Марсия Моррис (США). Где же ты, брате? Повествования на границе и восстановление связности в "Братьях Карамазовых". Перевод с английского Т. Касаткиной под ред. О. Меерсон

Марсия Моррис

ГДЕ ЖЕ ТЫ, БРАТЕ?

ПОВЕСТВОВАНИЯ НА ГРАНИЦЕ

И ВОССТАНОВЛЕНИЕ СВЯЗНОСТИ

В "БРАТЬЯХ КАРАМАЗОВЫХ"1

Роману "Братья Карамазовы" предпослан образ "брата", заключенный в самом названии и, таким образом, намекающий на два тесно взаимосвязанных вопроса, отзывающихся настойчиво - пусть и по-разному - во многих томах Священного Писания: что значит братство? и - какие же обязанности оно на нас налагает?2 Это, в конечном счете, вопросы нравственные, и автору, конечно, нет нужды облекать поиск ответа на них непосредственно в библейскую форму. В "Братьях Карамазовых", однако, Достоевский избирает, в значительной степени, именно этот путь. И сущность его рассуждений о братстве, и используемый язык, которым он славит признание и восстановление братства, покоятся на библейских прецедентах. Данная статья будет рассматривать природу нравственных дилемм, формулируемых Достоевским, и особые повествовательные стратегии, которые он использует при подходе к ним3.

Первое, что следует выяснить, это - кто братья в романе и как они взаимодействуют друг с другом. Достоевский первоначально подтасовывает карты в пользу довольно обыденного прочтения братства. В книге первой он называет главы: "Первого сына спровадил", "Второй брак и вторые дети", "Третий сын Алёша", казалось бы, соглашаясь с повествователем, что в наличии имеются три брата. Он добавляет главу, названную "Старцы", для полноты картины, давая нам понять, что монахи - тоже братья. По мере продвижения романа, однако, становится все яснее, что то, что мы столь легко определили, неверно. Три брата, открыто названные таковыми, входят в тесную вязь отношений с другими персонажами, которые, так или иначе, предъявляют и свои права на братство. Соответственно, развивая и свое собственное рассуждение на эту тему, я, подобно самому Достоевскому, расширю определение "брата", рассматривая и те отношения, в которые вовлечены сыновья Федора Павловича, а не только отношения между ними троими.

Дмитрий среди Карамазовых - постоянно забываемый, пре-небрегаемый и потерянный брат. В самом начале первой книги мы узнаем, например, что мать бросила его, когда ему было три года, убежав от Федора Павловича с нищим семинаристом. В сущности, от него отказались оба родителя, так как Федор Павлович тоже совершенно забросил своего ребенка. "К тому же, так случилось, что родня ребенка тоже как бы забыла о нем в первое время" (курсив мой. - ММ:, 14,10). Верный слуга этого дома Григорий - великий "памятователь" о детях Карамазовых -приходит на помощь, забрав Дмитрия к себе почти на год, пока двоюродный брат матери Петр Александрович Миусов не назначается его опекуном. Миусов, однако, быстро сдает Дмитрия на руки дальней родственнице и уезжает за границу. "Обжившись в Париже, и он забыл о ребенке" (14, 11). Дмитрий впоследствии сменил дом еще несколько раз, но никто - включая повествователя - кажется, не способен (или не позаботился) вспомнить подробности4.

Разумеется, такая же участь ожидает Ивана и Алёшу. Такая же, однако, не значит та же. Между сюжетными линиями младших сыновей и Димитрия есть небольшие, но значимые отличия. Софья Ивановна, мать Ивана и Алёши, например, остается в доме Карамазова с мужем и детьми до самой своей смерти - факт, который повествователь выдвигает на первый план, сообщая об Алёшином удивительно ярком воспоминании о ней. Федор Павлович забрасывает своего второго и третьего сына так же, как и первого, но Иван и Алёша предоставлены заботе Григория сравнительно недолго - три месяца. После этого вмешивается "благодетельница" Софьи Ивановны и забирает их, и хотя она тоже умирает вскоре, она упоминает обоих мальчиков в завещании, оставляя каждому небольшое наследство. Более того, ее главный наследник - чье имя повествователю в этом случае удается вспомнить - искренно заботится о сиротах. Так, при каждом случайном повороте, Иван и Алёша спасаются от потенциального забвения, в то время как Дмитрий, наоборот, соскальзывает в него все глубже актуально.

Та же схема работает и дальше. Мы узнаем, что Дмитрий служил в армии. Повествователь сообщает лишь краткое резюме о его карьере, покрывающее, очевидно, несколько лет, в высшей степени немногословно: "(...) очутился на Кавказе, выслужился, дрался на дуэли, был разжалован, опять выслужился, много кутил " (14, 11). Взрослый сын изображается, так же как и в детстве, объектом безличной череды событий, подобной американским горкам, в данном случае - подлежащим всем этим вы-слугам и разжалованиям; т. е. объектом череды событий, связанных с действиями, которые, большей частью, над ним совершают другие. Поэтому вполне можно ожидать, что эта неспособность управлять своей собственной жизнью будет и дальше преследовать Дмитрия даже после того, как он выйдет из армии, - и так и оказывается по ходу сюжета. Он опаздывает на свой первый выход в романе - на несчастное собрание у старца Зосимы, потому что Смердяков - почти наверняка по приказанию Федора Павловича - забыл сообщить ему точное время встречи.

Забывчивость Смердякова, помимо всего прочего, заразительна. В отсутствие Дмитрия Иван увлекается обсуждением своих предложений по поводу судебной реформы. Другие участники собрания тоже поглощены проблемой отношений церкви и государства и поэтому тоже забывают, что они собрались, чтобы разобраться в делах Дмитрия. Повествователь тоже теряет Дмитрия из виду, сосредоточиваясь сперва на женщинах, пришедших в монастырь за благословением к Зосиме, а затем - на Иване. В такой ситуации неожиданная и по существу нелепая формулировка, которой Федор Павлович привлекает внимание к отсутствию Дмитрия, оказывается очень подходящей: "Да Дмитрия Федоровича еще не существует" (14, 34). Этими словами он относит Дмитрия в область случайности и отрицает за ним право функционировать в качестве полностью реализовавшегося субъекта -по крайней мере, на краткий срок5. (Заметим, однако, что Федор Павлович этим своим предвидящим "еще" застраховал свои долгосрочные ставки: кто знает, может, Митя ещё и "состоится", отец не рискует.)

Круг персонажей, покидающих или забывающих Дмитрия, расширяется и достигает критической массы по мере продвижения романа. Брат Иван, который, согласно повествователю, приехал в свой родной город именно для того, чтобы помочь Дмитрию, вместо этого всячески старается избегать его. За два дня, предшествующих убийству Федора Павловича, во время которых персонажи сталкиваются между собой, как электрически заряженные бильярдные шары, Иван и Дмитрий входят в соприкосновение лишь дважды, один раз - в монастыре, а второй раз, вскоре после того, в доме Федора Павловича. Оба случая кратки и скандальны, и в обоих Иван стоит и смотрит, в то время как Дмитрий с возрастающей скоростью устремляется в бездну. Иван откровенно высказывает свое желание, чтобы Дмитрий пропал, когда говорит Алёше: "Один гад съест другую гадину, обоим туда и дорога!" (14, 129). Его более поздняя вспышка: "И насчет брата Дмитрия тоже, особенно прошу тебя, не заговаривай со мной никогда больше" (14, 240), подобно заявлению Федора Павловича, что Дмитрия не существует, направлена на то, чтобы предать Дмитрия забвению.

Тем, кто интерпретирует и контекстуализирует происходящее, оказывается Смердяков, упрощающий буквалист, непризнанный брат Карамазов6. В день убийства Федора Павловича Алёша, ищущий Дмитрия, но столкнувшийся вместо того со Смердяковым, просит помощи в своих поисках у него. Смердяков отвечает: "Почему же бы я мог быть известен про Дмитрия Федоровича; другое дело, кабы я при них сторожем состоял?" (14, 206). Он, таким образом, просит нас обдумать вопрос: а кто же при Дмитрии, правда, сторожами состоит? Вероятнее всего, ответ должен быть: Иван и Алёша, так же как и сам Смердяков. Когда Смердяков сбивает с толку Алёшу, сказав ему, что Иван назначил встречу Дмитрию в трактире, он одновременно пренебрегает своими обязанностями и спутывает цепь событий, чем совращает с пути даже Алёшу, при всех его добрых намерениях.

Тот же вопрос об ответственности за брата поднимается снова, подтверждая, что Иван - тоже не сторож, когда Алёша приходит в трактир. В противоположность Смердякову, Иван цитирует ближе к тексту Библии: "Сторож я, что ли, моему брату Дмитрию" (14, 211). Десакрализация текста в высказывании Смердякова буквализирует вопрос и указывает на то, что окружающие ожидают найти в нем слугу, в то время как близость Ивана к Писанию ввязывает его в нравственную сторону вопроса7. Словно для того, чтобы подчеркнуть, что он совсем оставил Дмитрия (и, в то же время, чтобы связать Ивана крепче со Смердяковым), Иван довольно подробно размышляет над вопросом о том, сторож ли кто брату, повторяя и перефразируя его: "Но, черт возьми, не могу же я в самом деле оставаться тут у них сторожем" (14, 211).

Если Смердяков и Иван сами не хотят послужить сторожами брату своему, то у Алёши это не получается при всём его пламенном желании, из-за моментов невольной забывчивости. Эти-то моменты, тем не менее, пожалуй, самые горькие и самые вопиющие в романе. Ведь Алёша открыто определяется как "герой", и мы, соответственно, ожидаем от него великих дел. Из всех братьев Карамазовых именно он с наибольшей готовностью протягивает руку другим. И, что еще характернее в данном случае, из главных героев романа обычно он помнит и вспоминает наиболее живо. Как уже ранее упоминалось, повествователь особенно подчёркивает Алёшино воспоминание о матери, умершей, когда он был еще очень маленьким ребенком. Несколько критиков уже отметили, что сцена, в которой Софья Ивановна в истерике молит за маленького Алёшу и протягивает его к иконе, указывает на него как на того Карамазова, который помнит8.

практически ничего, поскольку, для подстраховки и нашей, и Алёшиной памяти, Зоси-ма напоминает ему множество раз, чтобы он отыскал брата, -как же все-таки могло случиться, что Алёша, подобно всем остальным, умудрился забыть о Дмитрии? Повествователь предлагает то объяснение, что Алёша был весь день поглощен мыслями о неминуемой смерти Зосимы. Факты, однако, таковы, что, сколь ни расстроен был Алёша, он, тем не менее, смог найти время для Ивана и внимательно выслушал его длиннющую поэму о Великом Инквизиторе. В процессе общения с Иваном он забыл о Дмитрии, и последствия оказались ужасными. Дмитрий ворвался в сад Федора Павловича, как дикарь, и без сопровождения и без свидетелей, в результате чего и был обвинен в преступлении.

Соответственно, Алёшино забвение начинает связываться с убийством Федора Павловича. Зосима осознает такую возможность, так как настоятельно спрашивает Алёшу, когда тот возвращается в монастырь, видел ли он брата Дмитрия. Узнав, что не видел, он настойчиво посылает его отыскивать брата наутро, в надежде предупредить какое-то возможное ужасное событие. Зосима говорит об этом языком притчи о пшеничном зерне, той, которая послужила эпиграфом к роману в целом, тем самым, подчёркивая, как важно найти Дмитрия. Зосима затем переходит прямо к объяснению своей особой привязанности к Алёше, говоря монастырской братии, что Алёша напоминает ему его собственного старшего покойного брата. Так, говоря сразу, в одном контексте, и о братстве, и о жертвенной любви, и об Алёше как о брате, и о своём брате, и о монастырской братии, при этом и обращаясь к ней, Зосима связывает между собой темы кровопролития, смерти и возрождения и братства, универсализируя каждую из них.

Забвение ассоциативно связывается с кровопролитием и смертью. Но тогда и быть забытым опасно. Я уже говорила, что Дмитрий предстает перед нами по большей части как объект действий других - в первую очередь их забывчивости и небрежения. Тем самым и других персонажей романа, и нас, читателей, отговаривают от того, чтобы видеть в забытом Дмитрии субъект-ность, предполагающую личностную ответственность и автономность. Исследователи в области возрастной психологии говорят нам, что детям, которым никогда не оказывают признания и уважения как субъектам их собственных желаний, в результате отказано в здоровом чувстве личностного самосознания. Став взрослыми, они или сохраняют навсегда навязанную им схему, осознавая себя исключительно объектом, или движутся в противоположном направлении, агрессивно утверждая свою субъектность9.

Дмитрий избирает второй путь. Он появляется в романе по большей части, если не исключительно, в обстоянии своих собственных нужд и забывающим о нуждах других. Его рассказ Алёше о том, как он встретился с Катериной Ивановной, весь посвящен его страсти к ней, и там совсем ничего не говорится о ее страсти к нему. Подобным образом, в своих первоначальных бредовых, неистовых рассказах о Грушеньке он подчеркивает свою страсть, не задаваясь вопросом, взаимна ли она. Он настолько мало озабочен состоянием Грушеньки как страсти, что совершенно упускает из виду поляка, ее первую любовь, при всех своих расчетах. Способность Дмитрия не замечать ничего вокруг себя так выпирает, что повествователь даже позволяет себе спародировать ее, подчёркивая комичность и нелепость в сценах, где Дмитрий мечется туда-сюда в поисках денег.

Эта комедия имеет, однако, свою обратную сторону. Да, конечно, Дмитрий идёт на поводу у своих страстей, мало считаясь с теми, кого он любит. Но при этом он и враждует так же, как любит, - едва принимая во внимание своих противников. Самое яркое: он пускает в ход кулаки против тех, кто совершенно неспособен себя защитить. Дмитрий избивает Снегирева, потому что Федор Павлович нанял его для подачи ко взысканию векселей Дмитрия. Он бьет и других. Когда Дмитрий врывается в дом Федора Павловича в поисках Грушеньки, он набрасывается не только на отца, но и на Григория, и на Смердякова. Днем позже он опять бьет Григория. Эти его нападения имеют общую составляющую: каждая жертва гнева Дмитрия так или иначе состоит на службе, а точнее в услужении, у Федора Павловича. В частности, Снегирев работает у Фёдора Павловича агентом по взысканию долгов.

Мотив отношений и обращения со слугами красной нитью проходит через весь роман. Зосима открывает тему, прямо признаваясь своим близким друзьям-монахам, что однажды он ударил своего слугу с досады из-за собственных сердечных дел. Против всех ожиданий, объясняет он, с этого жестокого действия началось его преображение. Зосима неожиданно вспомнил слова своего умершего брата, что каждый перед всеми виноват, и вспомнив, пал, поклонившись до земли своему несправедливо наказанному слуге. Затем он вышел из армии (оставив карьеру, ранние стадии которой символизируют карьеру Дмитрия) и принял монашеский постриг.

В заключительной части беседы с монахами Зосима опять вспоминает своего брата и вопрошает: "Стою ли я того весь-то, чтобы мне другой служил?" (14, 287). Он, таким образом, связывает тему братства с вопросом о том, как нужно обращаться со слугами, и расширяет общий фонд тех "братьев", которым мы должны быть сторожами, включая сюда и слуг. Соответственно, Дмитрий, поступая жестоко по отношению к слугам своего отца, также оказывается неспособен - подобно Ивану, Алёше и Смер-дякову - быть сторожем брату своему. Чтобы искупить свои грехи, ему придется выполнить двойную задачу: с одной стороны, ему нужно изменить восприятие себя окружающими в качестве объекта; с другой стороны, ему нужно преобразовать себя в цельную личность, в уравновешенного субъекта, способного признать и оценить субъектность окружающих.

"Первого сына спровадил"), так же как и Алёше (кн. 1, гл. 4 "Третий сын Алёша"), Иван, напротив, делит главу с Алёшей (кн. 1, гл. 3 "Второй брак и вторые дети"). Его независимое положение как второго брата, таким образом, девальвируется, поскольку он вынужден разделить это обозначение с Алёшей. Другие подробности его биографии первоначально также соединены с биографией Алёши - по крайней мере до достижения Иваном десятилетнего возраста, когда, как сообщает повествователь, он стал "угрюмым и закрывшимся", но одновременно - блестящих способностей. Поскольку к Алёше ни то ни другое не относится, мы можем заключить, что Иван создал для себя автономную идентичность.

Но можем ли? Следующее, что мы узнаем об Иване, это то, что "как-то так случилось" (14, 15), что он оставил семью, в которой рос с Алёшей, чтобы учиться в московской гимназии. В надлежащее время он поступил в университет, но должен был содержать себя сам в течение двух лет, потому что финансовые дела его последнего благодетеля оказались запутанными. Неопределенное "как-то так случилось" звучит эхом того, что мы слышали о детстве Дмитрия: там "так случилось", что Петр Александрович Миусов вернулся в Париж и покинул своего подопечного. Как и в случае с Дмитрием, повествователь вдруг теряет интерес к описываемой им судьбе ребенка и позволяет решающим обстоятельствам в его биографии просто "случиться". И хотя Иван проводит гимназические годы в доме знаменитого педагога, случайность того, что "как-то так случилось" приглашает нас задуматься, не был ли он, хотя и в гораздо меньшей степени, чем Дмитрий, тоже забытым.

Эта зарождающаяся ассоциация между Иваном и Дмитрием укрепляется их общими денежными несчастьями: Дмитрий верит, что получит деньги своей матери, но его дела столь хаотичны, что он не может быть уверен в этом; Иван унаследовал небольшую сумму, но он, по крайней мере временно, также не может ее получить. Вся тема денежных затруднений выходит далеко за пределы этих вводных глав, продолжая служить связью между двумя братьями: ведь, собственно, и в этих главах повествование начинается с того, что Иван приезжает домой, именно чтобы помочь разобраться в денежных претензиях Дмитрия к отцу.

Иван, как средний сын, кажется, обречен стать составной личностью, сплавом - старшего и младшего братьев. В их общем с Алёшей детстве важно, что у них с Алёшей одна мать и несколько общих благотворителей. А в юности у него оказывается общий жизненный опыт с Дмитрием, общие денежные затруднения и возможности выхода из них. К сожалению, отрицательные стороны общего опыта у Ивана с каждым из братьев в соответствующем аспекте общие, но вот положительной общности, как раз, нет. В отличие от Алёши, Иван не хранит никаких особых воспоминаний о своей матери и, на самом деле, трудно поверить в то, что и он тоже - ее сын. Вот Фёдор Павлович об этом и забывает - когда он рассказывает постыдную историю о том, как он наплевал на икону Софьи Ивановны. Алёша от этого рассказа сотрясается в припадке, и тут Федор Павлович кричит, что с Алёшиной матерью происходило то же самое. Иван гневно отвечает, что Алёшина мать была и его матерью тоже, но Федор Павлович сначала не понимает, о чем он говорит. И не без причины. Алёша-то в детстве пережил интенсивную связь с матерью, а вот Иван, по крайней мере, насколько это известно читателю, ничего подобного не пережил.

У Дмитрия, как и у Алёши, есть в его несчастиях утешения, каких Иван лишен. Когда Дмитрию в очередной раз грозит величайшая опасность погубить себя навек - когда его чуть не одолевает искушение надругаться над Катериной Ивановной - он всё же оказывается в силах обуздать себя и отступить. Он дает Катерине Ивановне деньги, которые спасут ее отца от бесчестья, и отпускает ее нетронутой. Наградой ему - восторг столь пронзительный, что в какой-то миг он готов заколоться - ещё одно искушение. Вторая награда, далеко не столь пронзительная, настигает его, когда он становится женихом Катерины Ивановны и встречается с ее благодетельницей, которой он тут же очень понравился. Тем временем Иван тоже влюбился в Катерину Ивановну. Он, в отличие от Дмитрия, ведет себя благородно -по крайней мере, на взгляд общества. Ведь он никогда не подвергает риску ни свою, ни ее репутацию. В результате, однако, он никогда не испытывает и восторга самопожертвования, доступного Дмитрию. Не заслуживает он и одобрения благодетельницы Катерины Ивановны, которой, как нам прямо сообщают, он вообще не понравился10.

себе наследство своей, то Иван прибывает под вторичным предлогом - помогать Дмитрию. Но нужно заметить, что повествователь и этот предлог находит сомнительным: "Тем не менее, даже тогда, когда я уже знал про это особенное обстоятельство, мне Иван Федорович все казался загадочным, и приезд его к нам все-таки необъяснимым" (14,17).

Иван, однако, не расположен играть роль объекта действий окружающих. Хотя его отец и различные благодетели склонны о нем забывать, сам он зато не склонен быть забытым. Он содержал себя в университете статейками за подписью "Очевидец", таким образом заявляя себя не только субъектом своей собственной жизни, но также и субъектом-повествователем жизненных историй окружающих. В то же время, однако, такой выбор псевдонима свидетельствует о том, что он скорее наблюдатель на пиру жизни, чем его активный участник, а также наводит на подозрение, что он всё-таки не вполне полноценный субъект. Статью о церковном суде он тоже написал как наблюдатель, а не заинтересованное лицо. С одной стороны, это так потому, что, по замечанию повествователя, Иван - специалист по естественным наукам. С другой стороны, Иван и тут умудрился столь искусно и не присоединяясь ни к одной точке зрения изложить свои аргументы, что и защитники, и противники Церкви восприняли его статью каждый со своей стороны так, словно она была написана в их поддержку.

Разрываясь между желанием верить в Бога и неспособностью уверовать, между образом детства Алёши и детством, аналогичным Митиному, Иван в очень большой степени "средний" брат. Борясь за то, чтобы выбиться из этой неопределенной позиции и стать независимым субъектом, "самому-по-себе" человеком, он мечется между двумя очень разными направлениями. Во-первых, он пытается освободиться от Дмитрия и Алёши, отвергая их открыто: "И насчет брата Дмитрия тоже, особенно прошу тебя, даже и не заговаривай со мной никогда больше..." (что уже было отмечено выше); и "Алексей Федорович (...) я пророков и эпилептиков не терплю; посланников Божиих особенно, вы это слишком знаете. С сей минуты я с вами разрываю и, кажется, навсегда" (15,40-41).

- Смердяков. Дмитрий и Алёша видят в Смердякове только слугу и овеществляют его, сводя его определение к тому, что он - "лакей". Взгляд Ивана на него более сложен. Прежде всего, конечно, и он воспринимает Смердякова как слугу. Но, выбрав его своим конфидентом, Иван неявно устанавливает не столь овеществляющее отношение. Наполняя его своими идеями, он поглощает личность Смердякова своей собственной идентичностью.

Однако ни одна из этих линий поведения не оказывается вполне успешной. Хотя Иван пытается убедить себя, что он в состоянии выбросить Дмитрия из головы, он, тем не менее, очень с ним связан уже, по крайней мере, своей страстью к Катерине Ивановне, невесте Дмитрия. То же и с Алёшей. Хотя Иван и дразнит Алёшу своей поэмой о Великом Инквизиторе, его связь с Алёшей запечатлена Алёшиным безмолвным поцелуем. И со Смердяковым тоже не всё выходит по плану овеществления. Смердяков, в самом деле, очень практичный двойник, сводящий

Ивановы запутанные, мучительные желания к конкретному, определенному действию, тем не менее, в последнюю минуту преподносит сюрприз своему умнейшему брату, покончив жизнь самоубийством. Таким образом, Иван оказывается неспособным ни избавиться от своих двух братьев, на которых он так похож, ни полностью подчинить брата, так похожего на него.

В отличие от братьев Дмитрия и Ивана, Алёша появляется в романе с совершенно определенной идентичностью, привлекающей к себе внимание и привлекательной для окружающих: мать обнимает его, малого ребенка, его благодетели его лелеют ("(...) он до того привязал к себе всех в этом семействе, что его решительно считали там как бы за родное дитя" (14, 19); сдержанный Миусов восхищается им (%..) оставьте [его] вдруг одного без денег на площади незнакомого в миллион жителей города, и он ни за что не погибнет и не умрет с голоду, потому что его мигом накормят, мигом пристроят (...) и это не будет стоить ему никаких усилий и никакого унижения, а пристроившему никакой тягости, а может быть, напротив, почтут за удовольствие" (14,20); а Фёдор Павлович, в полную противоположность своему обычному поведению, требует, чтобы Алёша оставил монастырь и вернулся домой к родительскому очагу. Из всего этого мы должны заключить, что Алёша - это юноша, который в самых неблагоприятных обстоятельствах всегда найдёт выход и попадёт на неожиданно успешную стезю.

К несчастью, он несется сломя голову. Он переживает момент неверия, поскольку, как прямо объясняет нам повествователь, чудо, которого он ждал, его подводит, и тело Зосимы начинает смердеть. Алёша ищет "высшей справедливости" и поначалу не может ее найти. То, что он утрачивает благодать, тем более удивительно, что повествователь уже позаботился нас уверить в том, что юноша этот - реалист и что "в реалисте вера не от чуда рождается, а чудо от веры" (14, 24)11.

"беспорядка" Алёша причиняет вред и буквальным, и фигуральным своим братьям. Последний наказ Зосимы ему был найти и утешить Дмитрия, а Катерина Ивановна поручила ему передать двести рублей Снегиреву. Вместо этого Алёша отправляется с Ракитиным к Грушеньке, известной обольстительнице. Тем самым он подражает Ивану: тот тоже ухаживает за женщиной Дмитрия (правда другой). Подражание Ивану становится ещё более очевидным, когда Алёша говорит Ракитину, что, отправляясь к Грушеньке, он бунтует не против Бога, но против мира Его. Этот плагиат из Ивана ставит Алёшу в один ряд с Иваном и его маловерием, временно сводя на нет действенность поцелуя, данного им Ивану в трактире. Если этот поцелуй первоначально должен был направить Ивана к вере и спасению, то его "отмена" - знак отречения от Ивана.

Критики отмечали, что Алёша теряет и своего отца по плоти (Федора Павловича) и своего отца по духу (Зосиму)12. Не следует забывать, однако, что Зосима одновременно и Алёшин брат, благодаря тому, что они - братия одного монастыря. Будучи "старцем" среди братии, Зосима аналогичен по функции не только Федору Павловичу, но и Дмитрию. Пренебрегая Дмитрием, которого по настоянию Зосимы он должен отыскать, Алёша тем самым пренебрегает и мудростью, и советом Зосимы, который ему такой же духовный брат, как Дмитрий - брат по плоти.

Теперь о Смердякове. Возможность открыто объявить его братом Карамазовым, нечего и говорить, слишком незначительна. Его детство, тем не менее, вполне соответствует схеме, установившейся для всех детей Карамазовых. Оставленный беспомощным на произвол судьбы по смерти матери (так же, как и законные дети Карамазовы - по смерти своих матерей), он взят Григорием (так же, как и законные дети Карамазовы). Однако, увы, в отличие от законных детей-Карамазовых, Смердяков так и остался у Григория и с Григорием. Подменный ребенок вместо умершего младенца Григория13, дитя без имени, роду и племени, он не находит благодетелей, готовых облегчить его рабство или признать его братство.

Он настоятельно советует родителям читать детям историю об Иосифе, чьи братья продали его в рабство14, пересказывая ее следующим образом: "(...) братья продали в рабство родного брата своего, отрока милого, сновидца и пророка великого, а отцу сказали, что зверь растерзал его сына, показав окровавленную одежду его (...) потом братья приезжали за хлебом в Египет, и Иосиф, уже царедворец великий, ими не узнанный, мучил их, обвинил, задержал брата Вениамина, и все любя" (14, 266).

Библейская история открыто связывает рабство и братство и прямо указывает на Смердякова. В определенном отношении жизнь Смердякова представляет собой гротескный перевертыш и переделку жизни Иосифа. Смердякова, в отличие от Иосифа, едва ли можно назвать любимым сыном отца, несмотря на то что он-то как раз остается при доме Федора Павловича, а "изгоняют" его братьев. Он, подобно Иосифу, имеет что-то вроде видений, так как он эпилептик. Более того, как и в случае с Иосифом, его братья отрекаются от своих обязанностей по отношению к нему, принимая как должное его положение слуги. В отличие от Иосифа, о нем никогда не говорили, что его разорвали звери. Как ни печально, он сам уничтожал животных (ему нравилось вешать кошек, в тайне, но очень торжественно и с соблюдением ритуала). Обучаясь в Москве, он развил вкус к модной одежде (ср. одежду Иосифа) и по возвращении домой, как говорили, одевался, как "придворный" - а ведь так Зосима называет Иосифа. И наконец, он мучит и обвиняет своих братьев, особенно Ивана - хотя, в отличие от Иосифа, и не любя их.

Смердяков, подобно Иосифу, остро осознает свою власть над братьями. Когда братья Иосифа прибыли в Египет за хлебом, они не знали, что Иосиф, доверенное лицо фараона, на самом деле их брат. Но он-то их узнал и даже поддразнил: сначала взял деньги за хлеб, а затем подложил эти деньги им обратно в мешки. Он забавляется властью над ними: захочет - помилует, не захочет - заключит их всех под стражу за воровство. Смердяков тоже злоупотребляет властью, совершив денежный подлог. Он говорит Дмитрию о роковом конверте, который Федор Павлович приготовил для Грушеньки, но утаивает его настоящее местонахождение. В конечном счете он не поднимается до нравственной высоты Иосифа - но этого мы никогда от него и не ждали. Он не прощает своих братьев и решает сам поступить с Дмитрием так, как братья Иосифа поступили с ним. Убив Федора Павловича и заручившись тем, что подозрения падут на Дмитрия, Смердяков обрекает своего невиновного брата на изгнание и рабство. Тем самым он ещё и создает Ивану необходимые условия для того, чтобы умыкнуть невесту Дмитрия, а эта провокация, в свою очередь, ставит Ивана перед острой нравственной дилеммой: должен ли и он тоже предать Дмитрия, стоит ли того максимальный приз?

Роман "Братья Карамазовы" выдвигает идею братства на первый план уже в самом названии. Главы, предшествующие убийству Федора Павловича, посвящены теме братства не в меньшей степени, чем теме отцов и сыновей. В ходе этих глав нам предлагают вопрос: что значит быть братом? Является ли нашим братом лишь тот, кто связан с нами кровными узами? Есть ли высшие и низшие степени у братства? Каким образом можно предать своих братьев? Есть ли прощение такому предательству?

ли кто-либо из них восстановить этот идеал и если способен, то как? Вот тут-то и важна история Иосифа, важна не только для исследования значений и смыслов братства в "Братьях Карамазовых", но также и постольку, поскольку она представляет собой потенциальную парадигму в мире Достоевского, следуя которой можно восстановить и некогда утерянное братство15.

В критические моменты библейской истории Иосиф видит пророческие сны. Первый из этих снов всеобщий в своем значении, так как он фактически прообразует итог его жизненной истории. Последующие сны более частные и служат ступенями на пути к этому итогу, помогая Иосифу достичь мирского успеха, необходимого ему, чтобы осуществить свою судьбу. Подобным же образом каждому из братьев Карамазовых посылается сон и/или видение. Алёшин сон ведет далеко. Он полностью изглаживает Алёшине отпадение от благодати и высвобождает в Алёше способность быть братом в самом полном смысле - и Ивану, и Дмитрию. На противоположном конце спектра - Смердяков, страдающий эпилептическими припадками, не приносящими ему ни благодати, ни разрешения его драмы. Видения Дмитрия и Ивана где-то посредине. В конечном итоге, эффективность этих снов каждый раз функционально связана с типом дискурса, который рассказчик применяет при повествовании именно о данном сне.

Сначала - об Алёшином сне. Повествователь очень тщательно и подробно подготавливает сон Алёши в главе "Луковка". Алёша, как я уже отмечала, уходит от гроба Зосимы в поисках радостей плоти. Однако вместо того чтобы пасть жертвой последовавших искушений, он приходит к осознанию того, что Гру-шенька - это его много выстрадавший ближний. Осознав это, он признаётся и кается в своем прежнем подлом намерении: "Я шел сюда злую душу найти (...) а нашел сестру искреннюю, нашел сокровище - душу любящую... Она сейчас пощадила меня... Аграфена Александровна, я про тебя говорю. Ты мою душу восстановила" (14, 318). Назвав Грушеньку своей сестрой, Алёша восстанавливает себя в статусе брата, тем самым изглаживая свой предшествующий бунт16.

Алёшино действие немаловажно, несмотря на непрекращающиеся насмешки Ракитина. Слово у Алёши порождает и физическое преображение: он начинает дрожать и дышит с трудом.

Этот момент перекликается с описанием того, как он весь сотрясся, услышав историю Федора Павловича о Софье Ивановне, а потому вызывает и дальнейшую ассоциацию со всей той сценой, в которой мы погружаемся в живое воспоминание Алёши о матери, и далее, по ассоциативной цепи, - в связь этого мотива с братством. Затем Алёша возвращается в монастырь и тихо и радостно молится над гробом Зосимы без смущения - хотя и не перестаёт замечать, что запах от тела все еще исходит. Молясь, Алёша слышит, как отец Паисий читает евангельскую историю о браке в Кане. Убаюканный чтением священной книги, Алёша видит сон, в котором он сам присутствует на брачном пире в Кане.

"И в третий день брак бысть в Кане Галилейстей...". Эти слова перемежаются с сознательными и полусознательными мыслями Алёши, излагаемыми от первого лица: "Брак? Что это... брак... у ней тоже счастье... поехала на пир... Нет, она не взяла ножа..." (14,326). Это пересыпание пассажей из Евангелия Алёшиными мыслями продолжается, пока в конце концов не приводит к совершенному слиянию библейского чуда с Алёшиным осознанием своего собственного недавнего опыта17. На краткий промежуток времени повествователь от третьего лица, который рассказывал об Алёшином падении, комментируя его на весьма объективный манер, сменяется двумя различными повествователями, причём у каждого - своё лицо. Один - евангелист Иоанн. Он обладает непогрешимым доверием и авторитетом как внутри так и за пределами романного мира. Другой - Алёша, только что запятнавший свою нравственную репутацию. Но и его спасение сейчас совершится. Поскольку Алёшино повествование от первого лица переплетается со священным повествованием от третьего лица, то и оно достигает авторитетности по смежности со священным текстом, притом что обычно такая авторитетность по отношению к профанному повествованию от третьего лица на остальном пространстве романа отрицается.

Как это часто происходит на протяжении всего романа, и к этой сцене тоже ключ предлагает Зосима, также присутствующий на брачном пире в Кане в видении Алёши. Он говорит Алёше: "И многие здесь только по луковке подали, по одной только маленькой луковке... Что наши дела? И ты, тихий, и ты, кроткий мой мальчик, и ты сегодня луковку сумел подать алчущей. Начинай, милый, начинай, кроткий, дело свое!" (14, 327). Этими словами Зосима прощает Алёшу за ослушание и за небрежение по отношению к брату Дмитрию. Не случайно первый отрывок Писания, который Алёша слышит, задремывая, упоминает "третий день": поданная им луковка его искупила, и поэтому сейчас произойдёт воскресение. И, в самом деле, три дня спустя Алёша покидает монастырь и вновь приходит в мир. С этого момента и далее Алёша будет с Дмитрием, когда понадобится ему, и станет поддерживать Снегиревых во всех превратностях их судьбы18.

Дмитрию тоже посылается сон как раз в тот момент, когда его жизнь сокрушилась во всех своих проявлениях. Он только что арестован по подозрению в убийстве отца. Местные чиновники, до сих пор обращавшиеся с ним как с равным (т. е. как с полноправным субъектом), теперь обвиняют его как жестокого убийцу (т. е. как объект

Когда Дмитрия арестовывают, он ещё только начал осознавать иронию своего положения. Против всех ожиданий, Гру-шенька в самом деле любит его - не его деньги, не его веселость, но его самого, как он есть. Но ведь он только что страшно избил Григория. Подвешенный между чудом быть любимым и несчастьем ранить, может быть, даже убить одного из тех немногих людей, которые "помнили" о нем в его детстве, Дмитрий должен к тому же достаточно овладеть собой, чтобы отвечать на вопросы следователей. Более того, следователи унижают его, требуя от него раздеться до белья. Это может показаться не таким большим унижением в огромном море его несчастий, но для человека, с которым столь часто обращались как с объектом, это становится последней каплей. Сначала он отказывается подчиниться, но в конце концов сдаётся. После унизительного обыска он ложится пластом, и тут сказано: "... какое-то странное бессилие одолевало его" (14, 456). Охваченный слабостью, он видит сон, "как-то совсем не к месту и не ко времени" (14, 456).

Дмитрию снится, что он едет по мокрому снегу в стороне, где когда-то служил в армии. Неожиданно он въезжает в погорелое селение. Среди голодных жителей села, стоящих вдоль дороги, он видит преждевременно состарившуюся женщину с голодным, плачущим ребенком на руках. Дмитрий настойчиво спрашивает, почему это "дитё" бедно и почему поселяне не обнимаются, не целуются, не поют радостных песен. Он преисполняется горячим желанием сделать что-нибудь, чтобы эти беды никогда больше не повторялись. Затем, все еще во сне, он слышит голос Гру-шеньки, говорящей: "А я с тобой, я теперь тебя не оставлю, на всю жизнь с тобой иду..." (14, 457). Он просыпается и обнаруживает, что какой-то добрый человек подложил ему под голову подушку, пока он спал19.

Образ ребенка уже витал здесь, раньше, этим же вечером, задолго до того, как Дмитрий заснул. На пути в Мокрое Дмитрий спрашивает ямщика, должен ли он, Дмитрий, попасть в ад. Ямщик разуверяет его, говоря, что никто не винит его за его отчаянное поведение, потому что он сам как малый ребенок20. Видение поселян, обнимающихся и поющих, также принадлежит той же бешеной езде на тройке, во время которой Дмитрий воображает свой последний кутеж в Мокром21"дитю". Это отождествление очень хорошо согласуется с реальным существованием молодого человека, который так никогда и не дорос до состояния вполне самодостаточного субъекта. Обещание Грушеньки остаться с ним освобождает Дмитрия от эгоцентричности и дает ему возможность почувствовать сострадание к другим. Его преображение утверждает найденная им по пробуждении подушка, утверждает так же наверняка, как образы воскресения предсказывают преображение Алёши.

Однако сон Дмитрия лишь отчасти преобразует его. Сон приводит его к осознанию того, что и у других есть жизни, в которых должна быть взлелеяна каждая частичка, так же как в его собственной жизни. Он искренно страдает от того, что избил Григория, например. Он также начинает стыдиться того, что желал смерти Федору Павловичу, хоть и продолжает в то же время настаивать, что не он убил его. Он также осознает, что его непреодолимая страсть к физическим наслаждениям вредит ему в глазах окружающих и что, даже если он и неповинен в смерти отца, то жил он все же неправедно. Он говорит Алёше, что хочет пострадать, что пойдет в Сибирь, в каторгу. В то же время, однако, он соглашается и на план Ивана - бежать из партии арестантов во время пересылки. Как он говорит Алёше, он чувствует, что в нем возник новый человек, но боится, что если его будут физически унижать, он потеряет этого нового человека в себе. Этот страх особенно горек и свойствен тому, кого столько раз теряли в детстве - упускали из виду как личность. Алёша соглашается, что Дмитрий еще слишком слаб, чтобы понести крест, которого он не заслуживает22.

Сну Дмитрия, как и сну Алёши, предшествуют сакральные аллюзии. В случае Алёши, когда он засыпает, читается подлинный текст Писания. В случае Дмитрия отсылка более слабая. Главы, непосредственно предшествующие сну, главы, в которых Дмитрий сталкивается с обвинением в убийстве и - думая, что он может с легкостью все объяснить, - начинает подробно рассказывать о своих действиях, называются "Хождение души по мытарствам. Мытарство первое", "Мытарство второе", "Третье мытарство", отсылая к мучениям Христа на пути к месту распятия, так же как и>к мучениям души, восходящей к небесному суду. Заметность перечня в заглавиях, однако, указывает еще и в иных направлениях: среди прочего - на три искушения Христа, упомянутые Иваном в "Легенде о Великом Инквизиторе", и на три визита Ивана к Смердякову.

в настоящем времени: способ, часто принятый и в разговорном, и в письменном русском языке для привнесения в восприятие слушателя или читателя ощущения ,того, что события происходят здесь и теперь. Повествование ведется от третьего лица, но повествователь, до этого момента сохранявший дистанцию по отношению к Дмитрию за счёт того, что приправлял свою историю рассудительными комментариями по поводу чувств и поведения молодого человека, теперь уменьшает разрыв тем, что вводит нас в его сон. Как и в сне Алёши, повествование перемежается с речью от первого лица. В сне Дмитрия, однако,. речь представляет собой почти постоянный диалог, и. к тому же диалог бесплодный. На вопросы ответов нет. Дмитрий упрямо спрашивает, почему поселяне страдают и почему плачет дитё, но ямщик отвечает, скорее описывая, что он видит, чем объясняя.

В этом сне чувство сакрального значительно притушено про-фанным диалогом, и авторитет секулярного повествователя от третьего лица, оценивающего ситуацию вчуже, остается в силе даже когда его голос сдвигается к более персонализированному типу дискурса. С одной стороны, сон Дмитрия, очевидно, связывается с сакральным названиями глав, подразумевающих, что душа Дмитрия проходит мытарства, т. е. процесс очищения. С другой стороны, наличный повествовательный дискурс сна - профан-ный. В результате стыд Дмитрия от своей оставленности и забы-тости изгоняется только частично. После сна он знает, что Грушенька его любит и всем пожертвует для него, но его все еще мучит ревность - страх, что Грушенька покинет его ради кого-нибудь еще. К тому же он не может полностью превозмочь пережитое: то, что с ним обращались как с чисто физическим объектом, - его мучит мысль, что его могут начать бить на пути в Сибирь, и в результате всего этого он соглашается^на составленный его братом план бегства.

Повествование о сне Ивана - если это только был сон - происходит в романе относительно поздно. Брат Иван борется с неослабевающим чувством стыда, связанным с его воспоминанием о ночи перед отъездом из отцовского дома. В тот вечер у Ивана был неприятный разговор со Смердяковым, в котором Смердя-ков грубо намекнул на способ, каким может быть убит Федор Павлович к выгоде Ивана. Иван, косвенно дав Смердякову понять, что он хочет этой смерти, стоит наверху лестницы поздно ночью, прислушиваясь к передвижениям своего отца. Сев в поезд на Москву на следующее утро, он заключает, что он подлец.

После убийства Иван посещает Смердякова, который говорит ему, что он, Смердяков, был физическим орудием смерти, но что Иван был настоящим и истинным ее вдохновителем и, следовательно, убийцей. Иван это давно подозревал и решает дать правдивые показания на суде над Дмитрием. Он намеревается чистосердечно признаться в своей любви и ревности к невесте Дмитрия и объявить о своей вовлеченности в предательский план Смердякова, таким образом и восстановив связь со своим братом, и отказавшись от своей фатальной склонности к самоудвоению. Когда он идет домой в метель, ободренный своим решением, он совершает доброе дело. Он наталкивается на пьяного мужика, которого он сбил с ног раньше тем же вечером. Он подбирает его и устраивает так, чтобы о нем позаботились. Это-то происходит наяву. Но затем он идет к себе на квартиру, где его целеустремленность испытывает фундаментальное потрясение - в его комнате сидит черт, еще один из многочисленных Ивановых двойников, и он-то как раз упрямо не желает; чтобы от него отрекались.

Следует длинный разговор, после которого Иван, заболевает горячкой. Он умудряется-таки дать показания на суде над Дмитрием, заявляя на себя, так же как и на Смердякова, но говорит он бессвязно, и его показания не принимают в расчет. Вовсе не испытав облегчения после дачи показаний, Иван еще сильнее заболевает и к концу романа всё еще не идёт на поправку.

Хотя Иван приписывает голос, ведущий повествование, черту, он, тем не менее, подозревает и даже желает, чтобы на самом деле это был его собственный голос. Однако ему не стоило бы на это надеяться. Ведь если черт и в самом деле не более чем еще один Иванов двойник, тогда сон не имеет силы освободить Ивана от его одержания самим собой как субъектом повествования23.

На самом деле, черту вполне удаётся ограничить себя повторением того, что и сам Иван уже сказал или подумал в своё время. В одном случае, например, он рассказывает длинный анекдот о философе, отрицавшем вечную жизнь и приговоренном по смерти пройти квадриллион километров, чтобы искупить свой грех. Наказание, по-видимому, бесконечно, но кающийся в конце концов завершил его и провозгласил славу раю. Иван восклицает раздраженно, что он сам сочинил этот анекдот несколько лет назад24.

Таким образом, оказывается, что Ивану предназначено повторить в своем сне ошибки, совершенные им наяву, в сознательной жизни. Учтивый рассказчик анекдотов, творец историй, колеблющихся между верой и неверием25, Иван стремится сделать себя независимым и самодостаточным субъектом своих действий. Даже его попытка оказать милость - его забота и беспокойство о пьяном мужике - двусмысленна, так как это именно он сначала бросил этого человека замерзать. Так что он продолжает разбираться с самим собой, а не с другим, ближним.

Есть всё же основания думать, что почти монологичный поток болтовни, образующий Иванов сон, может, в конце концов, послужить, подобно снам Алёши и Дмитрия, к его преображению, хотя бы отчасти, и в истинного брата, и в истинного сторожа братьям своим. Иван твёрд в своём намерении выгородить Дмитрия, и он дает необходимые показания в суде. Речь его беспорядочна, в неё врываются обрывки пережитого им бесовского наваждения, показывая, что он всё еще раздираем страстями. Публика в суде считает его временно помешанным и игнорирует его свидетельство, но, подобно убийце, однажды встреченному молодым Зосимой, Иван исповедуется и тем очищает себя от греха.

26, - это единственный брат, которому ни в малейшей степени не дано пережить освобождения и преображения посредством сна. Нельзя сказать, чтобы он не был на потенциальной грани такого опыта. Ведь Смердяков - эпилептик, и он переносит припадок после убийства Федора Павловича. По крайней мере одного-то из своих героев-эпилептиков Достоевский в своё время пожелал наградить овладевающим на краткий момент всем существом восторгом и откровением в миг перед припадком27. Но этот герой не Смердяков. Смердякову в этом миге отказано. Он сам говорит Ивану, что после припадка был без сознания два дня. В этом состоянии беспамятства он, очевидно, не переживает ни восторга, ни откровения. Возможность увидеть вещий сон у него остается нереализованной.

На протяжении первой половины "Братьев Карамазовых" Достоевский настоятельно и прямо ставит вопрос о том, что значит быть братом. Три законных брата Карамазовых отвечают на этот вопрос по-разному. Прежде всего, и наиболее очевидно, они определяют свое братство в отношении друг к другу. Дмитрий, сын другой, чем у Ивана и Алёши, матери, и воспитанник других "благодетелей", естественно, биологически отдален и отчуждён от своих братьев. Более того, он появляется в романе в статусе и качестве ребенка. Он вполне ощущает свои собственные желания и нужды, но о нуждах своих ближних и о них самих имеет лишь приблизительное представление. Все еще ожидая, что его, наконец, "найдут" и признают вполне дееспособным субъектом, он едва способен понять природу тех уз, которые соединяют его с Иваном и Алёшей. Алёша, всегда признающий других, и, в свою очередь, всегда ими признаваемый, чувствует очень различную и очень сильную ответственность за обоих братьев. Он, тем не менее, бросает искать одного из них (Дмитрия), после того как его веру тяжко испытывал другой (Иван). Иван же, напротив, в тот или иной момент открыто отвергает каждого из своих братьев.

За вопросом об открыто признаваемом братстве, однако, стоит вопрос о тайном, постыдном братстве. Ни Дмитрий, ни Иван, ни даже Алёша не желают признавать лакея Смердякова своим братом. Требование сделать это, тем не менее, настоятельно и наиболее ясно сформулировано Зосимой. В размышлении о своей давней юности Зосима тесно переплетает свое обращение со слугой с памятью о давно почившем брате, таким образом связывая братьев и слуг по ассоциации. Он приравнивает слуг к братьям ещё более прямо, когда пересказывает библейскую историю об Иосифе, в которой брат и слуга буквально одно и то же лицо. И нам, и Алёше с Иваном и с Дмитрием предлагается возможность признать очевидную аналогию со Смер-дяковым.

из случайных слуг своего отца, Снегирева, братом. Передавая деньги от Катерины Ивановны, Алёша выражает свое предложение на языке братства: "Она именно поручила мне уговорить вас принять от нее вот эти двести рублей как от сестры (...) Но ведь есть же и на свете братья" (14, 190).

На протяжении первой половины романа каждый из Карамазовых по-своему погрешает против идеи братства; во второй половине каждый приходит к моменту потенциальной благодати, являющейся в виде сонного видения, после которого каждому предоставляется возможность исправить свой грех. Некоторые из снов в конце концов оказываются более эффективными, некоторые менее. Но они направлены на один эффект: предречь, с какой вероятностью сновидец должен признать и восстановить утерянные связи со своими братьями. Достоевский даёт знать о степени этой эффективности посредством формальных средств -через тип повествовательной характеристики каждого сна28.

Иван, чья судьба остается неопределенной в конце романа, стирает различие между своим словом и словом своего привидения-черта,, именно тем, что отказывается уступить ему (как и вообще кому-нибудь) свой статус субъекта повествования. Он, таким образом, не оставляет пространства для трансцендирующего дискурса - дискурса, преодолевающего пределы профанной реальности. Дмитрий - субъект хотя бы постольку, поскольку он видит сон, но не он главный повествователь. Язык его сна про-фанный, но комментарии к нему повествователя от третьего лица отсылают к высшему уровню реальности (три мытарства; замечание о сне, что он не к месту и не ко времени, т. е. над местом и временем или вне их). Подобно Ивану, Дмитрий пытается отгадать значение сна посредством страстного диалога, но, в отличие от Ивана, он испытывает глубокое сочувствие, не перестаёт спрашивать и допытываться, почему же "дитё" должно страдать. Поэтому и его сон формирует его как брата. Алёша - брат, избранный как таковой в откровенных замечаниях автора, -вдохновлён сном, в котором его собственное повествование неразрывно сплетается с божественным Писанием. Проснувшись, он оказывается активным участником благодатной и милосердной жизни и истинным братом каждому, исключая лишь презренного Смердякова. Восторженные слова Коли Красоткина с силой звучат в самом конце романа как недвусмысленное свидетельство удивительного преображения Алёши: "Ура Карамазову!".

Перевод с английского Татьяны Касаткиной под редакцией Ольги Меерсон

Примечания:

  Я хотела бы поблагодарить Дебору Мартинсен, внушившую мне смелость написать эту статью и давшую много существеннейших советов. Благодарю также Ольгу Меерсон, Робин Фойер Миллер и Нэнси Руттенберг за их щедрую помощь и ценные замечания.

Этот вопрос лежит в центре подхода к "Братьям Карамазовым" Ольги Меерсон в 6 главе ее книги "Dostoevsky's Taboos" (Dresden; Munchen: Dresden Univ. press, 1998. P. 183-209; см. также ее статью в настоящем издании). В то время как она сосредоточивается, главным образом, на Смердякове, в этой работе я буду рассматривать всех четверых братьев.

Главное исключение из общего пренебрежения Дмитрием, как уже было сказано, - Григорий. Доктор Герценштубе, однако, тоже "помнит" Дмитрия ребенком, хотя и не может припомнить подходящих русских слов, чтобы донести свою память до окружающих. Об этом см.: Belknap RJL. The Genesis of "The Brothers Karamazov" // Evanston (Ш.): Northwestern Univ. press, 1990. P. 84; а также его же: Memory in // Dostoevsky: New Perspectives / Ed. R. L. Jackson. Englewood Cliffs (N. J.): Prentice-Hall, 1984. P. 238. Действительно, Белнэп говорит в последней работе, что "Братья Карамазовы" можно прочесть в целом как опыт о вспоминании и забывании (Р. 233).

Робин Миллер описывает Дмитрия как персонажа, для которого возможно множество сюжетов (см.: Miller R. The Brothers Karamazov The Brothers Karamazov / Ed. R. L. Jackson. Evanston (111.): Northwestern Univ. press, 2004. P. 8). Я полагаю, что эта открытость разным возможностям происходит, отчасти, из его все еще лишь отчасти реализованной субъективности.

Меерсон рассматривает отказ признать Смердякова братом как главное табу романа. См.: Dostoevky's Taboos. Dresden - Munchen: Dresden Univ. press, 1998. P. 183.

Здесь я расхожусь с Меерсон, которая считает, что "как раз [свойственное Смердякову] избегание прямого цитирования обеспечивает эффективность интертекста, заставляя читателя испытать некоторый иррациональный ассоциативный дискомфорт" (Ibid. P. 188). См. также работу О. Меерсон в настоящем издании.

"Братьях Карамазовых" устанавливает оппозицию между Федором Павловичем, забывающим и людей, и вещи, и Алёшей, который помнит (см.: Belknap R. L. The Genesis of "The Brothers Karamazov". P. 80). В "Memory in The Brothers Karamazov" он распространяет свое наблюдение до того, что характеризует весь роман как опыт о вспоминании и забывании, вновь называя Алёшу главным вспоминателем (Р. 233-234). Диана Томсон также обращает внимание на то, что Алёша помнит мать, называя это "фундаментальным агиографическим эпизодом истории его жизни" and the Poetics of Memory. Cambridge: Cambridge Univ. press, 1991. P. 82). Тем не менее, она же отмечает, что он на время забывает Дмитрия, потому что его сбил с пути Смердяков и искушал Иван. В то время как Смердяков и Иван, безусловно, являются внешними агентами Алёшиной забывчивости, Зосима действует как противовес, напоминая Алёше о Дмитрии. То, что ему не удалось найти старшего брата, должно, следовательно, быть отнесено непосредственно на его счет.

9   По этому вопросу см.: Broucek FJ.

10  В одном из многих случаев удвоения в романе Иван вовлекается в отношения с Lise, которая на словах помолвилась с Алёшей. Lise также заявляет, что не любит Ивана.

11  Деннис Патрик Слэттери указывает, на мой взгляд, абсолютно верно, что "разлагающееся тело Зосимы - режущее, совершенно неожиданное свидетельство для веры, которая приходит в упадок, настаивая на совершении чудес по заказу" The Wounded Body: Remembering the Markings of theFlesh. Albany, N. Y.: State Univ. of N. Y. press, 2000. P. 116).

12   Ричард Пис в "Dostoyevsky: An Examination of the Major Novels" (Cambridge, 1971. P. 258) отмечает, что Алёша теряет обоих отцов, Федора Павловича и Зосиму, одновременно.

13  Morson G. S. Verbal Pollution in The Brothers Karamazov II

14  Нина Перлина называет эту историю в числе трех развернутых комментариев на библейские тексты в "Братьях Карамазовых" (еще две - это истории Лазаря и Иова). Я согласна с ее точкой зрения, что эти тексты служат для соединения земного мира и мира божественного. См.: Perlina N. Varieties of Poetic Utterance: Quotation in "The Brothers Karamazov". Lanham (MD): Univ. press of America, 1985. P. 72-73.

  Здесь я не согласна с Сергеем Хакелем, утверждающим, что материал "агиографии" Зосимы не авторитетен, потому что значительно удален от единого повествователя (см.: Hakel S. The Religious Dimension: Vision or Evasion? Zosima's Discourse in The Brothers Karamazov "пост-христианское" прочтение романа, базирующееся на изменчивом голосе повествователя и многослойности повествования (см.: Jones M. V. Dostoevsky after Bakhtin: Reading in Dostoevsky's Fantastic Realism. Cambridge; N. Y.; Port Chester, Melbourne; Sydney: Cambridge Univ. press, 1990. P. 185). Мне кажется, что утверждения Хакеля и Джоунса представляют собой, по выражению Фетюковича, палку о двух концах. Я могла бы возразить, что, по мере удаления повествования от своего источника, оно становится более общепринятым и, следовательно, более приемлемым. В то же время, оно более настойчиво внедряется в общественное сознание.

16  Лайза Нэпп подобным же образом определяет "внутреннюю духовную перемену" происшедшую с Алёшей на протяжении встречи с Грушенькой как решающий поворотный момент в его ожидании чуда, см.: The Annihilation of Inertia: Dostoevsky and Metaphysics. Evanston (111.): Northwestern Univ. press, 1996. P. 204.

17  Марк Г. Помар предложил анализ запутанной структуры сна и того, как она действует на разных уровнях сознания, в статье: Pomar M. G. "Сапа of Galilee" // Slavic and East Europ. J. 27. 1983. Vol. 27. P. 47-56.

18  Валентина Ветловская, называя Алёшу "героем жизни", утверждает, что он является, по крайней мере, отчасти, святым, который приходит к святости после пережитых испытаний и ошибок, см.: Vetlovskaia VA. Alyosha Karamazov and the Hagiographic Hero // Dostoevsky: New Perspectives / Ed. R. L. Jackson. Englewood Cliffs (N. J.): Prentice-Hall, 1984. P. 212.

  Здесь я согласна с Харриет Мурав. Посредством сна Дмитрий "восходит от земного пира в Мокром к духовному пиру братской любви". См.: Murav Н.  Holy Foolishness: Dostoevsky's Novel and the Poetics of Cultural Critique. Stanford: Stanford Univ. press, 1992. P. 143.

20  "Митя", также работает на его восприятие как ребенка.

21  Я не согласна с интерпретацией Ричарда Писа, утверждающего, что воспроизведение во сне «"полета Дмитрия в бездну вверх пятами" - этой сумасшедшей скачки в Мокрое» есть выражение Дмитриевой вины отцеубийства. См.: Peace R. Dostoyevsky: An Examination of the Major Novels. Cambridge, 1971. P. 284; см. также статью Ричарда Писа «Правосудие и наказание: "Братья Карамазовы"» в настоящем издании. Сон служит скорее для того, чтобы изгладить предшествующие события, освободить от них Дмитрия. В этом сне о страдающем дите и его матери Дмитрию явлена профанная версия Алёшиного видения о Христе и Его Матери. Лайза Нэпп прочитывает Алёшино видение Каны как одно из тех, в которых "Мариино сострадание противостоит мужскому логосу Христа" Mothers and Sons in The Brothers Karamazov: Our Ladies of Skotoprigonievsk // A New Word on The Brothers Karamazov.

22  Здесь я согласна с Робертом Джексоном, полагающим, что Алёшино решение связывает его с Великим инквизитором, провозгласившим, что человечество слишком слабо, чтобы принять на себя бремя, которое истинная вера налагает на верующего. См.: Jackson RJL. Dmitrij Karamazov and the "Legend" // Slavic and East- European J. 1965. Vol. 9, N3. P. 64.

  Дебора Мартинсен отождествляет черта Ивана со всем, что есть самого плохого в Иване, т. е. с его стыдом, проницательно замечая, например, что реакция Ивана на его пошлого черта удивительно похожа на его же реакцию на своего пошлого отца, см.: Martinsen DA. Surprised by Shame: Dostoevsky's Liars and Narrative Exposure. Columbus: Ohio State Univ. press, 2003. P. 207-208. См. также ее статью в настоящем издании.

24  "мертвой точкой" в Ивановой борьбе между верой и неверием. Он также указывает, что хронологически это самая ранняя повесть, сочиненная Иваном, но что она, тем не менее, рассказана в романе лишь сравнительно поздно, см.: Seeley F. F. Ivan Karamazov // New Essays on Dostoevsky. P. 116. Это означает, что борьба Ивана все время продолжалась, но сейчас достигла критической точки.

25  Робин Фойер Миллер указывает, что Иван представлен в романе главным образом посредством своих "литературных" трудов, и полагает, что его биография - это его библиография. См.: The Brothers Karamazov: Worlds of the Novel. N. Y.: Twayne, 1992. P. 37.

26   Морсон определяет Смердякова как аномалию, перед которой спасует любая классификация (см.: Morson G. S. The Brothers Karamazov. P. 86). Согласно Морсону, Смердяков разрушает собственную семью и, более широко, саму идею семьи (Р. 93). В моем прочтении я более склоняюсь к точке зрения Меерсон, рассматривающей Смердякова не как аномалию, но, скорее, как брата, ставшего козлом отпущения (см. ее работу в настоящем издании "Четвертый брат или козел отпущения ex machina?").

27  "Ум, сердце озарялись необыкновенным светом; все волнения, все сомнения его, все беспокойства как бы умиротворялись разом, разрешались в какое-то высшее спокойствие, полное ясной, гармонической радости и надежды, полное разума и окончательной причины" (8, 188).

28  Подразумеваемая обратная сторона такого прочтения та, что профанное повествование бесплодно, что отметил еще Виктор Террас, когда написал, что любая форма временной правды, будь то закон, психология или эмпирика, нерелевантна правде Господней, см.: Terras V. The Art of Fiction as a Theme in The // Dostoevsky: New Perspectives. P. 204.

Раздел сайта: