слово о Боге отсылает нас к полноте, которую оно неспособно вместить, а не к отсутствию смысла"3.

Говоря так, Рассел, вне всякого сомнения, верен духу апофа-тической традиции, но, обратив внимание на существеннейшую разницу между "апофатическим познанием и его немой сводной сестрой деконструкцией", Рассел бессознательно обнаружил легкость, с которой одно может вкрасться в другое не только теоретически, но и, по вине практикующего субъекта, практически, ибо молчание в самой сердцевине апофатической религии может быть истолковано или испытано и как наполненность, и как отсутствие; и как прекрасная полнота, и как провал пустоты. Как раз об этом говорит Михаил Эпштейн в недавней своей работе: "Апофатика - это пограничное явление, здесь вера перетекает в атеизм, в то время как атеизм раскрывается как бессознательная вера"4. Согласно Эпштейну, именно эта двойственность в сердце апофатики, роль которой в православном богословии особо выделена, ответственна за легкость, с какой научный атеизм пустил корни в русской православной почве, и за множество других специфических черт религиозной жизни в современной России.

Романы Достоевского, конечно, с первых строк не поражают читателя царящим в них молчанием. Ни его повествователь, ни главные герои, ни даже второстепенные герои обычно не ограничивают себя парой слов. Даже Зосима шутит, что настолько привык разговаривать, что молчать ему было бы труднее, чем говорить (14, 148). Подобно своим критикам, Достоевский и сам признавал, что ему не удается справиться со склонностью к мно-гописанию. Но даже поверхностный читатель "Братьев Карамазовых" заметит, что мгновения молчания играют существеннейшую роль в поэтике романа. Великое молчание Иисуса и великого инквизитора, стоящее в сердце романа, вместе с драматичным, даже преступным, молчанием героев в ключевые моменты в развитии сюжета привлекает внимание каждого читателя. Однако молчание в этом романе есть нечто большее, чем просто драматическая затея. При ближайшем рассмотрении оно оказывается организующим принципом повествования в романе.

Английское "silence" [до сих пор переводившееся то как "молчание" (в случае неопределенности внутреннего содержания), то как "безмолвие" (соответственно исихастской традиции). - Примеч. пер.] имеет много значений, что мог бы продемонстрировать полный список разнообразных прилагательных, употребляемых с этим существительным. Кроме того, русский язык способен к выражению более тонких оттенков значений, чем английский, поскольку здесь различаются молчание (отсутствие или перерыв в речи или разговоре), тишина (покой или отсутствие звуков) и безмолвие (отсутствие речи или звуков) -слова, так же пробуждающие в памяти самые известные строки Жуковского или Пушкина, как и напоминающие об апофатиче-ской традиции в русском Православии.

Размышление над великими сценами молчания в русской литературе, от пушкинского "народ безмолвствует"5 до тютчевского "Silentium" или безмолвного поцелуя Иисуса в "Великом инквизиторе", выявляет две примечательных черты. Первая и третья из упомянутых сцен наглядно демонстрируют двусмысленность молчания. Сколько чернил было пролито для отыскания значения сцены народного безмолвия, завершающей "Бориса Годунова", Иисусова безмолвного поцелуя в поэме Ивана, немой сцены в конце пьесы Гоголя "Ревизор" или многоточий, заключающих некоторые из пушкинских знаменитейших стихов... Такая двусмысленность может иметь разный эффект, в зависимости от контекста. Ее можно использовать, чтобы начать диалог или - чтобы его закончить. Вряд ли найдется лучший пример того, что Бахтин назвал "словом с лазейкой", - ведь всегда можно отвергнуть чужое истолкование своего молчания6"тишина", "молчание", к чему мы еще вернемся, его повествователь говорит: "Это не было тишиной, потому что тишина - просто отсутствие звуков. Это было того рода молчание, которое наступает, когда молчащие очень даже могли бы заговорить, но решились этого не делать"7. Отец Игнатий, главный герой рассказа, сходит с ума от объединенного молчания его умершей дочери и его жены; обе они могли бы заговорить, но не говорят, и их молчание, очевидно, указывает на его вину. Такова же была, о чем Андреев, конечно, наверняка знал, линия поведения, избранная повествователем повести Достоевского "Кроткая" по отношению к героине повести, -на сей раз с самыми трагическими последствиями8.

Как Достоевский прекрасно знал, писатель может умышленно использовать двусмысленность. Кто-то сказал: величайшие художники - те, кто осознает границы своего искусства; величайшие писатели - те, что лучше всего понимают границы языка. Однако тютчевское стихотворение обозначает иную позицию. С точки зрения Достоевского, оно поднимает основополагающий вопрос о способности языка хоть когда-нибудь соответствовать сложности и глубине реальности, хоть когда-нибудь выражать истинный смысл бытия. В то самое время, когда происходили окончательный отбор и переработка материала к "Братьям Карамазовым", Достоевский серьезно размышлял о ключевой строке тютчевского стихотворения: "мысль изреченная есть ложь". В черновиках к "Дневнику писателя" за октябрь 1876 г. он писал: «Да, правда, что действительность глубже всякого человеческого воображения, всякой фантазии. И несмотря на видимую простоту явлений - страшная загадка. Не от того ли загадка, что в действительности ничего не кончено, равно как нельзя приискать и начала, - все течет и все есть, но ничего не ухватишь. А что ухватишь, что осмыслишь, что отметишь словом - то уже тотчас же стало ложью. "Мысль изреченная есть ложь"» (23, 326)9.

Здесь Достоевский очевидно связывает то, что Бахтин называл "незавершенностью", с неизреченностью правды - не только Господней, но и всей высшей реальности: в реальности, нам данной, нет концов и начал; реальность глубже, чем что-либо, что человеческое воображение может себе представить; все существует в непрерывном движении. Но в миг, когда вы сводите это к слову (или к логарифму, или к закону, как мог бы добавить человек из подполья), вы вступаете в царство лжи и иллюзии. Тютчевский принцип (назовем его так) утверждает одновременно, что глубочайшие мысли неспособны выразиться в словах и что, выражая мысль, вы неизбежно искажаете ее. Но Достоевский идет дальше. Его запись прежде и настоятельнее всего утверждает, что реальность есть; что есть правда, превосходящая уровень человеческого языка и человеческого понимания. Лишь во-вторых - но не менее настоятельно - утверждает он, что эта правда или реальность абсолютно недоступна человеческому воображению. Этот лейтмотив очевиден уже в "Идиоте" (8, 328). В 1877 г., вскоре после записи цитированных выше слов из черновика, ему случилось опубликовать в "Дневнике писателя" свою знаменитую повесть "Сон смешного человека" (25, 104—119), в которой он создает новый миф о грехопадении как об открытии человечеством лжи.

И "Братья Карамазовы" - все о том же, иногда до степени карикатуры. Нет лучшей иллюстрации соотношения между многоречивостью и ложью, чем в речах на суде над Дмитрием, где истории (правдоподобные, но очевидно ложные) созданы защитником и прокурором на основе событий, окружающих убийство. Убийства не оказалось. Оказался только отчет о насильственной смерти, окруженный отчетами об уликах.

Роль молчания как организующего принципа в поэтике последнего романа Достоевского предуказана уже в авторском предисловии, где вымышленный автор, поднимая вопрос о том, почему он пишет два романа о своем герое, раскрывает свою стратегию. Оказавшись перед трудноразрешимыми проблемами, говорит он, он решил не тратить времени и оставить их без разрешения: "Теряясь в разрешении сих вопросов, решаюсь их обойти безо всякого разрешения" (14, 6).

Когда мы обращаемся к действующим лицам и к разворачивающейся драме романа, мы замечаем, что Иван, Алеша, Калганов и другие, на той или иной стадии их жизни, повествователем или другими героями описываются как "молчаливые". Герои в романе часто впадают в молчание. Нам говорят о молчании сдержанном, выразительном, решительном и серьезном, таинственном, величественном. Об Иване сказано, что он молчит да усмехается молча, отчего люди и почитают его таким умным (14,158); о Грушеньке - что она замолкла, как бы задавив что-то в душе (15, 189). Молчание может означать растерянность, угнетенность, подавленность, покорность, беспокойство, предчувствие, робость, бессилие, вину, сдержанность, благочестие, гнев, цинизм, неуверенность, насмешку, желание выразить нечто, не говоря об этом впрямую, а также еще множество движений души и состояний ума. Все эти разновидности молчания представлены в романе и могут быть прослежены на конкретных примерах в повествовании.

Очень часто мгновения драматичного молчания, возникающего между персонажами, почти сверхъестественные по своей интенсивности, практически невозможно воспроизвести при постановке романов Достоевского на сцене. Читателю они знакомы, начиная с его ранних произведений. Нам сообщают, что Карамазов погрузился в молчание почти на две минуты после своих "подвигов" в монастыре (14, 85). Это еще довольно правдоподобно, поскольку продолжают говорить другие. Но вот, получив от Алеши деньги за проступок Дмитрия, Снегирев молчит почти целую минуту, не в состоянии вымолвить ни слова (14,190). И разве можно забыть сцену двухминутного молчания (14, 281), когда таинственный посетитель Зосимы сидит в его комнате напротив него, решая, убить его или нет? Также молчит Катерина, преклоняя колени перед Дмитрием. Иван молчит на суде. В ряде случаев молчанием обозначаются не просто драматические моменты. Молчание играет здесь активную, даже роковую роль в развитии действия.

Например, скрытность Дмитрия касательно происхождения денег, которые он потратил в Мокром (14,440), затрудняет следствие и работает против него самого. Молчание Ивана перед лицом Смердякова, намекающего ему насчет того, что может случиться с отцом в его отсутствие, очевидно воспринимается Смер-дяковым как одобрение его невыговоренного плана убийства старика (14, 244).

Но хотя Алеша и Иван оба характеризуются как молчаливые, их молчание совершенно различно. Поначалу Федор Карамазов не замечает разницы. Он говорит об Алеше, что он слишком много молчит и слишком много думает. Но Федор Карамазов ошибается. За Алешиным молчанием стоит внутренний покой (тишина), а не подавление возмущенных мыслей (молчание).

Молчание Ивана, с другой стороны, есть результат психологического подавления. Это оказывается существеннейшим различием, не только отличающим Алешу от Ивана, но также формирующим ось тематической структуры романа. По этой причине задержимся немного на образе Ивана.

У Ивана секрет. Дмитрий говорит: «Брат Иван сфинкс и молчит, все молчит. А меня Бог мучит. (...) У Ивана Бога нет. У него идея. Не в моих размерах. Но он молчит. Я думаю, он масон. Я его спрашивал - молчит. В роднике у него хотел водицы испить - молчит. Один только раз словечко сказал.

- Что сказал? - поспешно поднял Алеша.

- Я ему говорю: стало быть, все позволено, коли так? Он на хмурился: "Федор Павлович, говорит, папенька наш, был поросенок, но мыслил он правильно"» (15, 32).

Роман открывает нам, что случилось с Иваном, когда секрет обнаружился и когда организация подавления утратила свою эффективность. Параллельна этой теме вспышка Катерины на суде, когда она уже не может больше утаивать горечь от сознания своего унижения; или - взрыв гнева со стороны старейших монахов, когда провоняло тело Зосимы; или - тирада великого инквизитора, противостоящего образу Иисуса. И тема эта подкрепляется в самых неожиданных местах. Так, Снегирев говорит Алеше, что молчаливые и гордые детки долго перемогают в себе слезы, но вдруг прорвутся, если горе большое придет (14,189). С другой стороны, мы узнаем об облегчении, полученном таинственным посетителем Зосимы, когда он наконец нарушил многолетнее молчание о совершенном им преступлении.

Множества психоаналитических работ об Иване Карамазове достаточно, чтобы мы помнили, что он служит примером подавления по Фрейду10. У Ивана секрет. Поэтому он и молчит. И в своем секрете во всей его полноте Иван не признается даже себе самому: суть его в том, что Иван живет над бездной, разверзшейся между страстной верой и полным неверием. Это справедливо по крайней мере вплоть до момента создания им поэмы о великом инквизиторе - а скорее всего, и до момента его разговора с Алешей.

источник драматического напряжения, средство характеристики персонажей (особенно невротических) и рычаг, движущий сюжет. Этого было бы более чем достаточно, чтобы привлечь наш интерес. И однако это не все. Очевидно, что молчание играет существеннейшую роль в том миросозерцании и в тех человеческих ценностях, которые текст стремится представить. И это блестяще разыграно в трех ключевых главах романа, каждая из которых сфокусирована на личной драме одного из братьев. Это "Великий инквизитор", "Кана Галилейская" в случае Алеши и "В темноте" в случае Дмитрия.

Это три великих момента молчания, каждый из которых относится к одному из братьев. Вместе они определяют параметры молчания на тематическом уровне.

Легенда Ивана - это не просто рассказ о молчании. Это еще и рассказ о том, чем оно, в конце концов, разражается. Сам Иван нарушает свое молчание ради Алеши. Он сообщает ему секрет (или ту его часть, которую сам сознает); секрет, который утаивает от Дмитрия и от всех вообще. Но рупор его идей, великий инквизитор, молчалив по сверхчеловеческой мерке. Он хранит молчание девяносто лет. Его секрет - секрет, который он не может поведать ни одной живой душе, - в том, что он не верит в Бога. Он не верит во власть того, что стоит перед ним. Но ему все еще является образ Христа. В этом отношении он точная копия всех атеистов Достоевского.

"Тут дело в том только, что старику надо высказаться, что наконец за все девяносто лет он высказывается и говорит вслух то, о чем все девяносто лет молчал.

- А пленник тоже молчит? Глядит на него и не говорит ни слова?

что пленник его ему ответит. Ему тяжело Его молчание. Он видел, как узник все время слушал его проникновенно и тихо, смотря ему прямо в глаза и видимо не желая ничего возражать. Старику хотелось бы, чтобы Тот сказал ему что-нибудь, хотя бы и горькое, страшное. Но Он вдруг молча приближается к старику и тихо целует его в его бескровные девяностолетние уста" (14, 228, 239).

Перед нами - сопоставление двух видов молчания; одно (Ивана и великого инквизитора) представляет собой долгое мучительное хранение секрета, разрешающееся стремительным потоком слов - исповедью; другое - молчание внутреннего мира и покоя. Это противоположность между молчанием и тишиной. Но если модель, предложенная Эпштейном, справедлива, то за молчанием Ивана и великого инквизитора стоит еще что-то, поскольку то, что они делают, это не высказывание долго скрываемой правды; они высказывают долго скрываемую полуправду. Другая половина, которую в этой интерпретации чувствует Иисус, состоит в том, что их все еще не отпускает лежащая в основе всего вера, о которой они не говорят и в которой они не признаются даже себе. Они принимают невыразимость за несуществование. Они тоже, на глубочайшем уровне, существуют в опасной точке пересечения веры и неверия, и их исповеди говорят о том, что происходит с духовно восприимчивой душой, отвергающей веру.

кто-то посетил ее; какая-то идея воцаряется в его уме - и уже на всю его жизнь. Непосредственно перед этим повествователь описывает осенние цветы, заснувшие до утра, и затем - земную тишину, сливающуюся с тишиной небесной, земную тайну - с тайной небесной (14,328). Это приводит на память воспоминание Зосимы о птицах, умолкших среди тишины и общей молитвы мира: "(...) птички замолкли, все тихо, благолепно, все Богу молятся" (14, 267). Алеша переживает безмолвие не только своей души, но и всего Творения.

Наконец, описывается момент, переживаемый Дмитрием, момент, когда его отец будет убит, но он еще не знает об этом. Он здесь, в саду, в этот роковой час.

«Но всюду было мертвое молчание и, как нарочно, полное затишье, ни малейшего ветерка. "И только шепчет тишина", -мелькнул почему-то этот стишок в голове его (...)» (14, 353).

Как обычно, когда Дмитрий цитирует стихи, он цитирует неточно - на этот раз - из пушкинского "Руслана и Людмилы". Однако в этой сцене присутствует необычная смесь ощущений: мертвое молчание, полное затишье, шепот тишины. Темное, угрожающее, тягостное молчание сосуществует, возможно, даже сливается с полной тишиной. И, конечно, на языке внутренних ощущений, это точнейшее отражение реальности данного момента. Хотя Федор Павлович действительно будет убит - событие, имеющее самые роковые последствия и для Дмитрия, -рука Господня словно удержит Дмитрия от убийства. Впоследствии Дмитрий скажет: "Бог (...) сторожил меня тогда" (14, 355).

Мысль о молчании вновь и вновь охватывает Дмитрия в моменты потрясений. Позже, будучи под следствием, он неточно цитирует Тютчева: «"Терпи, смиряйся и молчи", - заключил он свою думу стихом, но опять-таки скрепился вновь, чтобы продолжать далее» (14, 423).

испытанию, в данном случае -испытанию пародией. Ибо самыми ярыми приверженцами безмолвного жития окажутся в монастыре, как мы видели, фанатичные противники Зосимы, предводимые отцом Ферапонтом. Отец Ферапонт и отец Иов - величайшие постники и молчальники. Среди противников Зосимы были некоторые из "старейших и суровых в богомолье своем иноков, истинных постников и молчальников, замолчавших при жизни усопшего, но вдруг теперь отверзших уста свои, что было уже ужасно, ибо сильно влияли словеса их на молодых и еще не установившихся иноков" (14, 301).

Ферапонт пародирует безмолвную жизнь не только своей личностью, но и теми образами, которые он воспроизводит. Выражая возмущение против почившего старца, он обращается к заходящему солнцу и упадает на землю с превеликим криком. Восклицая: "Христос победил заходящу солнцу!" (14, 304), он падает на землю и рыдает в голос, как малое дитя.

Прежде всего, нас может поразить перепев священных тем, связанных с Зосимой и Алешей (заходящее солнце, падение на землю и напоение ее слезами своими, подобие детям). Но отличается здесь не только язык: в исполнении Ферапонта слишком много шума, надрывности, даже телесного неистовства. Очевидно, что его молчание не было тишиной; это молчание подавленного гнева, наконец вырвавшегося наружу. Молчание, а не тишину открывает он в долгом подвиге монашеской жизни, молчание, в котором он страдает от видения хаоса мироздания, воплотившегося для него в мелких чертей. На самом деле, Ферапонт не соперник Зосиме. Он служит примером тех самых принципов, облеченных в одежды святости, которым противостоит Зосима. Молчание, связанное с Ферапонтом, Иваном, великим инквизитором, есть знак болезни, психологического нарушения. Но тишина Зосимы или Алеши или - в один краткий, но важный миг -Дмитрия, имеет свои корни в древней православной традиции. Зосима отстаивает образ жизни русского инока, того, что жаждет уединения и пламенной в тишине молитвы (14, 284).

Очевидно, что молчание и речь сосуществуют в тексте Достоевского в противоположении друг другу, если не в диалектическом отношении. Мне уже приходилось доказывать, что для Достоевского человеческий язык это "падшая речь"11. Фундаментальная мысль выражена в знаменитой тютчевской строке, которую обдумывал Достоевский, закладывая основание своего последнего романа. Но она только сжато выражала то, что он уже очень хорошо знал и против чего его герои и повествователи так долго возмущались, а именно, что человеческие существа обречены пользоваться речью, неадекватной их высшей природе, глубочайшей духовной реальности и полноте Бога. Когда они пытаются говорить о Боге, замечает Мышкин, они всегда говорят не о том (8, 182), и то же самое происходит, когда люди пытаются выразить свои глубочайшие мысли.

последовательность Достоевского в словоупотреблении, диалектику молчания и тишины. Молчание первого рода - это молчание границ, молчание запретов и табу, в конце концов - молчание хаоса, тьмы и небытия. Это молчание, которое разграничивает, разделяет, отбирает и отмеряет и которое, следовательно, лежит в основе научной классификации и рационального мышления. Как у теологического догмата, у него есть своя область действия. Но достигнуть божественного источника жизни можно лишь посредством духовной тишины, исихии, возводящей к несказанному.

Молчание - разные виды молчания - с одной стороны, вводят нас в двойственность внутренне расколотых характеров, а с другой - в духовное единство характеров цельных. Первое - молчание человека, пытающегося наложить свой шаблон на непосредственные ощущения, данные в опыте, подвергая цензуре не подлежащее классификации, подобно Елиую, "омрачающему Провидение словами без смысла" (Иов, 38, 2), пытающемуся постигнуть невыразимое при помощи того, что Иван Карамазов назвал бы эвклидовым умом, и неизбежно все извращающему. Второе - молчание Иова, внимающего глубинной тишине Природы вне поверхностной суматохи и шума непосредственного опыта, человека, внемлющего словам Бога, говорящего к нему из бури. Мы можем постигнуть характер человека или персонажа, основываясь на природе его молчания, или, в случае тех, кто отрицает или избегает столь сильных переживаний, - на природе их разговорчивости.

Примечания:

1   Calian C. S. Hesychasm and Transcendental Meditation: Sources for Contemporary Theology? // Eastern Churches Review 1978. Vol. 10, N 1. P. 128.

  Ware K. The Power of the Name: the Function of the Jesus Prayer // Theology Today. 1965. October. P. 262; цит. no: Calian C. S. Op. cit.

  Russell НМЖ Beyond the Will: Humiliation as Christian Necessity in Crime and  Punishment

Epstein M. Post-Atheism: From Apophatic Theology to "Minimal Religion" // Russian Modernism: New Perspectives on Post-Soviet Culture / Ed. M. N. Epstein et al. N. Y.; Oxford: Berghahn Books, 1999. P. 355.

Борис Годунов. Финальная сцена.

Бахтин М. М. Проблемы поэтики Достоевского. М., 1979. С. 271 и след.

  Андреев Л. Молчание // Журнал для всех. 1900. № 12. С. 1427-1438.

Я говорил об использовании "слова с лазейкой" как о психологической стратегии в моей статье: "The Eternal Husband": Discourse with a Noose // Essays in Poetics. 1995. Vol. 20. P. 46-59.

Выделения полужирным в тексте принадлежат цитируемому автору, курсив - автору статьи.

10 Среди прочих см.: Ivan Karamazov // New Essays on Dostoevsky / Ed. M. V. Jones and G. M. Terry. Cambridge etc.: Cambridge Univ. press, 1983. P. 115-136.

11 Джоунс М. Достоевский после Бахтина. СПб., 1998. С. 211-215.

Раздел сайта: