Лео Яковлев: Достоевский: призраки, фобии, химеры.
II. Моя маленькая эпистолярная "достоевскиана"

II. Моя маленькая эпистолярная

«достоевскиана»

Светлой памяти Венедикта Васильевича
Ерофеева, открывшего этот путь

Какое наслаждение уважать людей!

Антон Чехов

Федор Михайлович Достоевский не относится к гениальным мастерам эпистолярного жанра, каковыми в русской литературе безусловно были Пушкин, Чехов, Герцен и Лев Толстой. Более того, он вообще не любил писать письма, в чем однажды признался своему корреспонденту, объясняя задержку ответа: «Вторая [после нездоровья] причина [этой задержки] — мое страшное, непобедимое, невозможное отвращение писать письма. Сам люблю получать письма, но писать самому письма считаю почти невозможным и даже нелепым: я не умею положительно высказываться в письме. Напишешь иное письмо, и вдруг вам присылают мнение или возражение на такие мысли, будто бы мною в нем написанные, о которых я никогда и думать не мог. И если я попаду в ад, то мне, конечно, присуждено будет за грехи мои писать по десятку писем в день, не меньше» (В. В. Михайлову. 16. 03. 1878. Петербург).

Основными темами переписки Достоевского являются денежные дела (займы, долги, проигрыши, наследства и их дележ и т. п.). С ними переплетаются дела издательские (комплектование периодических изданий, к которым он был причастен, корректуры, сроки выхода и т. п.). В переписке с женой доминируют семейные детали и подробности, забота о детях, сообщения о своем здоровье и психическом состоянии и опять-таки материальные дела, от которых не было куда деться. И лишь иногда в его письмах немногословно отражаются времена, места пребывания, люди, встреченные в путешествиях, преимущественно за границей, впечатления и прочая лирика.

«лирических» отступлений от конкретных житейских дел и забот и вошли в эту подборку, в которую включено также несколько фрагментов идеологического и, может быть, даже в определенной степени политического и философского характера. В большинстве своем эти материалы в комментариях не нуждаются, тем более что их автор в цитированном выше отрывке из письма В. В. Михайлову фактически предупредил возможных читателей его эпистолярного наследия о том, что зачастую написанное им дает превратное представление о тех мыслях, которые он хотел бы вложить в свой текст. Впрочем, судите сами.

* * *

«Париж прескучнейший город, и если б не было в нем очень много действительно слишком замечательных вещей, то, право, можно было бы умереть со скуки».

«Француз тих, честен, вежлив, но фальшив и деньги у него — всё. Идеала никакого. Не только убеждений, но даже размышлений не спрашивайте. Уровень общего образования низок до крайности».

Н. Н. Страхову. 26. 06(08. 07). 1862. Париж.

* * *

«... эта польская хваленая цивилизация носила и носит смерть в своем сердце».

* * *

«Не нравится мне Париж, хоть и великолепен ужасно. Много в нем есть кой-что посмотреть; но как осмотришь, то нападает ужасная скука».

В. Д. Констант. 20. 08(01. 09). 1863. Париж.

* * *

«Немцы преучтивые, хотя ужасно зверские снаружи».

А. Г. Достоевской. 5( 17). 05. 1867. Гамбург.

* * *

«... теперь, в настоящую минуту, я никак не могу сказать наверно, займу ли я, возвратясь (кроме той квартиры, в которой Вы теперь живете), ту квартиру, в которой, рядом с нами, живут жиды?»

Э. Ф. Достоевской. 1 (13),. 06. 1867. Дрезден.

* * *

«Бросив поскорее скучный Берлин (где я стоял один день, где скучные немцы успели-таки расстроить мои нервы до злости и где я был в русской бане), мы поехали в Дрезден...»

А. Я. Майкову. 16(28). 08. 1967. Женева.

* * *

«Немцы мне расстраивали нервы, а наша русская жизнь нашего верхнего слоя и их вера в Европу и тоже».

«Россия тоже отсюда выпуклее кажется нашему брату. Необыкновенный факт состоятельности и неожиданной зрелости русского народа при встрече наших реформ (хотя бы только одной судебной)...»

* * *

«О, как подлы при этом немцы, какие все до единого ростовщики, мерзавцы и надувалы! Хозяйка квартиры, понимая, что нам покамест до получения денег некуда ехать, набавила цену!»

«А что же они-то, Тургеневы, Герцены, Утины, Чернышевские, нам представили? Вместо высочайшей красоты Божией, на которую они плюют, все они до того пакостно самолюбивы, до того бесстыдно раздражительны, легкомысленно горды, что просто непонятно: на что они надеются и кто за ними пойдет?»

«... какие здесь [в Германии] плуты и мошенники встречаются. Право, черный народ здесь гораздо хуже и бесчестнее нашего, а что глупее, то в этом сомнения нет».

А. Н. Майкову. 16(28). 08. 1867. Женева.

* * *

«... я, хоть и откладывал заходить к Тургеневу, решился наконец ему сделать визит... Откровенно Вам скажу: я и прежде не любил этого человека лично. Сквернее всего то, что я еще с 67 года, с Wisbaden'a должен ему 50 талеров (и не отдал до сих пор!). Не люблю тоже его аристократически-фарсерское объятие, с которым он лезет целоваться, но подставляет Вам Генеральство ужасное...» (фарсерский — шутовской, от слова «фарс».— Л. Я.).

А. Н. Майкову. 16(28). 08. 1867. Женева.

Эпистолярная ретроспектива

«... Тургенев влюбился в меня. Но, брат, что это за человек? Я тоже едва ль не влюбился в него. Поэт, талант, аристократ, красавец, богач, умен, образован, 25 лет,— я не знаю, в чем природа отказала ему? Наконец: характер неистощимо прямой, прекрасный, выработанный в доброй школе».

М. М. Достоевскому. 10. 11. 1845. Петербург.

* * *

«Женева на Женевском озере. Озеро удивительно, берега живописны, но сама Женева — верх скуки. Это древний протестантский город, а впрочем, пьяниц бездна».

С. А. Ивановой. 29. 09(11. 10). 1867. Женева.

* * *

«Это ужас, а не город!.. И как здесь [в Женеве] грустно, как здесь мрачно. И какие здесь самодовольные хвастунишки! Ведь это черта особенной глупости быть так всем довольным. Все здесь гадко, гнило, все здесь дорого. Все здесь пьяно! Стольких буянов и крикливых пьяниц даже в Лондоне нет».

* * *

«Буржуазная жизнь в этой подлой республике [Швейцарии] развита до nec-plus-ultra [лат. «донельзя»]. В управлении и во всей Швейцарии — партии и грызня беспрерывная, пауперизм, страшная посредственность во всем; работник здешний не стоит мизинца нашего: смешно смотреть и слушать. Нравы дикие; о если б Вы знали, что они считают хорошим и что дурным. Низость развития: какое пьянство, какое воровство, какое мелкое мошенничество, вошедшее в закон в торговле. Есть, впрочем, несколько и хороших черт, ставящих их все-таки безмерно выше немца».

«В Германии меня всего более поразила глупость народа: они безмерно глупы, они неизмеримо глупы. У нас даже Ник. Ник. Страхов, человек ума высокого,— и тот не хочет понять правды: "Немцы, говорит, порох выдумали". Да их жизнь так устроилась! А мы в это время великую нацию составляли. Азию навеки остановили, перенесли бесконечность страданий, сумели перенести, не потеряли русской мысли, которая мир обновит, а укрепили ее, наконец, немцев перенесли, и все-таки наш народ безмерно выше, благороднее, честнее, наивнее, способнее и полон другой, высочайшей христианской мысли, которую и не понимает Европа с ее дохлым католицизмом и глупо противуречащим себе самому лютеранством».

* * *

«Женева скучна, мрачна, протестантский глупый город со скверным климатом...»

С. А. Ивановой. 01(13). 01. 1867. Женева.

* * *

«Сквернее всего то, что Женева уж слишком скверна; мрачное место. Сегодня воскресение: ничего не может быть мрачнее и гаже ихнего воскресения».

«... русского либерала нельзя никак считать чем-нибудь иначе, как застарелым и ретроградным. Это — так называемое прежде "образованное общество", сбор всего отрешившегося от России, не понимавшего ее и офранцузившегося — вот что либерал русский, а стало быть, ретроград».

«Здесь [в Женеве] я только полячишек дрянных встречаю по кофейным, громадными толпами,— но в сношения не вхожу ни в какие».

«Всему миру готовится великое обновление через русскую мысль (которая плотно спаяна с православием, Вы правы), и это совершится в какое-нибудь столетие — вот моя страстная вера. Но чтоб это великое дело совершилось, надобно чтоб политическое право и первенство великорусского племени над всеми славянским миром совершилось окончательно и уже бесспорно».

А. Н. Майкову. 18. 02(01. 03). 1868. Женева.

* * *

«... вольнодумцев много, а русских людей нет. Главное, самосознание в себе русского человека — вот что надо. А как гласность-то помогает царю и всем русским,— о Господи, даже враждебная, западническая».

А. Н. Майкову. 21-22. 03(2-3. 04). 1868. Женева.

* * *

«О, если б Вы понятие имели об гадости жить за границей на месте, если б Вы понятие имели об бесчестности, низости, невероятной тупости и неразвитости швейцарцев. Конечно, немцы хуже, но и эти стоят чего-нибудь! На иностранцев смотрят здесь как на доходную статью; все их помышления о том, как бы обманывать и ограбить. Но пуще всего их нечистоплотность! Киргиз в своей юрте живет чистоплотнее (и здесь в Женеве). Я ужасаюсь; я бы захохотал в глаза, если б мне сказали это прежде про европейцев. Но черт с ними! Я ненавижу их дальше последнего предела!»

А. Н. Майкову. 22. 06(04. 07). 1868. Веве.

* * *

«Вот уже месяц, как мы в Вевее — городишка дрянной, в 4000 жителей, и по несчастию нашему опять в дрянь попали (всё мне гадко!)».

* * *

«И вот два месяца назад мы переехали через Симплон в Милан. Здесь климат лучше, но жить дороже, дождя много и, кроме того, скука смертная».

А. Н. Майкову. 26. 10(07. 11 ). 1868. Милан.

* * *

«Флоренция хороша, но уж очень мокра».

А. Н. Майкову. 11(23). 12. 1868. Флоренция.

«Хорошо еще, что во Флоренции тепло, хотя и сыро; а в Милане я не знал, сидя дома, во что закутаться. Про Швейцарию же и говорить нечего — это Лапландия».

Н. Н. Страхову. 12(24). 12. 1868. Флоренция.

* * *

«Через три месяца — два года как мы за границей. По-моему, это хуже, чем ссылка в Сибирь. Я говорю серьезно и без преувеличения. Я не понимаю русских за границей».

«Мне непременно надобно воротиться в Россию; здесь же я потеряю даже возможность писать, не имея под руками всегдашнего и необходимого материала для письма,— то есть русской действительности (дающей мысли) и русских людей».

С. А. Ивановой. 25. 01 (06. 02). 1869. Флоренция.

* * *

«Вы пишете о Тургеневе и о немцах. Тургенев за границей выдохся и талант потерял весь, об чем даже газета «Голос» заметила. Я не боюсь онемечиться, потому что ненавижу всех немцев, но мне Россия нужна; без России последние силенки и талантишка потеряю. Я это чувствую, живьем чувствую.

С. А. Ивановой. 8(20). 03. 1869. Флоренция.

* * *

«... в русском царстве [после крушения Византии и превращения собора св. Софии в мечеть] последняя из Палеологов является с двуглавым орлом вместо приданого; русская свадьба, князь Иван III в своей деревянной избе вместо дворца, и в эту деревянную избу переходит и великая идея о всеправославном значении России, и полагается первый камень о будущем главенстве на Востоке, расширяется круг русской будущности, полагается мысль не только великого государства, но и целого нового мира, которому суждено обновить христианство всеславянской православной идеей и внести в человечество новую мысль, когда загниет Запад, а загниет он тогда, когда папа исказит Христа окончательно и тем зародит атеизм в опоганившемся западном человечестве... Затем кончил бы фантастическими картинами будущего: России через два столетия, и рядом померкшей, истерзанной и оскотинившейся Европы с ее цивилизацией. Я бы не остановился тут ни перед какой фантазией...»

«Надоела мне эта Флоренция, а теперь, от тесноты и от жару, даже и за работу сесть нельзя. Вообще тоска страшная, а пуще — от Европы; на все здесь смотрю, как зверь».

А. Н.

* * *

«Мы проехали через Венецию, в которой простояли два дня, и Аня только ахала и вскрикивала, смотря на площадь и на дворцы. В соборе S. Marc (удивительная вещь, несравненная!) она потеряла свой резной швейцарский веер, которым ужасно дорожила (а у ней так мало драгоценностей!) — и, Боже мой, как она плакала.

С. А. Ивановой. 29. 08( 10. 09). 1869. Дрезден.

* * *

«Ну, представьте же Вы себе теперь, дорогой мой, что даже в таких высоких русских людях, как, например, автор «России и Европы»,— я не встретил этой мысли о России, то есть об исключительно-православном назначении ее для человечества. А коли так — то действительно еще рано спрашивать от нас самостоятельности».

«Все назначение России заключается в православии, который протечет к ослепшему на Западе человечеству, потерявшему Христа».

«Здесь знакомств имею мало, а русских в Дрездене такая куча, как англичан. Всё дрянь народ, то есть вообще говоря... И Боже мой, какая есть дрянь! И для чего они скитаются?»

А. Н. Майкову. 9(21 ). 09. 1870. Дрезден.

* * *

«Здесь [в Дрездене] очень много столпилось русских».

Н. Н.

* * *

«Но если б Вы знали, какое кровное отвращение, до ненависти, возбудила во мне к себе Европа в эти четыре года. Господи, какие у нас предрассудки насчет Европы!»

А. Н. Майкову. 30. 12. 1870 (11. 01. 1871). Дрезден.

* * *

«Живем мы скучно, по-монастырски, никаких развлечений, да и нет их здесь [в Дрездене], театры подлейшие и везде немецкие гимны фатерлянду».

«Как ни старались мы уклоняться от знакомств с здешними русскими, которых здесь множество, но не уклонились. Сами собой завелись некоторые».

«Смрадная букашка Белинский (которого Вы до сих пор еще цените) именно был немощен и бессилен талантишком, а потому и проклял Россию и принес ей сознательно столько вреда».

Н. Н. Страхову. 23. 04(05. 05). 1871. Дрезден.

* * *

«Я обругал Белинского более, как явление русской жизни, нежели лицо: это было самое смрадное, тупое и позорное явление русской жизни».

Н. Н. Страхову. 18(30). 05. 1871. Дрезден.

«Я бываю весьма часто у Белинского. Он ко мне донельзя расположен и серьезно видит во мне доказательство перед публикою и оправдание мнений своих».

М. М. Достоевскому. 08. 10. 1845. Петербург.

«Я до того любил и уважал Вашего незабвенного мужа и вместе с тем мне так приятно было припомнить всё то лучшее время моей жизни, что я от души мысленно поблагодарил Вас за то, что Вам вздумалось написать ко мне».

М. В. Белинской. 05. 01. 1863. Петербург.

* * *

«Публика здесь [В Старой Руссе] очевидно ужасно церемонная, тонная, всё старающаяся смахивать на гранд-монд, с сквернейшим французским языком. Дамы все стараются блистать костюмами, всё, должно быть, дрянь страшная... Да и вся эта Старая Русса ужасная дрянь».

А. Г. Достоевской. 27. 05. 1872. Старая Русса.

* * *

Ваше Императорское Высочество Милостивейший государь,

Дозвольте мне иметь честь и счастие представить вниманию Вашему труд мой. Это — почти исторический этюд, которым я желал объяснить возможность в нашем странном обществе таких чудовищных явлений, как нечаевское престулление. Взгляд мой состоит в том, что эти явления не случайность, не единичны, а потому и в романе моем нет ни списанных событий, ни списанных лиц. Эти явления — прямое последствие вековой оторванности всего просвещения русского от родных и самобытных начал русской жизни. Даже самые талантливые представители нашего псевдоевропейского развития давным-давно уже пришли к убеждению о совершенной преступности для нас, русских, мечтать о своей самобытности. Всего ужаснее то, что они совершенно правы; ибо, раз с гордостию русского духа, заключаем в себе, как русские, способность, может быть, принести новый свет миру, при условии самобытности нашего развития. Мы забыли, в восторге от собственного унижения нашего, непреложнейший закон исторический, состоящий в том, что без подобного высокомерия о собственном мировом значении, как нации, никогда мы не можем быть великою нациею и оставить по себе хоть что-нибудь самобытное для пользы всего человечества. Мы забыли, что все великие нации тем и проявили свои великие силы, что были так «высокомерны» в своем самомнении и тем-то именно и пригодились миру, тем-то и внесли в него, каждая, хоть один луч света, что оставались сами, гордо и неуклонно, всегда и высокомерно самостоятельными.

дела. Наши Белинские и Грановские не поверили бы, если б им сказали, что они прямые отцы Нечаева. Вот эту родственность и преемственность мысли, развившейся от отцов к детям, я и хотел выразить в произведении моем. Далеко не успел, но работал совестливо.

Мне льстит и меня возвышает духом надежда, что Вы, Государь, наследник одного из высочайших и тягчайших жребиев в мире, будущий вожатый и властелин земли Русской, может быть, обратите хотя малое внимание на мою попытку, слабую — я знаю это,— но добросовестную, изобразить в художественном образе одну из самых опасных язв нашей настоящей цивилизации, цивилизации странной, неестественной и несамобытной, но до сих пор еще остающейся во главе русской жизни.

А. А. Романову (будущему Александру III). 10. 02. 1873. Петербург.

* * *

Сегодня, с воскресения на понедельник, видел во сне, что Лиля [дочь — Любовь Федоровна Достоевская] сиротка и попала к какой-то мучительнице и та ее засекла розгами, большими, солдатскими, так что я уже застал ее на последнем издыхании, и она всё говорила: мамочка, мамочка! От этого сна я сегодня чуть с ума не сойду».

А. Г. Достоевской. 23. 07. 1873. Петербург.

* * *

«Затем накупил много папирос, а так как оставалось время [в Берлине] съездить в сад Кроля, то поехал. В этот день погода была ясная. Этот сад мерзость ужаснейшая, но публики бездна, и немцы гуляют с наслаждением».

«В заключение об Эмсе — здесь давка, публика со всего мира, костюмы и блеск, и все-таки одна треть №№ не заняты. Магазины подлейшие. Хотел было купить шляпу, нашел только один магазинишко, где товар вроде как у нас на толкучем. И все это выставлено с гордостью, цены непомерные, а купцы рыло воротят».

А. Г. Достоевской. 12(24). 06. 1874. Эмс.

* * *

«Всё здесь мизерно и жалко, магазины прескверные. Одно местоположение лишь прелестно, но всего лишь на одну минуту, потому что Эмс есть — тесное ущелье между двумя цепями гор, и весь он узнается за одну минуту».

«Дама — директриса института в Новочеркасске, лет сорока, а кажется 25, с ней дочка-молчанка, лет 15, но очень хорошенькая. При них же родственник или знакомый, довольно оригинальный и несколько смешной человек. Мы сделали прогулку, по сырой дороге, недалеко в горы, до первого ресторана, отдохнули, выпили Maytrank и ушли назад. Эта барыня навела на меня такую тоску, что я буду теперь решительно бегать от всех русских. Дура, каких свет не производил. Космополитка и атеистка, обожает царя, но презирает отечество. Детей воспитала в Дрездене, и они два месяца назад тому оба померли в России, осталась одна последняя дочь. Вероятно, с горя отправилась в Париж (это у них служба называется, по 4 месяца отпуска за границей, с пособием от казны!)

* * *

«... придется остаться [в Эмсе], хотя это было бы мне ужасно тяжело: скука терзает меня, изгрызла меня в этой скверной дыре. Что за публика, что за рожи! Какие подлейшие немцы! Немцы "с вывертом". Русских здесь наполовину, про них и говорить нечего; всегда грустно смотреть на русских, толкающихся за границей; бессодержательность, пустота, праздность и самодовольство во всех возможных отношениях. Не глядел бы на них...»

«Свинское, подлое место, подлее которого нет на свете!

Здесь есть с которыми я раскланиваюсь из русских, из тех, которые, увидя вас, вечно подходят рекомендоваться. Один из них (держит себя большим джентльменом) уверяет, что встречал меня у Полонского. Сюда приезжает по понедельникам висбаденский поп Тачалов, заносчивая скотина, но я его осадил, и он тотчас пропал. Интриган и мерзавец. Сейчас и Христа, и всё продаст. Ерник дрезденский поп кричит всем, что он пражскую церковь построил, а Тачалов хочет выказаться, что это он обращает старокатоликов. И ведь удастся каналье, уверит, тогда как глуп как бревно и срамит нашу церковь своим невежеством перед иностранцами. Но в невежестве все они один другому не уступят».

А. Г. Достоевской. 28. 06( 10. 07). 1874. Эмс.

«Комнаты [в Эмсе] оказались ужасно низенькие и душные, а весь этаж полон самыми мелкими жильцами из немцев, хохочущими, топочущими, поющими и кричащими без всякой деликатности, как настоящие грубые немцы».

А. Г. Достоевской. 1(13). 07. 1874. Эмс.

* * *

«Ах, Аня, как мне здесь всё ненавистно. Какие подлые немцы, а русские, может, еще хуже немцев».

А. Г. Достоевской. 8(20)

* * *

«К Эмсу я чувствую отвращение, ненависть, злобу».

А. Г. Достоевской. 14(26). 07. 1874. Эмс.

* * *

«Немцы же здесь несносны, нестерпимы».

А. Г. Достоевской. 16(28). 07. 1874. Эмс.

* * *

«Первый взгляд на Эмс произвел на меня самое гадкое, мизерное впечатление».

«... эта теперешняя квартира в Hotel "Люцерн" несравненно лучше, не знаю только спокойнее ли: есть сосед, который говорит и стучит слишком громко по утрам, а вверху дряннейшая ученица на фортепиано...»

«В саду публики множество, всё нахалы и франты и множество хорошеньких дам, всех национальностей».

А. Г. Достоевской. 29. 05( 10. 06). 1875. Эмс.

* * *

«А то все по печатному листу прибывших [в Эмс] какие-то Мясоедовы, Дундуковы да Веберы из России. Вообще из России множество немцев».

* * *

«Не с кем слова молвить. Русские есть, но все совершенно мне неизвестные, и наполовину все русские иностранцы и русские купцы. Неужели так все время останется, очень тяжело».

«Народу здесь очень много, по курлисту уже 5000 имен. До невероятности чванливые, жеманные, нахальные и грубые рожи. Развлечений никаких, гулять негде (все полно гадостью)».

А. Г. Достоевской. 4(16). 06. 1875. Эмс.

* * *

«Рожи нестерпимые. Слышится и русский говор, но всё черт знает кто. Какие-то Мясоедовы, Вараксины и проч.»

А.

* * *

«Все-таки хозяева эти [немцы] довольно деликатные люди, как я вижу больше и больше. Под окнами стучат меньше, а дети хозяев 4-х и 3-х лет, девочка и мальчик, полюбили меня и приносят мне цветов ».

А. Г. Достоевской. 10(22). 06. 1875. Эмс.

* * *

«Русских приехало довольно, но все aus Reval, aus Livland, какие-то Шторхи, Борхи, а из русских имен — Пашковы, Панчулидзевы и проч.».

А. Г. Достоевской. 13(25). 06. 1875. Эмс.

* * *

«Публика здесь прескучная, всего больше немцев. Наших русских довольно, мужчины еще туда-сюда, но дамы русские ужасны. Пищат, визжат, смеются, наглы и трусихи вместе. По смеху уж слышно, что она смеется не для себя, а для того, чтоб обратили на нее внимание. Немки не таковы: та и захохочет, и закричит, и кавалера по плечу ударит чуть не кулаком, но видно, что она смеется для себя и не думает, что на нее глядят».

А. Г. Достоевской. 15(27). 06. 1875. Эмс.

* * *

«Сосед мой, немец, уехал в Берлин, а рядом со мною нанял один приехавший русский (имени его не знаю и знать не хочу). Русских множество — все незнакомы».

А. Г. Достоевской. 18(30). 06. 1875. Эмс.

* * *

«Сосед мой — русский жид, и к нему ходит множество здешних жидов, и всё гешефт и целый кагал,— такого уж послал Бог соседа».

* * *

«Товарищи — всё немцы [в поезде, идущем в Берлин], народ превежливый и преласковый, всё купцы, всё об деньгах и о процентах, и не понимаю только, чем я им показался, но все просто ухаживали за мной и относились ко мне почти с почтением. Они-то и дали мне поспать, выдвинув для меня подушки вагона и проч. Один был молодой немец из Петербурга и всё рассказывал остальным, что у него в Петербурге торгует папаша, что он бывает в Петербурге в высшем обществе, ездил в одном самом высшем обществе на охоту за медведями, представлял, как медведь встает на дыбы и ревет, как он выстрелил и ранил медведя и как тот, раненый, пустился бежать, выбежал на железную дорогу и бежал рядом с поездом, летевшим по дороге в Москву, и только на 8-й версте помер. Этот немецкий Хлестаков имел чрезвычайно солидный вид и, по-видимому, дельно толковал об гешефтах и процентах, потому что остальные немцы (и особенно один) были, кажется, знатоки дела и люди весьма солидные. Но и в русских, и в немецких вагонах — всё только об гешефтах и процентах, да об цене на предметы, на товары, об веселой матерьяльной жизни с камелиями и с офицерами — и только. Ни образования, ни высших каких-нибудь интересов — ничего! Я решительно не понимаю, кто теперь может что-нибудь читать и почему "Дневник писателя" еще имеет несколько тысяч покупщиков? Но все-таки эти немцы народ деликатный и ласковый, если не выведут из терпения, конечно, когда нельзя не обругать их».

А. Г. Достоевской. 7(19). 07. 1876. Берлин.

* * *

«Дорoгой [из Берлина в Эмс] тоже кое-как заснул, немцы опять были вежливы, но влезли в вагон один русский с дочерью — всё, что есть казенного, пошлого, надутого из скитающегося за границей, а дочь труперда и дуботолка, они меня даже рассердили».

* * *

«На рассвете, не доезжая до Гиссена, видел одну картинку Шама (Scham) в натуре. Остановились на десять минут, перед тем долго не останавливались, и все, естественно, побежали в местечко pour Homines, и вот, в самый разгар, в местечко pour Homines, наполненное десятками двумя посетителей, — одна прекрасно одетая дама, по всем признакам англичанка. Вероятно, ей было очень нужно, потому что добежала почти до половины помещения, прежде чем заметила свою ошибку, то есть что вошла к Manner, вместо того, чтоб войти рядом в отделение fur die Frauen. Она вдруг остановилась, как пораженная громом, с видом глубочайшего и испуганного изумления, продолжавшегося не более секунды, затем вдруг чрезвычайно громко вскрикнула или, вернее, взвизгнула, точь-в точь как ты взвизгиваешь иногда, когда вдруг испугаешься, затем всплеснула перед собой, размашисто, и подняв их несколько над головой, свои руки, так что раздался звук от плеска. Надобно заметить, что она увидела всё, то есть буквально всё и во всей откровенности, потому что никто ничего не успел припрятать, и напротив, все смотрели на нее в таком же остолбенении. Затем после всплеска она вдруг закрыла обеими ладонями свое лицо и, довольно медленно повернувшись (всё пропало, всё кончено, спешить нечего!) и наклонясь всем станом вперед, неторопливо и не без величия вышла из Не знаю, пошла ли она fur die Frauen; если англичанка, то, я думаю, тут же и умерла от целомудрия. Но замечательно, что хохоту не было, немцы все мрачно промолчали, тогда как у нас наверно бы захохотали и загоготали от восторга».

«Моя комната рядом с той комнатой (точно такой же, как моя), в которой я прожил третьего года. Но переехав, я тотчас наткнулся на неприятность: эту комнату рядом (мою третьегодняшнюю) и отделенную от теперешней моей лишь запертою дверью заняли две только что приехавшие дамы, мать и дочь, кажется из Греции, говорят по-гречески и по-французски, но можешь себе представить — они говорят без умолку, особенно мать, но не то что говорят, а кричат буквально, и главное без умолку, ни одной секунды перерыва. В жизнь мою я не встречал такой неутомимой болтливости, и, однако, мне надо будет работать, читать, писать,— как это делать при такой беспрерывной болтовне? и потому очень бы желал перебраться в верхний этаж, который дешевле и без балкона, и хуже, но в котором тихо».

«Купил печатный лист посетителей; русских множество, но всё или Strogonoff, или Golitzin, или Kobyline, chambellan de la cour, да и то их только жены и семействами, а самих нет,— или русские жиды и немцы из банкиров и закладчиков. Ни одного знакомого».

А. Г. Достоевской. 09(21 ). 07. 1876. Эмс.

* * *

«Я моих греческих чечеток-соседок не вынес (возможности не было). М-me Бах пустила меня наверх, и теперь я занимаю две комнаты несколько пониже и хуже меблированных, но дешевле».

А. Г. Достоевской. 13(25). 07. 1876. Эмс.

* * *

«... Елисеевы, кажется, на меня рассердились и сторонятся. Дряннейшие казенные либералишки и расстроили даже мне нервы. Сами лезут и встречаются поминутно, и третируют меня, вроде как бы наблюдая осторожность: "не замараться бы об его ретроградство". Самолюбивейшие твари, особенно она, казенная книжка с либеральными правилами: "ах, что он говорит, ах, что он защищает!". Эти два думают учить такого как я».

А. Г. Достоевской. 30. 07(11,08). 1876. Эмс.

* * *

«Ваше Императорское Высочество, всемилостивейший Государь.

"Дневника писателя", я, несмотря на всё желание мое, не осмелился представить его Вашему Императорскому Высочеству, как удостоился чести сделать это однажды с одним из прежних моих сочинений. Но, начиная мой новый труд, я был еще сам не уверен, что не прерву его в самом начале по недостатку сил и здоровья для определенной срочной работы. А потому и не осмелился представить Вашему Императорскому Высочеству такое неопределившееся еще сочинение.

Нынешние великие силы в истории русской подняли дух и сердце русских людей с непостижимою силой на высоту понимания многого, чего не понимали прежде, и осветили в сознании нашем святыни русской идеи ярче, чем когда бы то ни было до сих пор. Не мог и я не отозваться всем сердцем моим на всё, что началось и явилось в земле нашей, в справедливом и прекрасном народе нашем. В "Дневнике" моем есть несколько слов, горячо и искренно вырвавшихся из души моей, я помню это. И хоть я всё еще не докончил мое годовое издание, но уже давно думал и мечтал о счастии представить скромный труд мой Вашему Императорскому Высочеству.

Простите же мне, всемилостивейший Государь, смелость мою, не осудите беспредельно любящего Вас и дозвольте высылать Вам и впредь ежемесячно каждый дальнейший выпуск "Дневника писателя".

* * *

«Теперь о евреях. Распространяться на такие темы невозможно в письме, особенно с Вами, как сказал я выше. Вы так умны, что мы не решим подобного спорного пункта и в ста письмах, а только себя изломаем. Скажу Вам, что я и от других евреев уже получал в этом роде заметки. Особенно получил недавно одно идеальное благородное письмо от одной еврейки, подписавшейся, тоже с горькими упреками. Я думаю, я напишу по поводу этих укоров от евреев несколько строк в февральском "Дневнике" (который еще не начинал писать, ибо до сих пор еще болен после недавнего припадка падучей моей болезни). Теперь же Вам скажу, что я вовсе не враг евреев и никогда им не был. Но уже 40-вековое, как Вы говорите, их существование доказывает, что это племя имеет чрезвычайно сильную жизненную силу, которая не могла в продолжение всей истории не формулироваться в разные status in statu. Сильнейший status in statu бесспорен и у наших русских евреев. А если так, то как же они могут не стать, хоть отчасти, потому только, что Вы еврей, хотя бы и интеллигентный. В Вашем 2-м письме есть несколько строк о нравственном и религиозном сознании 60 мильонов русского народа. Это слова ужасной ненависти, именно ненависти, потому что Вы, как умный человек, должны сами понимать, что в этом смысле (то есть в вопросе, в какой доле и силе русский простолюдин есть христианин) — Вы в высшей степени некомпетентны судить. Я бы никогда не сказал так о евреях, как Вы о русских. Я все мои 50 лет жизни видел, что евреи, добрые и злые, даже и за стол сесть не захотят с русскими, а русский не побрезгает сесть с ними. Кто же кого ненавидит? Кто к кому нетерпим? И что за идея, что евреи — нация униженная и оскорбленная. Напротив, это русские унижены перед евреями во всем, ибо евреи, пользуясь почти полною равноправностью (выходят даже в офицеры, а в России это всё), кроме того имеют и свое право, свой закон и свое status quo, которое русские же законы и охраняют.

Но оставим, тема длинная. Врагом же я евреев не был. У меня есть знакомые евреи, есть еврейки, приходящие и теперь ко мне за советами по разным предметам, а они читают "Дневник писателя", и хоть щекотливые, как все евреи за еврейство, но мне не враги, а, напротив, приходят».

А. Г. Ковнеру. 18. 02. 1877. Петербург.

* * *

«Культуры нет у нас (что есть везде), дорогой Константин Петрович, а нет — через нигилиста Петра Великого. Вырвана она с корнем. А так как не единым хлебом живет человек, то и выдумывает бедный наш бескультурный поневоле что-нибудь пофантастичнее, да понелепее, да чтоб ни на что не похоже (потому что хоть всё целиком у европейского социализма взял, а ведь и тут переделал так, что ни на что не похоже)».

К. П. Победоносцеву. 19. 05. 1879. Старая Русса.

* * *

«Когда пересели на немецкую дорогу, рекомендовался мне один жидок, доктор из Петербурга, лет 50 (друг Тицнера, служил а Максимилиановской лечебнице, едет в Висбаден от ревматизма) — очень меня развлекал дорогою и служил мне переводчиком с немцами. Но особенно заботился об нас один колоссального росту пожилой немец, укладывал меня спать и оберегал от мошенничества кельнеров на станциях. А мошенники невообразимые и на станциях, и в Берлине... Кормили в Германии на станциях нестерпимо гадко, цены же возросли против нашего времени 8 лет назад втрое».

А. Г. Достоевской. 22. 07(03. 08). 1879. Берлин.

* * *

«Вещи здесь [в Эмсе] страшно дороги, ничего нельзя купить, всё жиды. Купил бумаги (писчей) и перьев гадчайшпх, заплатил чертову кучу, точно мы где-нибудь на необитаемом острове. Здесь всё жиды! Даже в наехавшей публике чуть не одна треть разбогатевших жидов со всех концов мира. Из русских хоть есть имен тридцать (по курлисту), но всё имена неизвестные: какой-то Семенов из Петербурга, какой-то князь Мещерский (но не наш). Кажется, здесь Чичерин. Есть несколько княгинь и графинь с семействами (Долгорукая, Оболенская, Радзивил) — но всё это незнакомые. Затем все остальные русские имена в большинстве из богатых русских жидов. Рядом с моим № в "d'Alger", дверь об дверь, живут два богатых жида, мать и ее сын, 25-летний жиденок,— и отравляют мне жизнь: с утра до ночи говорят друг с другом, громко, долго, беспрерывно, ни читать, ни писать не дают. Ведь, уж кажется, она его 25 лет как родила, могла бы с ним наговориться в этот срок, так вот нет же, говорят день и ночь, и не как люди, а по целым страницам (по-немецки или по-жидовски), точно книгу читают: и всё это с сквернейшей жидовской интонацией, так что при моем раздражительном состоянии это меня всего измучило. Главное, не церемонятся, говорят почти кричат, точно они одни в отеле».

А. Г. Достоевской. 28. 07(09. 08). 1879. Эмс.

* * *

«Я здесь [в Эмсе] страшно скучаю, толпа многоязычная, наполовину почти из богатых жидов со всего земного шара. Да и из России, кроме 2-3-х незнакомых княгинь,— всё тоже жидовские имена по курортному листу... Вчера в "Московских", кажется, "ведомостях", 19 июля или 20, прочел изложение одной только явившейся немецкой брошюры: "Где же тут жид?" Она интересно совпадает с моею мыслью, чуть только я выехал в Германию, что немец решительно ожидовится и теряет старый национальный дух свой».

В. Ф. Пуцыковичу. 28. 07(09. 08). 1897. Эмс.

* * *

«... поставил в уголок зонтик и вышел, забыв его. Через ? часа спохватился, иду и не нахожу: унесли. В этот день шел дождь ночью и все утро, завтра, думаю, воскресение, завтра заперты лавки, если и завтра дождь, то что со мной будет. Пошел и купил, и кажется подлейший, конечно шелковый, за 14 марок (по-нашему до 6 руб.). Продав, купец (подлец жид) говорит мне: а вы спрашивали про ваш зонтик в полиции? — Да где же в курзале полиция? — А там есть отделение. А я и не знал. Пошел, спросил, и мне тотчас же возвращают потерянный зонтик, давно уже прибрали. Какова досада! Я предлагал 2 марки мерзавцу купцу, чтобы взял назад зонтик и возвратил назад 12 марок, не согласился...

"Hotel d'Alger". Четверо суток как я сидел и терпел их разговоры за дверью (мать и сын), разговаривают страницами, целые томы разговора, беспрерывно, без малейшего промежутка, а главное — не то что кричат, а визжат, как в кагале, как в молельной, не обращая ни малейшего внимания, что они не одни в доме. Хоть они и русские (богатые) жиды, но откуда-то из западного края, из Ковно. Так как уже было 10 часов и пора было спать, я и крикнул, ложась в постель: "Ах, эти проклятые жиды, когда же дадут спать!" На другой день входит ко мне хозяйка, М-те Bach и говорит, что ее жиды призывали и объявили ей, что много обижены, что я назвал их жидами, и что съедут с квартиры. Я ответил хозяйке, что и сам хотел съехать, потому что замучили меня ее жиды: ни прочесть, ни написать, ни размыслить ни о чем нельзя. Хозяйка испугалась моей угрозы и сказала, что лучше она жидов выгонит, но предложила мне переехать наверх, там через неделю очистится у ней прекрасная квартира... Я согласился, жиды же хоть и не перестали говорить и продолжают говорить громко, но зато перестали кричать, и мне пока сносно».

* * *

«Мне, Аня, здесь [в Эмсе] невыносимо тяжело и гадко, почти не легче и не гаже каторги, которую я испытал. Без преувеличения говорю. Один, ни лица знакомого, напротив, всё такие гадкие жидовские рожи. Хоть и редко, но слышен иногда и русский говор, но кто эти русские — никто не знает, всё из окраин России».

«Жиды меньше меня беспокоят, но, кажется, я наверно переселюсь наверх, в другую квартиру».

* * *

«Нынешний же приезд самый ужасный: многочисленная толпа всякого сброду со всей Европы (русских мало и всё какие-то неизвестные из окраин России) на самом тесном пространстве (ущелье), не с кем ни одного слова сказать, и главное — всё чужое, всё совсем чужое,— это невыносимо. И так вплоть до нашего сентября, то есть целых 5 недель. И заметьте: буквально наполовину жиды. Еще в Берлине я заметил проездом Пуцыковичу, что по моему взгляду Германия, Берлин по крайней мере, страшно жидовится. И вот здесь в "Моск<овских> ведомостях" прочел выдержку из одной только что появившейся в Германии брошюры: "Где же тут жид?". Это ответ одного жида же одному немцу, осмелившемуся написать, что Германия жидовится ужасно во всех отношениях. Нет жида, отвечает брошюра, и везде немец, но если нет жида, то везде влияние еврея. Ибо, дескать, еврейский дух и национальность выше германской, и действительно, привили к Германии "дух спекулятивного реализма" и проч., и проч. Таким образом, мой взгляд оказался верным: немцы и жиды сами об этом свидетельствуют. Но помимо спекулятивного реализма, который и к нам рвется, обворовывает буквально. Когда я здесь на это жаловался, то мне отвечали смеясь, что и с своими так же поступают. Ну, Бог с ними».

К. П. Победоносцеву. 9(21). 08. 1979. Эмс.

* * *

«Каждый раз, как я прежде бывал в Эмсе, всегда находились какие-нибудь знакомые русские — нынче никого и всё подлейшие жидовские и английские рожи, и всё молчание и уединение. Даже музыка подлейшая: капельмейстер играет только свои ».

«А то вчера прислали курицу жареную. Стал ее есть, и можешь себе представить, какой фокус: взята курица и с нее сняли всё мясо, всё до атома, так, что голые кости как бы отполированы, а затем всё прикрыто превосходно зажаренной куриной кожицей, так что сверху кажется как бы целая курица, но чуть тронешь вилкой — и под кожей 1 скелет. Я запретил приносить такое немецкое блюдо впредь...»

А. Г. Достоевской. 10(22). 08. 1879. Эмс.

* * *

«Мысль эта, что породы людей, получивших первоначальную идею от своих основателей и подчиняясь как целому,— мысль эта верна и глубока. Таковы, например, евреи, начиная с Авраама и до наших дней, когда они обратились в жидов. Христос (кроме его остального значения) был поправкою этой идеи, расширив ее в всечеловечность. Но евреи не захотели поправки, остались во всей своей прежней узости и прямолинейности, а потому вместо все человечности обратились во врагов человечества, отрицая всех, кроме себя, и действительно теперь остаются носителями антихриста, и, уж конечно, восторжествуют на некоторое время. Это так очевидно, что спорить нельзя: они ломятся, они идут, они же заполонили всю Европу; всё эгоистическое, всё враждебное человечеству, все дурные страсти человечества — за них, как им не восторжествовать на гибель миру!»

Ю. Ф. Абаза. 15. 06. 1880. Старая Русса.

* * *

Итак, наш краткий экскурс в мир писем Федора Михайловича Достоевского завершен, и поскольку главной темой этого раздела является все же исследование его личности, попытаемся представить себе нравственный облик человека, из-под пера которого вышли приведенные выше тексты.

«всечеловеку» (каким он себе, вероятно, представлялся) в его зарубежных странствиях попадалось крайне мало приятных людей. Человечество, которое он так любил, представало перед ним в виде повально малограмотных французов, глупых и подлых немцев, бродящих толпами дрянных полячишек, вечно пьяных и нечистоплотных швейцарцев, английских рож, шумных гречанок, отбросов российского общества (ибо зачем ехать за границу порядочному русскому человеку). Итальянцам повезло — Достоевский их просто не заметил. Повезло и представителями других европейских наций — они ему просто не встретились и потому не удостоились его «благосклонного» внимания. Однако запах всеевропейского гниения в его эпистолах весьма ощутим. Есть, конечно, в европейском болоте памятники культуры и прекрасные ландшафты, но упоминаются они в письмах Достоевского вскользь и на уровне «сенсаций и замечаний госпожи Курдюковой за границею», «дан л'этранже» типа: «Женева на Женевском озере. Озеро удивительно, берега живописны...» Что же касается до Вевея, то Вы, может быть и знаете — это одна из первых панорам в Европе. В самом роскошном балете такой декорации нету, как этот берег Женевского озера... Горы, вода, блеск — волшебство. Рядом Монтрё и Шильон». И все, а в конце абзаца сравнения Веве с Зарайском: «Но Зарайск, разумеется и богаче, и лучше». Для примера соответствующие впечатления госпожи Курдюковой:

Не видала ничего
Я подобного доныне
Той торжественной картине,
Что нас здесь со всех сторон

Так лазурен, всё так живо,
Так пестро и так красиво,
И так весело: вода
Точно зеркало...

Пресуровый, но хорош
Озера ле коте гош,
Хоть не столько величавый,
Но красив и берег правый.

Шильон, Веве...

Отметим, что и Достоевский в своих заграничных письмах тоже любил вставки на иностранных языках.

Есть еще один мотивчик «русский жид», к которому ходит множество «здешних [немецких] жидов» поговорить про гешефты, затем количество гадких жидовских рож неуклонно возрастает, к 1879 г. они заполняют Берлин и всю Германию (отметим на всякий случай, что в те годы количество евреев в Германии не превышало 2 % населения этой страны), а затем в 1880 г. «они» уже угрожают всему миру.

Таким образом, в своих «интернационалистических» высказываниях Достоевский предстает скорее обыкновенным мизантропом, нежели «всечеловеком», а «человечество», о котором он столько говорил, он просто не узнал в лицо. Не принимая чуждую ему жизнь, он даже не пытается по-человечески понять того, кто ему с первого взгляда не «пондравился». (К тому же это опасно для русского человека: вот Тургенев, к примеру, приобщился к чужой культуре и утратил свою, исписался...) «гуманизм» был свойственен Достоевскому.

При всем при том, некоторые фрагменты его писем, приведенные в составе предложенной читателю подборки, все же нуждаются в пояснениях.

Не будем нарушать хронологию и начнем с письма Александру Александровичу Романову от 10 февраля 1873 г., содержащего автокомментарий к роману-памфлету «Бесы» и являющегося своего рода доносом на представителей демократического движения 40—60-х гг. XIX в. Из конкретных имен здесь названы только Белинский и Грановский, но фамилии их употреблены во множественном числе, дабы показать, что «их» легион. Это не первое и не последнее письмо будущему царю. В первом — от 28 января 1872 г. он благодарит наследника за помощь, выразившуюся в выделении ему от казны некой суммы денег, позволившей ему расплатиться с кредиторами по возвращении в Россию, а со следующим — от 16 ноября 1876 г.— преподносит ему очередной выпуск «Дневника писателя». Роман же «Братья Карамазовы» он вручил будущему Александру III во время личной встречи в Аничковом дворце 16 декабря 1880 г. в 12 часов дня.

Вообще же, если десятилетие 1861—1871 гг., когда Достоевский решал свои матримониальные задачи, а потом прятался за границей с молодой женой от кредиторов, можно назвать «рулеточно-брачным» периодом его жизни, то в 1872 г. начался его «фрачный» период — период сближения с сильными мира сего. В круг его общения в этот период входят лица, близкие ко двору и правительству — кн. В. П. Мещерский, гр. С. А. Толстая (вдова поэта), Т. Филиппов, гр. А. Е. Комаровская, жена начальника Главного управления по делам печати К). Ф. Абаза, С. П. Хитрово — жена известного дипломата, Е. А. Нарышкина, дочь дворцового архитектора Е. А. Штакеншнейдер, будущий министр финансов И. А. Вышеградский, графиня Е. А. Гейден, Ю. Д. Засецкая и другие, и, наконец, представители правящей династии — великие князья Александр Александрович, Константин Николаевич, Константин Константинович, Николай Николаевич, Дмитрий, Павел и Сергей, цесаревна Мария Федоровна (будущая императрица), великие княгини Мария Максимилиановна и Мария Николаевна. Ангелом-хранителем писателя на его пути в высшее общество был Константин Петрович Победоносцев, с которым он познакомился в доме кн. В. П. Мещерского зимой 1872 г. Трудно сказать, какие цели преследовал этот хитрый и терпеливый политик, приближая к себе Достоевского. Не исключено, что, ощутив определенное идеологическое родство со своим подопечным и возможность на него влиять, Победоносцев заранее спланировал, а потом постепенно осуществил его сближение с представителями императорского дома. Победоносцев, вероятно, почувствовал, что Достоевский дорожил своей принадлежностью к дворянскому сословию: критик «помещичьей литературы», представителями которой в его представлении были гр. Л. Толстой, Тургенев и др., он сам, будучи сыном мелкопоместного дворянина, всю жизнь мечтал о большом поместье, которое обеспечило бы ему достойное место в среде крупных и влиятельных землевладельцев. По иронии судьбы он умер в тот момент, когда его мечты были близки к осуществлению: появилась возможность приобретения имения, другое землевладение вот-вот должно было быть им получено по наследству, а сам он стал почти что своим человеком в придворных кругах, и в его жизни возник новый «Петербург Достоевского», в котором бедные кварталы и грязные лестницы с «жидочками» сменились Аничковым, Мраморным и прочими, становившимися ему теперь доступными, дворцами.

Вероятно с этими дворцовыми и правительственными успехами связан рост самомнения Достоевского, «вдруг» увидевшего себя во главе некоей партии с тридцатилетней политической историей (письмо А. Г. Достоевской от 28—29. 05. 1880 г. из Москвы) и в роли общепризнанного пророка. Со слов «молодежи, и седых, и дам» он «убедился, что "Братья Карамазовы" имеют колоссальное значение». Плюс к этому, сознание того, что он теперь со всеми Романовыми на дружеской ноге, и уже совсем немного времени оставалось до того момента, когда по улицам побегут тысячи курьеров. Жаль, что Достоевский не мог знать слов Льва Николаевича Толстого, которые верны во все времена: «... я полагаю, что в наше время всякому уважающему себя человеку, нельзя вступать в какие-либо добровольные соглашения с тем сбродом заблудших и развращенных людей, называемых у нас правительством, и тем более несовместимо с достоинством человека руководствоваться в своей деятельности предписаниями этих людей».

Достоевский отдавал себе отчет, что своими житейскими успехами он во многом обязан Победоносцеву, и, видимо, в порядке оплаты этих услуг, без колебаний допустил своего благодетеля в свою творческую лабораторию: он не только следовал его советам и напутствиям в своей публицистике, но и прислушивался к его указаниям, работая над «Братьями Карамазовыми». «Своего Зосиму он задумал по моим указаниям. Много было между нами задушевных речей»,— сообщал Победоносцев впоследствии Ивану Аксакову.

Достаточно резкое превращение Достоевского из фурьериста-петрашевца, не чуждого революционной пропаганде и мечтавшего о переустройстве несовершенного и несправедливого мира, в проповедника монархизма и агрессивного православия настолько поразило его современников, особенно тех, кого он числил врагами русского народа, что в их среде возникает легенда о тайной революционности Достоевского. Эту легенду «озвучил» в литературе Д. Мережковский, лично познакомившийся с писателем в 1880 г., в пятнадцатилетнем возрасте. Именно им была опубликована статья «Пророк русской революции» (речь шла о революции 1905 г.), в которой он писал: «Достоевский — пророк русской революции, но как это часто бывает с пророками, от него был скрыт истинный смысл его же собственных пророчеств». И далее: «Он был революцией, которая притворилась реакцией». Эту свою мысль Мережковский, естественно, не мог подкрепить какими-либо доказательствами, но, несмотря на это, некоторые «революционные» литературоведы продолжали разрабатывать эту «плодотворную» идею, и сказки о «бунтаре» Достоевском, находившемся под надзором охранки до 1875 г., продолжают появляться в печати и по сей день.

Однако, как это ни странно, версия Мережковского не так уж далека от истины, если подходить к этому вопросу «от противного». Дело в том, что русские правительственные круги последних двух десятилетий XIX в., в значительной мере состоявшие из друзей и единомышленников Достоевского, реализовывали идеи и принципы государственной программы, содержавшиеся в его публицистике, в том числе: ожесточение правительственной позиции в национальном вопросе, ограничение прав суда, интенсификация охранительных действий, борьба с атеизмом и социалистическими идеями и т. п. Таким образом, политическая пропаганда Достоевского стала достоянием русской внутриполитической жизни, и закономерными последствиями ее была активизация революционной деятельности в стране, которая привела к поражению в войне с Японией, и к событиям 1905 г., отчасти спровоцированным этим «пророком».

«пророком». Вероятно, правящая династия Романовых, столкнувшись с революционным террором, просто стала испытывать необходимость в дворцовых «пророках», и первым из них, если бы в эти планы не вмешалась смерть писателя, было, по-видимому, суждено стать Достоевскому (а последним — Распутину). Во всяком случае, похоронен был Достоевский как правительственный «пророк», и ни один русский писатель ни до него, ни после не был удостоен таких высочайших почестей: уже утром 29 января 1881 г. правительство докладывает государю о его смерти и принимает решение о выделении средств на его похороны и о принятии на казенный счет расходов на воспитание его детей. На следующий день назначают пенсию (2000 р.) Анне Григорьевне. Из-за границы по телеграфу приходят соболезнования от великих князей Константина, Павла и Сергея. На панихиды приходят гофмейстер Н. С. Абаза, адъютант граф Гейден, великий князь Дмитрий. Великая княгиня Александра Иосифовна присылает письмо с соболезнованиями Анне Григорьевне и т. п. «Наставник царей» Победоносцев становится опекуном малолетних Людмилы и Федора Достоевских. Служатся также панихиды в Москве и Харькове. Появились многочисленные некрологи и поминальные статьи-дифирамбы почившему «патриоту» в правительственной и проправительственной печати, и в этом шумном хоре потерялись немногочисленные трезвые отклики на это печальное событие, но они все же были. Вот один из них: «Страстная ненависть к лучшим идеям нашего времени, которая так часто проявлялась в произведениях Достоевского, не вызывает в нас обидного чувства. Достоевский по своей глубокой натуре и не мог иначе чувствовать. Чему он верил, он верил со страстью, он весь отдавался своим мыслям; чего он не признавал, то он часто ненавидел. Он был последователен и, раз вышедши на известный путь, мог воротиться с него только после тяжелой, упорной борьбы и нравственной ломки» («Молва», 1881, № 31).

Но на эту очередную ломку у него уже не оставалось ни здоровья, ни душевных сил, ни жизни.

* * *

Второй текст, на котором бы хотелось остановиться — это отрывок из письма Анне Григорьевне из Эмса от 16 июня 1874 г. В нем рассказывается о «дуре», «космополитке» и «атеистке» — директрисе какого-то института в Новочеркасске. После такой характеристики «вдруг» сообщается, что ее дети «два месяца назад тому оба умерли в России, осталась одна последняя дочь». Страшная трагедия... Однако «русский многострадальный Иов» Достоевский «вдруг» совершенно забыл о своих переживаниях, словно забыл и о том, что шесть лет тому назад сам потерял ребенка и писал 22 июня А. Майкову из Веве, отвергая возможность счастья библейского Иова: «Никогда не забуду и никогда не перестану мучиться! Если даже и будет другой ребенок, то не понимаю, как я буду любить его; где любви найду; мне нужно Соню». Забыл строки, которые его рука вывела в этом же 1874 г. в «Подростке», где странник Макар Иванович у него рассуждает: «И Иов многострадальный, глядя на новых своих детушек, утешался, а забыл ли прежних, и мог ли забыть их — невозможно сие!» Получается, что всемирно известная отзывчивая душа Достоевского на деле оказалась совершенно глуха к чужому конкретному горю, и он не только вскользь сообщает о тяжкой потере не понравившейся ему русской женщины, но и ёрничает: «Вероятна с горя отправилась в Париж», и искренне возмущается тем, что ее «служба» дала ей четыре месяца отпуску «с пособием от казны». Это, так сказать, его «мысли для себя», для внутреннего употребления, а для умиления нас, грешных, великий «человеколюбец» через пару лет вложит в уста старца Зосимы в «Братьях Карамазовых» следующие слова об Иове: «Да как же мог бы он, казалось, возлюбить этих новых, когда тех прежних нет, когда тех лишился? Вспоминая тех, разве можно быть счастливым в полноте, как прежде, с новыми, как бы новые ни были ему милы?» — слова, вдохновившие Мать Марию (Кузьмину-Караваеву) на поминание «Мучительных вопрошаний Достоевского». Где же были эти «вопрошания» тогда в Эмсе, жарким летом 1874 года? Пример нравственного двуличия — не больше и не меньше.

* * *

Перейдем теперь от «мучительных вопрошаний» к железнодорожному юмору Достоевского. В письме Анне Григорьевне от 9 июля 1876 г. из Эмса, он подробно описывает «анекдот», напомнивший ему рисунки французского карикатуриста Хама: на его глазах «одна прекрасно одетая дама, по всем признакам англичанка» по ошибке вбежала в мужской туалет и, естественно, увидела там мужчин «при исполнении». Наблюдавшего эту картину писателя более всего поразила деликатность европейских людей: «Но замечательно, что хохоту не было, немцы все мрачно промолчали, тогда как у нас наверно бы захохотали и загоготали от восторга». Хорошего же мнения был он о своем народе. Но дело не в этом. Почти каждый человек в своей жизни ошибался таким образом или становился свидетелем подобной ошибки и сразу же забывал об этом. Но Достоевский не таков, и в подготовительных материалах к «Дневнику писателя» за 1876 г. возникает запись: «Анекдоты. Англичанка (у нас бы загоготали)», и еще в черновиках другой главки: «Немцы в дороге, анекдоты, англичанка». Появляется «англичанка» и в «Записной тетради 1876— 1877 гг.»: «Англичанка вдруг забежала не в то место, которое назначено для женщин, а для мужчин,— не успели скрыть от нее. Всплеснула руками...», а затем в «Подробнейшей программе августовского №» эта «история с англичанкой. Не засмеялись» возникает в потоке сознания, в котором и вопрос о войне, и о банкирах, и о немцах, и о железнодорожных кондукторах, и счеты с давно забытым писателем Авсеенко, и о земледелии и землевладении, и рассуждения о том, какие женщины лучше — англичанки (лучше всех), полячки, француженки, русские (тоже лучше всех), и о женском вопросе вообще, и «кстати: издал Апполона Григорьева. Знают ли, как он умер? Смерть его. Женщина». Многократное же присутствие в различных записях несчастной «англичанки» и есть проявление «вязкости» мышления и «застревания» на ничего не значащих деталях, свойственных эпилептоидному типу.

* * *

пресловутого «еврейского вопроса», занимавшего весьма заметное место в мировосприятии писателя. Однако в этом разделе, которому предстоит выйти далеко за пределы фрагмента упомянутого письма Ковнеру, основное и даже более того — все внимание будет сконцентрировано не на давно навязшей в зубах проблеме, был ли Достоевский антисемитом и, если был, то в какой мере,— проблеме, которой посвящена многотомная писанина апологетов и ненавистников его творчества, разного рода «патриотов», национально и интернационально мыслящих «филозопов», русофилов и русофобов, а также, конечно, «объективных» советских и несоветских литературоведов и проч., и проч. Цель же данного анализа состоит в том, чтобы, не обращая внимания на мифы, сложившиеся вокруг имени Достоевского, проследить, как в его письмах и записях, посвященных этому, по-видимому, много значившему для него вопросу, в течение ряда лет, то есть в динамике, проявились или отражались черты его личности, его моральные качества и его психическое состояние.

Итак, «случай с Ковнером».

Чтобы не пересказывать биографические сведения об этом корреспонденте Достоевского, представляется целесообразным привести здесь полностью его первое письмо, отосланное им писателю 26 января 1877 г.:

"Многоуважаемый Федор Михайлович.

Странная мысль пришла мне в голову — написать Вам настоящее письмо. Несмотря на то, что Вы получаете письма со всех концов России и между ними — без всякого сомнения — довольно глупые и странные, но от меня Вы никогда не могли ожидать писем.

«я»?

Я, во-первых, еврей, — а Вы очень недолюбливаете евреев (о чем, впрочем, будет у меня речь впереди);

во-вторых, я был одним из тех публицистов, которых Вы презираете, который Вас (т. е. Ваши литературные труды) много, азартно и зло ругал. Если я не ошибаюсь, то в одной статье во время редижирования Вами «Гражданина», Вы чрезвычайно метко отзывались обо мне — не упоминая, впрочем, моего литературного псевдонима,— как о человеке, который всеми силами старался завести с Вами личную полемику, вызвать Вас на бой, но Вы проходили все мои выходки молчанием и не удовлетворили моего самолюбия; в-третьих, наконец, я — преступник и пишу Вам эти строки из тюрьмы.

Собственно говоря, последнее обстоятельство могло бы, напротив, извинить в Ваших глазах мое обращение к Вам, как к автору известных всем в России (т. е. малочисленной интеллигенции) «Записок из Мертвого Дома». Но, увы! Я не такой преступник, которому Вы бы могли сочувствовать, так как я судился и осужден за подлог и мошенничество.

Вы, который так следите за всеми более или менее выдающимися явлениями общественной жизни вообще и процессами в особенности, давно, я думаю, догадались, что я — Ковнер, который писал в «Голосе» фельетоны под рубрикой: «Литературные и общественные курьезы», который затем служил в Петербургском Учетном и Ссудном банке и который 28 апреля 1875 г., посредством подлога, похитил из Московского Купеческого банка 168. 000 рублей, скрылся, был задержан в Киеве со всеми деньгами, доставлен в Москву, судим и осужден к отдаче в арестантские роты на четыре года.

Вы, как глубокий психолог, поверите мне, что я сам не могу себе выяснить этой цели и что, очень может быть, никакой цели у меня нет. Побудило же меня писать Вам Ваше издание «Дневник писателя», который читаю с величайшим вниманием и каждый выпуск которого так и толкает меня хвалить и порицать Вас в одно и то же время, опровергать кажущиеся мне парадоксы и удивляться гениальному Вашему анализу.

Я должен Вам признаться, что, несмотря на то, что я Вас когда-то искренно ругал и издевался над Вами, читаю Ваши произведения с бoльшим наслаждением, чем всех остальных русских писателей, и что с величайшим вниманием и любовью читаю именно те Ваши сочинения, которых и публика, и критика недолюбливает. Нечего говорить, что и «Записки Мертвого Дома» вещь прекрасная, «Униженные и Оскорбленные» — вещь очень порядочная, «Преступление и наказание» — бесспорно превосходный роман (мелочи Ваши вроде «Скверного анекдота», «Вечного мужа» и проч., мне вовсе не нравятся),— но я считаю Вашим шедевром «Идиота»; «Бесов» я прочитывал много раз, а «Подросток» приводил меня в восторг. И люблю я в Ваших последних произведениях эти болезненные натуры, жизнь и действия которых нарисованы Вами с таким неподражаемым, можно сказать, гениальным мастерством. В то время, как другие находят последние Ваши романы скучными, я напротив, буквально не могу оторваться от их страниц, каждый почти период я читаю по несколько раз и удивляюсь Вашему живому анализу всех поступков Ваших героев и замечательному умению держать читателя (т. е. меня) в постоянном напряжении и ожидании. Вы не вдаетесь в мелкие и мелочные описания подробностей наружности действующих лиц, их обстановки, картин природы, туалетов и прочей дребедени, которыми так любят щеголять наши первоклассные писатели, начиная от Тургенева, Гончарова, Толстого и кончая Боборыкиным (который доходит в этом отношении до отвращения), — но зато в Ваших романах (последних лет) кипит жизнь (положим, отчасти выдуманная, но зато возможная), движение, действие, чего с огнем не отыщешь в произведениях наших первоклассных художников. Но что касается Вашей публицистики, то хотя и в ней встречаю (помните, что я говорю только о своих личных впечатлениях) гениальные проблески ума и анализа, она страдает, по моему мнению, односторонностью и некоторой странностью. Это происходит, кажется мне, от свойственного Вам одному склада ума и логики — между тем, как большинство мыслящих людей думают проще, низменнее и потому естественнее.

Однако, прежде чем укажу Вам на некоторые странные и непонятные для меня Ваши социальные и философские взгляды, я считаю нужным очертить перед Вами вкратце мою нравственную физиономию, мой profession de foi, некоторые подробности моей жизни.

Никто, я думаю, лучше Вас, не знает, что можно быть всю жизнь вполне честным человеком и совершить, под известным давлением обстоятельств, одно крупное преступление, а затем остаться опять навсегда вполне честным человеком.

Я человек без ярлыка (под этим названием я напечатал роман в четырех частях, который был запрещен в 1872 г. безусловно комитетом министров, на основании закона 7 июня 1872 года).

Родился я в многочисленной нищей еврейской семье в Вильне, где, т. е. в семье, где люди проклинали друг друга за кусок хлеба; воспитание получил чисто талмудическое, до 17 лет скитался, по еврейскому обычаю, по маленьким еврейским городам, где существовал на чужих хлебах. На 17 году меня женили на девушке гораздо старше меня. На 18 году я бежал от жены в Киев, где начал изучать русскую грамоту, иностранные языки и элементарные предметы общего образования с азбуки. Я был твердо намерен поступить в университет. Это было в начале шестидесятых годов, когда русская литература и молодежь праздновали медовый месяц прогресса. Усвоив себе скоро, благодаря недурным способностям, русскую речь, я увлекся, также, наравне с другими, Добролюбовым, Чернышевским, «Современником», Боклем, Миллем, Молешотом и прочими корифеями царствовавших тогда авторитетов. Классицизм я возненавидел и потому не поступил в университет. Зная основательно древнееврейский язык и талмудическую литературу, я возымел мысль сделаться реформатором моего несчастного народа. Я написал несколько книг, в которых доказал нелепость еврейских предрассудков на основании европейской науки,— но евреи жгли мои книги, а меня проклинали. Затем я бросился в объятия русской литературы. Я переехал в Одессу и там впродолжении четырех лет жил исключительно сотрудничеством в местных газетах, корреспондировал в петербургские газеты. В 1871 году я приехал в Петербург. Тут я начал сотрудничать в «Деле», «Библиотеке», «Всемирном Труде» Окрейца, «Петербургских Ведомостях», а затем сделался постоянным сотрудником «Голоса». Разойдясь с Краевским, я решился бросить литературу, успокоить утомленный мозг и отыскать какой-нибудь механический труд. Я поступил в Учетный банк, в качестве корреспондента (русского). Новая сфера, противная моему воспитанию, привычкам и убеждениям, заразила меня. Присматриваясь впродолжении двух лет к операциям банка, я убедился, что все банки основаны на обмане и мошенничестве. Видя, что люди наживают миллионы, я соблазнился и решился похитить такую сумму, которая составляет 3 процента с чистой прибыли, за один год, пайщиков богатейшего банка в России. Эти 3 процента составили 168. 000 рублей.

Это было первое (и последнее) пятно, которое легло на мою совесть и которое погубило меня. В этом совершенном мною преступлении играла главнейшую роль любовь к одной честной девушке честной семьи. Будучи горяч от природы, пользуясь хорошим здоровьем и отличаясь очень некрасивой наружностью, я не знал, что такое любовь хорошей женщины. Но в Петербурге меня полюбила чистая и славная девушка беззаветно, глубоко, пламенно (именно пламенно). Она меня полюбила конечно не за наружность, а за душевные качества, за некоторый умишко, за доброту сердечную, за готовность делать всякому добро и проч. Она была очень бедна, у нее была только мать (отец давно умер) и еще три сестры. Я хотел жениться на ней, но у меня не было никакого верного источника к существованию, так как в банке я служил без всякого письменного условия и директор мог мне отказать каждую минуту. К тому же у меня были долги небольшие, но все-таки не дававшие мне покоя... (я в отношении платежа долгов величайший педант).

Не естественно ли после всего этого, что я посягал на вышеупомянутые 3 процента? Этими тремя процентами я обеспечил бы дряхлых моих родителей, многочисленную мою нищую семью, малолетних моих детей от первой жены, любимую и любящую девушку, ее семейство и еще множество «униженных и оскорбленных», не причиняя притом никому существенного вреда. Вот настоящие мотивы моего преступления.

ужасного преступления, по поводу которого с пеной у рта говорила вся почти русская печать, забрасывая меня грязью и выставляя меня извергом рода человеческого...

— меня обвинили, а ее оправдали (спасибо присяжным и за то). Но бедная девушка (Вы понимаете, что венчавшись со мной при такой обстановке, моя жена и после венчания осталась девушкой) не выдержала своего заключения, моего позора, разлуки со мною на долгие годы, и вскоре после своего оправдания умерла. Этот последний удар был страшнее для меня всего предыдущего, и я чуть с ума не сошел. Я остался один, заброшенный в тюрьме, оплеванный, опозоренный, без всяких средств к существованию.

Не знаю, пережил ли еще один человек в мире подобные душевные пытки,— но об этом я подробно писал в своем дневнике, который, может быть, когда-нибудь увидит свет.

Но не об этом речь... Я уверен, что Вы из этого бестолкового, бессвязного очерка поймете мою нравственную физиономию.

Что касается моего profession de foi, то я вполне разделяю все мысли, высказанные (в Вашем «Дневнике» за октябрь) самоубийцей, и все проистекающие от них выводы,— поэтому я не буду распространяться о них. С точки зрения этих мыслей (которые выработаны мною давно и развиты с полной ясностью в моем романе «Без ярлыка» — почему он и был запрещен), я, понятно, не могу разделять Вашего взгляда на патриотизм, на народность вообще, на дух русского народа в особенности, на славянство, и даже на христианство, поэтому я не буду полемизировать с Вами об этих предметах. Но я намерен затронуть один предмет, который я решительно не могу себе объяснить. Это Ваша ненависть к «жиду», которая проявляется почти в каждом выпуске Вашего «Дневника».

«жида», а не против эксплуататора вообще. Я не меньше Вашего терпеть не могу предрассудков моей нации,— я не мало от них страдал,— но никогда не соглашусь, что в крови этой нации лежит бессовестная эксплуатация.

Неужели Вы не можете подняться до основного закона всякой социальной жизни, что все без исключения граждане одного государства, если они только несут на себе все повинности, необходимые для существования государства, должны пользоваться всеми правами и выгодами его существования, и что для отступников от закона, для вредных членов общества должна существовать одна и та же мера взыскания, общая для всех?.. Почему же все евреи должны быть ограничены в правах и почему для них должны существовать специальные карательные законы? Чем эксплуатация чужестранцев (евреи ведь все-таки русские подданные): немцев, англичан, греков, которых в России чортова пропасть, лучше жидовской эксплуатации? Чем русский православный кулак, мироед, целовальник, кровопийца, которых так много расплодилось по всей России, лучше таковых из жидов, которые все-таки действуют в ограниченном кругу? Чем Губонин лучше Полякова? Чем Овсянников лучше Малькиеля? Чем Ламанский лучше Гинцбурга? Таких вопросов я бы мог Вам задавать тысячи.

Между тем Вы, говоря о «жиде», включаете в это понятие всю страшно-нищую массу трехмиллионного еврейского населения в России, из которых два миллиона 900 000, по крайней мере, ведут отчаянную борьбу за жалкое существование, нравственно чище не только других народностей, но и обоготворяемого Вами русского народа. В это название Вы включаете и ту почтенную цифру евреев, получивших высшее образование, отличающихся на всех поприщах государственной жизни — берите хоть Португалова, Кауфмана, Шапиро, Оршанского, Гольдштейна (геройски умершего в Сербии за славянскую идею), Выводцева и сотни других имен, работающих на пользу общества и человечества? Ваша ненависть к «жиду» простирается даже на Дизраэли, который вероятно сам не знает, что его предки были когда-то испанскими евреями, и который уже конечно не руководит консервативной политикой с точки зрения «жида». Кстати замечу, что в одном Вашем «Дневнике» вы выразились вроде того, что Дизраэли выклянчил у королевы титул лорда, между тем, как это общеизвестный факт, что еще в 1867 г. королева предложила ему лордство, но он отказался, желая служить представителем нижней палаты.

Нет, к сожалению, Вы не знаете ни еврейского народа, ни его жизни, ни его духа, ни его сорокавековой истории, наконец. К сожалению,— потому, что вы, во всяком случае, человек искренний, абсолютно честный, а наносите бессознательно вред громадной массе нищенствующего народа,— сильные же «жиды», принимая министров, «членов государственного совета» в своих салонах, конечно, не боятся ни печати, ни даже бессильного гнева эксплуатируемых. Но довольно об этом предмете. Вряд ли я Вас убежду в моем взгляде,— но мне крайне желательно было бы, чтобы Вы убедили меня.

— комедия в пяти действиях, которую я написал для соискания премии, объявленной Обществом драматических писателей. Конкурс еще не состоялся, и я не знаю результата. В газетах было напечатано, что комедия «Наша взяла» (это моя) обращает на себя особое внимание и стоит второю в число лучших. Я пробовал было сунуться с нею в некоторые редакции,— но трусят, боятся ее напечатать, несмотря на то, что признают ее весьма порядочною. Другое — это повесть над названием «Кто лучше?» Я ее отправил в Петербург, но не знаю еще ответа. Авось, пройдет. Я сделал хитрость и отдал ее в цензуру. И ничего, пропустили. Между тем я опять боюсь, что наши бесцензурные издания не решатся ее принять. Экземпляр, который находится в Петербурге, не был в цензуре. Вот, если б Вы хотели принимать во мне участие и содействовать напечатанию моих трудов где-нибудь... Вы бы оказали мне громадную услугу, потому что страшно бедствую, почти голодаю... Я бы написал, чтобы Вам их принесли. Впрочем, я мало надеюсь. Я давно собрался к Вам писать, и совсем не в этом тоне и духе,— но все отлагал. Теперь же пишу Вам, потому что послезавтра переводят всех содержащихся в Московском тюремном замке в новое помещение, где, как утверждают, нельзя будет ни читать, ни писать. А я хотел непременно Вам написать.

Знаете, когда я недавно читал Ваш одиннадцатый выпуск «Дневника», т. е. «Кроткую», мне пришло в голову, думая о том, что хочу Вам писать, некоторые мысли, которые я внес в мой «Дневник» и которые привожу здесь буквально. Судите сами, прав я или нет. Вот что записано в моем «Дневнике»:

«Я уверен, что величайшие психологи-романисты, которые создают вернейшие типы порока и дурных инстинктов, анализируют все их поступки, все их душевные движения, находят в них искру Божию, сочувствуют им, верят и желают их возрождения, возвышают их до степени евангельского «блудного сына»,— эти самые великие писатели, при встрече с настоящим преступником, живым, содержащимся под замком в тюрьме, отвернутся от него, если он станет обращаться к вам за помощью, советом, утешением, хотя бы он вовсе не был таким закоренелым преступником, каким они рисуют многих в своих художественных произведениях. Они посмотрят на него с удивлением, станут в тупик... «Что, мол, может быть общего между нашей нравственной чистотою и этой действительною грязью, опозоренной судом, тюрьмою, ссылкой, общественным мнением?» Это можно объяснить отчасти тем, что, создавая художественные отрицательные типы, как бы грязны и порочны они ни были (напротив, чем грязнее, тем лучше), наши писатели смотрят на них, как на собственное образцовое произведение, как на родное милое детище, и любуются ими, т. е. самими собою, своим умением верно схватить с жизни тип, художественно обработать его мельчайшие изгибы души, чувства и ощущений и проч., и проч. Но какое им дело до постороннего, живого существа, которое погрязло в преступлении, хотя бы оно и рвалось на свет божий, умоляло о спасении, простирало к ним руки?.. Разве могут возиться они с погибшими членами общества? Им ли делать что-нибудь реальное в их пользу? На это есть многочисленные благотворительные учреждения, могущественные сановники, сильные мира сего. Их дело только творить и создавать художественные образы и типы. Таким образом, в то время, как они любуются всеми тонкостями созданного ими художественного преступника, они наверное с чувством некоторого отвращения станут читать письмо от настоящего преступника, тайно присланное им из тюрьмы»...

— между тем ведь он в своих пошлых и отвратительных «Тайнах современного Петербурга», в лице своего героя — идиота Боба — исправляет род человеческий, обращает на путь истинный извергов, безбожников и самых пропащих людей...

Может быть, Вы захотите заговорить в своем «Дневнике» о некоторых предметах, затронутых в этом письме, то Вы это сделаете, конечно, не упоминая моего имени.

«Присяжному поверенному Л. А. Купернику, в Москве, по Спиридоновке, дом Медведевой, для Альберта».

Вы понимаете, что я хотел написать вам в десять раз большее письмо о многих важных вопросах,— но вышло не так, и боюсь, что давно надоел вам. Поэтому кончаю.

А. Ковнер.

26 января 1877 г."

«Исповедь одного еврея» Л. Гроссман, которого даже самые рьяные «патриоты» уважительно именуют «Леонидом Петровичем», признавая в нем «умного и безгранично уважающего Достоевского» литературоведа. Гроссман пишет, что в письме Ковнера «нельзя не признать крупный литературный талант». Я этого не почувствовал, и единственное место, которое в этом весьма жалком письме мне понравилось — это обратный адрес: «Присяжному поверенному Л. А. Купернику, в Москве, по Спиридоновке, дом Медведевой», вызывающий у меня светлые воспоминания о дочери этого «присяжного поверенного» — о моей милой Татьяне Львовне, но вернемся к письму. Приведенному выше адресу в нем предшествует слабо завуалированное провокационное предложение анонимно использовать его текст в «Дневнике писателя». Почти в то же время Достоевский получил письмо от Софьи Лурье (от 13 февраля 1877 г.), которая до этого дала ему на прочтение «Записки еврея» Г. И. Богрова, а в его библиотеке уже давно находилось первое издание (1869 г.) «Книги кагала» Якова Брафмана — обрезанного виленского еврея, впоследствии крестившегося и превратившегося в обличителя «еврейской экспансии», предвосхитившего в предисловии к своему собранию «еврейских документов» «сионские протоколы», сфабрикованные под «идейным» руководством другого крещеного еврея — Рачковского — русского шпиона-террориста и провокатора, в дальнейшем одного из любимцев Петра Столыпина (другим был Азеф). Эпиграфом к этому труду Брафман поставил строку из Шиллера «Die Juden bilden einen Staat im Staate» («Евреи образуют государство в государстве»). Отсюда вероятно и возник заголовок главки из «Дневника писателя» «Status in statu». Вся эта информация каким-то образом и в сочетании с его собственными познаниями о «жидах» обобщилась в его сознании, и он почувствовал возможность и желание высказаться по еврейскому вопросу в очередном «Дневнике писателя», а таковым оказался мартовский выпуск этого издания за 1877 г. Поскольку еврей Ковнер оказался в этом выпуске соавтором Достоевского, страницы, связанные с его письмом, приводятся полностью. (К третьей главе этого выпуска, содержащей письмо С. Лурье, обратимся позднее.)

"I. «ЕВРЕЙСКИЙ ВОПРОС»

О, не думайте, что я действительно затеваю поднять «еврейский вопрос»! Я написал это заглавие в шутку. Поднять такой величины вопрос, как положение еврея в России и о положении России, имеющей в числе сынов своих три миллиона евреев,— я не в силах. Вопрос этот не в моих размерах. Но некоторое суждение мое я всё же могу иметь, и вот выходит, что суждением моим некоторые из евреев стали вдруг интересоваться. С некоторого времени я стал получать от них письма, и они серьезно и с горечью упрекают меня за то, что я на них «нападаю», что я «ненавижу жида», ненавижу не за пороки его, «не как эксплуататора», а именно как племя, то есть вроде того, что: «Иуда, дескать, Христа продал». Пишут это «образованные» евреи, то есть из таких, которые (я заметил это, но отнюдь не обобщаю мою заметку, оговариваюсь заранее) — которые всегда как бы постараются дать вам знать, что они, при своем образовании, давно уже не разделяют «предрассудков» своей нации, своих религиозных обрядов не исполняют, как прочие мелкие евреи, считают это ниже своего просвещения, да и в Бога, дескать, не веруем. Замечу в скобках и кстати, что всем этим господам из «высших евреев», которые так стоят за свою нацию, слишком даже грешно забывать своего сорокавекового Иегову и отступаться от него. И это далеко не из одного только чувства национальности грешно, а и из других, весьма высокого размера причин. Да и странное дело: еврей без Бога как-то немыслим; еврея без Бога и представить нельзя. Но тема эта из обширных, мы ее пока оставим. Всего удивительнее мне то: как это и откуда я попал в ненавистники еврея как народа, как нации? Как эксплуататора и за некоторые пороки мне осуждать еврея отчасти дозволяется самими же этими господами, но — но лишь на словах: на деле трудно найти что-нибудь раздражительнее и щепетильнее образованного еврея и обидчивее его, как еврея. Но опять-таки: когда и чем заявил я ненависть к еврею как к народу? Так как в сердце моем этой ненависти не было никогда, и те из евреев, которые знакомы со мной и были в сношениях со мной, это знают, то я, с самого начала и прежде всякого слова, с себя это обвинение снимаю, раз навсегда, с тем, чтоб уж потом об этом и не упоминать особенно. Уж не потому ли обвиняют меня в «ненависти», что я называю иногда еврея «жидом?» Но, во-первых, я не думал, чтоб это было так обидно, а во-вторых, слово «жид», сколько помню, я упоминал всегда для обозначения известной идеи: «жид, жидовщина, жидовское царство» и проч. Тут обозначалось известное понятие, направление, характеристика века. Можно спорить об этой идее, не соглашаться с нею, но не обижаться словом. Выпишу одно место из письма одного весьма образованного еврея, написавшего мне длинное и прекрасное во многих отношениях письмо, весьма меня заинтересовавшее. Это одно из самых характерных обвинений меня в ненависти к еврею как к народу. Само собою разумеется, что имя г-на NN, мне писавшего это письмо, останется под самым строгим анонимом.

...но я намерен затронуть один предмет, который я решительно не могу себе объяснить. Это ваша ненависть к «жиду», которая проявляется почти в каждом выпуске вашего «Дневника».

Я бы хотел знать, почему вы восстаете против жида, а не против эксплуататора вообще, я не меньше вашего терпеть не могу предрассудков моей нации,я немало от них страдал,— но никогда не соглашусь, что в крови этой нации живет бессовестная эксплуатация.

Неужели вы не можете подняться до основного закона всякой социальной жизни, что все без исключения граждане одного государства, если они только несут на себе все повинности, необходимые для существования государства, должны пользоваться всеми правами и выгодами его существования и что для отступников от закона, для вредных членов общества должна существовать одна и та же мера взыскания, общая для всех?.. Почему же все евреи должны быть ограничены в правах и почему для них должны существовать специальные карательные законы? Чем эксплуатация чужестранцев (евреи ведь все-таки русские подданные): немцев, англичан, греков, которых в Россия такая пропасть, лучше жидовской эксплуатации? Чем русский православный кулак, мироед, целовальник, кровопийца, которых так много расплодилось во всей России, лучше таковых из жидов, которые все-таки действуют в ограниченном кругу? Чем такой-то лучше такого-то...

их как примеры подражания и, напротив, в высшей степени соглашаемся, что и те и другие нехороши.)

Между тем вы, говоря о «жиде», включаете в это понятие всю страшно нищую массу трехмиллионного еврейского населения в России, из которых два миллиона 900 000, по крайней мере, ведет отчаянную борьбу за жалкое существование, нравственно чище не только других народностей, но и обоготворяемого вами русского народа. В это название вы включаете и ту почтенную цифру евреев, получивших высшее образование, отличающихся на всех поприщах государственной жизни, берите хоть...

(Тут опять несколько имен, которых я, кроме Гольдштейнова, считаю не вправе напечатать, потому что некоторым из них, может быть, неприятно будет прочесть, что они происходят из евреев.)

«жиду» простирается даже на Дизраэли... который, вероятно, сам не знает, что его предки были когда-то испанскими евреями, и который, уж конечно, не руководит английской консервативной политикой с точки зрения «жида» (?)...

Нет, к сожалению, вы не знаете ни еврейского народа, ни его жизни, ни его духа, ни его сорокавековой истории, наконец. К сожалению, потому, что вы, во всяком случае, человек искренний, абсолютно честный, а наносите бессознательно вред громадной массе нищенствующего народа,— сильные же «жиды», принимая сильных мира сего в своих салонах, конечно, не боятся ни печати, ни даже бессильного гнева эксплуатируемых. Но довольно об этом предмете! Вряд ли я вас убежду в моем взгляде,— но мне крайне желательно было бы, чтобы вы убедили меня.

— обращу внимание на ярость нападения и на степень обидчивости. Положительно у меня, во весь год издания «Дневника», не было таких размеров статьи против «жида», которая бы могла вызвать такой силы нападение. Во-вторых, нельзя не заметить, что почтенный корреспондент, коснувшись в этих немногих строках своих и до русского народа, не утерпел и не выдержал и отнесся к бедному русскому народу несколько слишком уж свысока. Правда, в России и от русских-то не осталось ни одного непроплеванного места (словечко Щедрина), а еврею тем «простительнее». Но во всяком случае ожесточение это свидетельствует ярко о том, как сами евреи смотрят на русских. Писал это действительно человек образованный и талантливый (не думаю только, чтоб без предрассудков); чего же ждать, после того, от необразованного еврея, которых так много, каких чувств к русскому? Я не в обвинение это говорю: всё это естественно; я только хочу указать, что в мотивах нашего разъединения с евреем виновен, может быть, и не один русский народ и что скопились эти мотивы, конечно, с обеих сторон, и еще неизвестно, на какой стороне в большей степени. Отметив это, выскажу несколько слов в мое оправдание и вообще как я смотрю на это дело. И хоть вопрос этот, повторяю, мне и не по силам, но что же нибудь ведь и я могу выразить.

II. PRO и CONTRA

свою, поминутно, за каждым шагом и словом своим, на свое принижение, на свое страдание, на свое мученичество. Подумаешь, не они царят в Европе, не они управляют там биржами хотя бы только, а стало быть, политикой, внутренними делами, нравственностью государств. Пусть благородный Гольдштейн умирает за славянскую идею. Но все-таки, не будь так сильна еврейская идея в мире, и, может быть, тот же самый «славянский» (прошлогодний) вопрос давно бы уже решен был в пользу славян, а не турок. Я готов поверить, что лорд Биконсфильд сам, может быть, забыл о своем происхождении, когда-то, от испанских жидов (наверно, однако, не забыл); но что он «руководил английской консервативной политикой» за последний год отчасти с точки зрения жида, в этом, по-моему, нельзя сомневаться. «Отчасти-то» уж нельзя не допустить.

мужик, да и вообще русский простолюдин, несет тягостей чуть ли не больше еврея. Мой корреспондент пишет мне в другом уже письме:

стеснений для всей еврейской массы), как и всем другим чужим народностям в России, а потом уже требовать от них исполнения своих обязанностей к государству и к коренному населению.

Но подумайте и вы, г-н корреспондент, который сами пишете мне, в том же письме, на другой странице, что вы «не в пример больше любите и жалеете трудящуюся массу русского народа, чем еврейскую» (что уже слишком для еврея сильно сказано),— подумайте только о том, что когда еврей «терпел в свободном выборе местожительства», тогда двадцать три миллиона «русской трудящейся массы» терпели от крепостного состояния, что, уж конечно, было потяжелее «выбора местожительства». И что же, пожалели их тогда евреи? Не думаю; в западной окраине России и на юге вам на это ответят обстоятельно. Нет, они и тогда точно так же кричали о правах, которых не имел сам русский народ, кричали и жалобились, что они забиты и мученики и что когда им дадут больше прав, «тогда и спрашивайте с нас исполнения обязанностей к государству и коренному населению». Но вот пришел освободитель и освободил коренной народ, и что же, кто первый бросился на него как на жертву, кто воспользовался его пороками преимущественно, кто оплел его вековечным золотым своим промыслом, кто тотчас же заместил, где только мог и поспел, упраздненных помещиков, с тою разницею, что помещики хоть и сильно эксплуатировали людей, но всё же старались не разорять своих крестьян, пожалуй, для себя же, чтоб не истощить рабочей силы, а еврею до истощения русской силы дела нет, взял свое и ушел. Я знаю, что евреи, прочтя это, тотчас же закричат, что это неправда, что это клевета, что я лгу, что я потому верю всем этим глупостям, что «не знаю сорокавековой истории» этих чистых ангелов, которые несравненно «нравственно чище не только других народностей, но обоготворяемого мною русского народа» (по словам корреспондента, см. выше). Но пусть, пусть они нравственно чище всех народов в мире, а русского уж разумеется, а между тем я только что прочел в мартовской книжке «Вестника Европы» известие о том, что евреи в Америке, Южных Штатах, уже набросились всей массой на многомиллионную массу освобожденных негров и уже прибрали ее к рукам по-своему, известным и вековечным своим «золотым промыслом» и пользуясь неопытностью и пороками эксплуатируемого племени.

Представьте же себе, когда я прочел это, мне тотчас же вспомнилось, что мне еще пять лет тому приходило это самое на ум, именно то, что вот ведь негры от рабовладельцев теперь освобождены, а ведь им не уцелеть, потому что на эту свежую жертвочку как раз набросятся евреи, которых столь много на свете. Подумал я это, и, уверяю вас, несколько раз потом в этот срок мне вспадало на мысль: «Да что же там ничего об евреях не слышно, что в газетах не пишут, ведь эти негры евреям клад, неужели пропустят?» И вот дождался, написали в газетах, прочел. А дней десять тому назад прочел в «Новом времени» (№ 371) корреспонденцию из Ковно, прехарактернейшую: «Дескать, до того набросились там евреи на местное литовское население, что чуть не сгубили всех водкой, и только ксендзы спасли бедных опившихся, угрожая им муками ада и устраивая между ними общества трезвости». Просвещенный корреспондент, правда, сильно краснеет за свое население, до сих пор верующее в ксендзов и в муки ада, но он сообщает при этом, что поднялись вслед за ксендзами и просвещенные местные экономисты, начали устраивать сельские банки, именно чтобы спасти народ от процентщика-еврея, и сельские рынки, чтобы можно было «бедной трудящейся массе» получать предметы первой потребности по настоящей цене, а не по той, которую назначает еврей. Ну, вот я это всё прочел и знаю, что мне в один миг закричат, что всё это ничего не доказывает, что это от того, что евреи сами угнетены, сами бедны, и что всё это лишь «борьба за существование», что только глупец разобрать этого не может, и не будь евреи так сами бедны, а, напротив, разбогатей они, то мигом показали бы себя с самой гуманной стороны, так что мир бы весь удивили. Но ведь, конечно, все эти негры и литовцы еще беднее евреев, выжимающих из них соки, а ведь те (прочтите-ка корреспонденцию) гнушаются такой торговлей, на которую так падок еврей; во-вторых, не трудно быть гуманным и нравственным, когда самому жирно и весело, а чуть «борьба за существование», так и не подходи ко мне близко. Не совсем уж это, по-моему, такая ангельская черта, а в-третьих, ведь и я, конечно, не выставляю эти два известия из «Вестника Европы» и «Нового времени» за такие уж капитальные и всерешающие факты. Если начать писать историю этого всемирного племени, то можно тотчас же найти сто тысяч таких же и еще крупнейших фактов, так что один или два факта лишних ничего особенного не прибавят, но ведь что при этом любопытно: любопытно то, что чуть лишь вам — в споре ли или просто в минуту собственного раздумья — чуть лишь вам понадобится справка о еврее и делах его,— то не ходите в библиотеки для чтения, не ройтесь в старых книгах или в собственных старых отметках, не трудитесь, не ищите, не напрягайтесь, а не сходя с места, не подымаясь даже со стула, протяните лишь руку к какой хотите первой лежащей подле вас газете и поищите на второй или на третьей странице: непременно найдете что-нибудь о евреях, и непременно то, что вас интересует, непременно самое характернейшее и непременно одно и то же — то есть всё одни и те же подвиги! Так ведь это, согласитесь сами, что-нибудь да значит, что-нибудь да указует, что-нибудь открывает же вам, хотя бы вы были круглый невежда в сорокавековой истории этого племени. Разумеется, мне ответят, что все обуреваемы ненавистью, а потому все лгут. Конечно, очень может случиться, что все до единого лгут, но в таком случае рождается тотчас другой вопрос: если все до единого лгут и обуреваемы такою ненавистью, то с чего-нибудь да взялась же эта ненависть, ведь что-нибудь значит же эта всеобщая ненависть, «ведь что-нибудь значит же слово все!», как восклицал некогда Белинский.

«Свободный выбор местожительства!» Но разве русский «коренной» человек уж так совершенно свободен в выборе местожительства? Разве не продолжаются и до сих пор еще прежние, еще от крепостных времен оставшиеся и нежелаемые стеснения в полной свободе выбора местожительства и для русского простолюдина, на которые давно обращает внимание правительство? А что до евреев, то всем видно, что права их в выборе местожительства весьма и весьма расширились в последние двадцать лет. По крайней мере, они явились по России в таких местах, где прежде их не видывали. Но евреи всё жалуются на ненависть и стеснения. Пусть я не тверд в познании еврейского быта, но одно-то я уже знаю наверно и буду спорить со всеми, именно: что нет в нашем простонародье предвзятой, априорной, тупой, религиозной какой-нибудь ненависти к еврею, вроде: «Иуда, дескать, Христа продал». Если и услышишь это от ребятишек или от пьяных, то весь народ наш смотрит на еврея, повторяю это, без всякой предвзятой ненависти. Я пятьдесят лет видел это. Мне даже случалось жить с народом, в массе народа, в одних казармах, спать на одних нарах. Там было несколько евреев — и никто не их, никто не исключал их, не гнал их. Когда они молились (а евреи молятся с криком, надевая особое платье), то никто не находил этого странным, не мешал им и не смеялся над ними, чего, впрочем, именно надо бы было ждать от такого грубого, по вашим понятиям, народа, как русские; напротив, смотря на них, говорили: «Это у них такая вера, это они так молятся»,— и проходили мимо с спокойствием и почти с одобрением. И что же, вот эти-то евреи чуждались во многом русских, не хотели есть с ними, смотрели чуть не свысока (и это где же? в остроге!) и вообще выражали гадливость и брезгливость к русскому, к «коренному» народу. То же самое и в солдатских казармах, и везде по всей России: наведайтесь, спросите, обижают ли в казармах еврея как еврея, как жида, за веру, за обычай? Нигде не обижают, и так во всем народе. Напротив, уверяю вас, что и в казармах, и везде русский простолюдин слишком видит и понимает (да и не скрывают того сами евреи), что еврей с ним есть не захочет, брезгает им, сторонится и ограждается от него сколько может, и что же,— вместо того, чтоб обижаться на это, русский простолюдин спокойно и ясно говорит: «Это у него вера такая, это он по вере своей не ест и сторонится» (то есть не потому, что зол), и, сознав эту высшую причину, от всей души извиняет еврея. А между тем мне иногда входила в голову фантазия: ну что, если б это не евреев было в России три миллиона, а русских; а евреев было бы 80 миллионов — ну, во что обратились бы у них русские и как бы они их третировали? Дали бы они им сравняться с собою в правах? Дали бы им молиться среди них свободно? Не обратили ли бы прямо в рабов? Хуже того: не содрали ли бы кожу совсем? Не избили бы дотла, до окончательного истребления, как делывали они с чужими народностями в старину, в древнюю свою историю? Нет-с, уверяю вас, что в русском народе нет предвзятой ненависти к еврею, а есть, может быть, несимпатия к нему, особенно по местам и даже, может быть, очень сильная. О, без этого нельзя, это есть, но происходит это вовсе не от того, что он еврей, не из племенной, не из религиозной какой-нибудь ненависти, а происходит это от иных причин, в которых виноват уже не коренной народ, а сам еврей.

— вот в чем обвиняют евреи коренное население. Но если уж зашла речь о предрассудках, то как вы думаете: еврей менее питает предрассудков к русскому, чем русский к еврею? Не побольше ли? Вот я вам представлял примеры того, как относится русское простолюдье к еврею; а у меня перед глазами письма евреев, да не из простолюдья, а образованных евреев, и — сколько ненависти в этих письмах к «коренному населению»! А главное,— пишут, да и не примечают этого сами.

Видите ли, чтоб существовать сорок веков на земле, то есть во весь почти исторический период человечества, да еще в таком плотном и нерушимом единении; чтобы терять столько раз свою территорию, свою политическую независимость, законы, почти даже веру,— терять и всякий раз опять соединяться, опять возрождаться в прежней идее, — нет, такой живучий народ, такой необыкновенно сильный и энергический народ, такой беспримерный в мире народ не мог существовать без status in statu, который он сохранял всегда и везде, во время самых страшных, тысячелетних рассеяний и гонений своих. Говоря про status in statu, я вовсе не обвинение какое-нибудь хочу возвести. Но в чем, однако, заключается этот status in statu, в чем вековечно-неизменная идея его и в чем суть этой идеи?

Излагать это было бы долго, да и невозможно в коротенькой статье, да и невозможно еще и по той даже причине, что не настали еще несмотря на протекшие сорок веков, и окончательное слово человечества об этом великом племени еще впереди. Но не вникая в суть и в глубину предмета, можно изобразить хотя некоторые признаки этого status in statu, по крайней мере, хоть наружно. Признаки эти: отчужденность и отчудимость на степени религиозного догмата, неслиянность, вера в то, что существует в мире лишь одна народная личность — еврей, а другие хоть есть, но все равно надо считать, что как бы их и не существовало. «Выйди из народов и составь свою особь и знай, что с сих пор ты остальных истреби, или в рабов обрати, или эксплуатируй. Верь в победу над всем миром, верь, что всё покорится тебе. Строго всем гнушайся и ни с кем в быту своем не сообщайся. И даже когда лишишься своей, политической личности своей, даже когда рассеян будешь по лицу всей земли, между всеми народами — всё равно,— верь всему тому, что тебе обещано, раз навсегда верь тому, что всё сбудется, а пока живи, гнушайся, единись и эксплуатируй и — ожидай, ожидай...» Вот суть идеи этого status in statu, а затем, конечно, есть внутренние, а может быть, и таинственные законы, ограждающие эту идею.

Вы говорите, господа образованные евреи и оппоненты, что уже это-то всё вздор и что «если и есть status in statu (то есть был, а теперь-де остались самые слабые следы), то единственно лишь гонения привели к нему, гонения породили его, религиозные, с средних веков и раньше, и явился этот status in statu единственно лишь из чувства самосохранения. Если же и продолжается, особенно в России, то потому, что еврей еще не сравнен в правах с коренным населением». Но вот что мне кажется: если б он был и сравнен в правах, то ни за что не отказался бы от своего status in statu. Мало того: приписывать status in statu одним лишь гонениям и чувству самосохранения — недостаточно. Да и не хватило бы упорства в самосохранении на сорок веков, надоело бы и сохранять себя такой срок. И сильнейшие цивилизации в мире не достигали и до половины сорока веков и теряли политическую силу и племенной облик. Тут не одно самосохранение стоит главной причиной, а некая идея, движущая и влекущая, нечто такое, мировое и глубокое, о чем, может быть, человечество еще не в силах произнесть своего последнего слова, как сказал я выше. Что религиозный-то характер тут есть по преимуществу — это-то уже несомненно. Что свой промыслитель, под именем прежнего первоначального Иеговы, с своим идеалом и с своим обетом продолжает вести свой народ к цели твердой — это-то уже ясно. Да и нельзя, повторю я, даже и представить себе еврея без Бога, мало того, не верю я даже и в образованных евреев безбожников: все они одной сути, и еще бог знает чего ждет мир от евреев образованных! Еще в детстве моем я читал и слыхал про евреев легенду о том, что они-де и теперь неуклонно ждут мессию, все, как самый низший жид, так и самый высший и ученый из них, философ и кабалист-раввин, что они верят все, что мессия соберет их опять и Иерусалиме и низложит все народы мечом своим к их подножию; что потому-то-де евреи, по крайней мере в огромном большинстве своем, предпочитают лишь одну профессию — торг золотом и много что обработку его, и это всё будто бы для того, что когда явится мессия, то чтоб не иметь нового отечества, не быть прикрепленным к земле иноземцев, обладая ею, а иметь всё с собою лишь в золоте и драгоценностях, чтоб удобнее их унести, когда



И сребро, и добро, и святыню
Понесем в старый дом, в Палестину.

Всё это, повторяю, слышал я как легенду, но я верю, что суть дела существует непременно, особенно в целой массе евреев, в виде инстинктивно-неудержимого влечения. Но чтоб сохранялась такая суть дела, уж конечно, необходимо, чтоб сохранялся самый строгий status in statu. Он и сохраняется. Стало быть, не одно лишь гонение было и есть ему причиною, а другая

Если же существует вправду такой особый, внутренний, строгий строй у евреев, связующий их в нечто цельное и особное, то ведь почти еще можно задуматься над вопросом о совершенном сравнении во всем их прав с правами коренного населения. Само собою, всё что требует гуманность и справедливость, всё что требует человечность и христианский закон — всё это должно быть сделано для евреев. Но если они, во всеоружии своего строя и своей особности, своего племенного и религиозного отъединения, во всеоружии своих правил и принципов, совершенно противуположных той идее, следуя которой, доселе по крайней мере, развивался весь европейский мир, потребуют совершенного уравнения всевозможных — не получат ли они уже тогда нечто большее, нечто лишнее, нечто верховное против самого коренного даже населения? Тут, конечно, укажут на других инородцев: « Что вот, дескать, сравнены или почти сравнены в правах, а евреи имеют прав меньше всех инородцев, и это-де потому, что боятся нас, евреев, что мы-де будто бы вреднее всех инородцев. А между тем чем вреден еврей? Если и есть дурные качества в еврейском народе, то единственно потому, что сам русский народ таковым способствует, по русскому собственному невежеству своему, по необразованности своей, по неспособности своей к самостоятельности, по малому экономическому развитию своему. Русский-де народ сам требует посредника, руководителя, экономического опекуна в делах, кредитора, сам зовет его, сам отдается ему. Посмотрите, напротив, в Европе: там народы сильные и самостоятельные духом, с сильным национальным развитием, с привычкой давнишней к труду и с умением труда, и вот там не боятся дать все права еврею! Слышно ли что-нибудь во Франции о вреде от status in statu тамошних евреев?»

«Стало быть, еврейству там и хорошо, где народ еще невежествен, или несвободен, или мало развит экономически,— тут-то, стало быть, ему и лафа!» И вместо того, чтоб, напротив, влиянием своим поднять этот уровень образования, усилить знание, породить экономическую способность в коренном населении, вместо того еврей, где ни поселялся, там еще пуще унижал и развращал народ, там еще больше приникало человечество, еще больше падал уровень образования, еще отвратительнее распространялась безвыходная, бесчеловечная бедность, а с нею и отчаяние. В окраинах наших спросите коренное население: что двигает евреем и что двигало им столько веков? Получите единогласный ответ: безжалостность; «двигали им столько веков одна лишь к нам безжалостность и одна только жажда напиться нашим потом и кровью». И действительно, вся деятельность евреев в этих наших окраинах заключалась лишь в постановке коренного населения сколь возможно в безвыходную от себя зависимость, О, тут они всегда находили возможность пользоваться Они всегда умели водить дружбу с теми, от которых зависел народ, и уж не им бы роптать хоть тут-то на Довольно они их получали у нас, этих прав, над коренным населением. Что становилось, в десятилетия и столетия, с русским народом там, где поселялись евреи,— о том свидетельствует история наших русских окраин. И что же? Укажите на какое-нибудь другое племя из русских инородцев, которое бы, по ужасному влиянию своему, могло бы равняться в этом смысле с евреем? Не найдете такого; в этом смысле еврей сохраняет всю свою оригинальность перед другими русскими инородцами, а причина тому, конечно, этот status in statu его, дух которого дышит именно этой безжалостностью ко всему, что не есть еврей, к этому неуважению ко всякому народу и племени и ко всякому человеческому существу, кто не есть еврей. И что в том за оправдание, что вот на Западе Европы не дали одолеть себя народы и что, стало быть, русский народ сам виноват? Потому что русский народ в окраинах России оказался слабее европейских народов (и единственно вследствие жестоких вековых политических своих обстоятельств), потому только и задавить его окончательно эксплуатацией, а не помочь ему?

Если же и указывают на Европу, на Францию например, то вряд ли и там безвреден был status in statu. Конечно, христианство и идея его там пали и падают не по вине еврея, а по своей вине, тем не менее нельзя не указать и в Европе на сильное торжество еврейства, заменившего многие прежние идеи своими. О, конечно, человек всегда и во все времена боготворил матерьялизм и наклонен был видеть и понимать свободу лишь в обеспечении себя накопленными изо всех сил и запасенными всеми средствами деньгами. Но никогда эти стремления не возводились так откровенно и так поучительно в высший принцип, как в нашем девятнадцатом веке. «Всяк за себя и только за себя и всякое общение между людьми единственно для себя» — вот нравственный принцип большинства теперешних людей, и даже не дурных людей, а, напротив, трудящихся, не убивающих, не ворующих. А безжалостность к низшим массам, а падение братства, а эксплуатация богатого бедным,— о, конечно, всё это было и прежде и всегда, но — но не возводилось же на степень высшей правды и науки, но осуждалось же христианством, а теперь, напротив, возводится в добродетель. Стало быть, недаром же все-таки царят там повсеместно евреи на биржах, недаром они движут капиталами, недаром же они властители кредита и недаром, повторю это, они же властители и всей международной политики, и что будет дальше — конечно, известно и самим евреям: близится их царство, полное их царство! Наступает вполне торжество идей, перед которыми никнут чувства человеколюбия, жажда правды, чувства христианские, национальные и даже народной гордости европейских народов. Наступает, напротив, матерьялизм, слепая, плотоядная жажда — вот всё, что признано за высшую цель, за разумное, за свободу, вместо христианской идеи спасения лишь посредством теснейшего нравственного и братского единения людей. Засмеются и скажут, что это там вовсе не от евреев. Конечно, не от одних евреев, но если евреи окончательно восторжествовали и процвели в Европе именно тогда, когда там восторжествовали эти новые начала даже до степени возведения их в нравственный принцип, то нельзя не заключить, что и евреи приложили тут своего влияния. Наши оппоненты указывают, что евреи, напротив, бедны, повсеместно даже бедны, а в России особенно, что только самая верхушка евреев богата, банкиры и цари бирж, а из остальных евреев чуть ли не девять десятых их — буквально нищие, мечутся из-за куска хлеба, предлагают куртаж, ищут где бы урвать копейку на хлеб. Да, это, кажется, правда, но что же это обозначает? Не значит ли это именно, что в самом труде евреев (то есть огромного большинства их, по крайней мере), в самой эксплуатации их заключается нечто неправильное, ненормальное, нечто неестественное, несущее само в себе свою кару. Еврей предлагает посредничество, торгует чужим трудом. Капитал есть накопленный труд; еврей любит торговать чужим трудом! Но всё же это пока ничего не изменяет; зато верхушка евреев воцаряется над человечеством всё сильнее и тверже и стремится дать миру свой облик и свою суть. Евреи все кричат, что есть же и между ними хорошие люди. О Боже! да разве в этом дело? Да и вовсе мы не о хороших или дурных людях теперь говорим. И разве между теми нет тоже хороших людей? Разве покойный парижский Джемс Ротшильд был дурной человек? Мы говорим о целом и об идее его, мы говорим о и об идее жидовской, охватывающей весь мир, вместо «неудавшегося» христианства...

IV. НО ДА ЗДРАВСТВУЕТ БРАТСТВО!

Но что образованная еврейская девушка,— неужели и я, по словам ее, враг этого «несчастного» племени, на которое я «при всяком удобном случае будто бы так жестоко нападаю». «Ваше презрение к жидовскому племени, которое «ни о чем, кроме себя, не думает» и т. д., и т. д., очевидно».— Нет, против этой очевидности я восстану, да и самый факт оспариваю. Напротив, я именно говорю и пишу, что «всё, что требует гуманность и справедливость, всё, что требует человечность и христианский закон,— всё это должно быть сделано для евреев». Я написал эти слова выше, но теперь я еще прибавлю к ним, что, несмотря на все соображения, уже мною выставленные, я окончательно стою, однако же, за совершенное расширение прав евреев в формальном законодательстве и, если возможно только, и за полнейшее равенство прав с коренным населением (хотя, может быть, в иных случаях, они имеют уже и теперь больше прав или, лучше сказать, чем само коренное население). Конечно, мне приходит тут же на ум, например, такая фантазия: ну что если пошатнется каким-нибудь образом и от чего-нибудь наша сельская община, ограждающая нашего бедного коренника-мужика от стольких зол,— ну что если тут же к этому освобожденному мужику, столь неопытному, столь не умеющему сдержать себя от соблазна и которого именно опекала доселе община,— нахлынет всем кагалом еврей — да что тут: тут мигом конец его: всё имущество его, вся сила его перейдет назавтра же во власть еврея, и наступит такая пора, с которой не только не могла бы сравняться пора крепостничества, но даже татарщина.

Но несмотря на все «фантазии» и на всё, что я написал выше, я все-таки стою за полное и окончательное уравнение прав — потому что это Христов закон, потому что это христианский принцип. Но если так, то для чего же я исписал столько страниц и что хотел выразить, если так себе? А вот именно то, что я не противуречу себе и что с русской, с коренной стороны нет и не вижу препятствий в расширении еврейских прав, но утверждаю зато, что препятствия эти лежат со стороны евреев несравненно больше, чем со стороны русских, и что если до сих пор не созидается того, чего желалось бы всем сердцем, то русский человек в этом виновен несравненно менее, чем сам еврей. Подобно тому, как я выставлял еврея-простолюдина, который не хотел сообщаться и есть с русскими, а те не только не сердились и не мстили ему за это, а, напротив, разом осмыслили и извинили его, говоря: «Это он потому, что у него вера такая»,— подобно тому, то есть этому еврею-простолюдину, мы и в интеллигентном еврее видим весьма часто такое же безмерное и высокомерное предубеждение против русского. О, они кричат, что они любят русский народ; один так даже писал мне, что он именно скорбит о том, что русский народ не имеет религии и ничего не понимает в своем христианстве. Это уже слишком сильно сказано для еврея, и рождается лишь вопрос: понимает ли что в христианстве сам-то этот высокообразованный еврей? Но самомнение и высокомерие есть одно из очень тяжелых для нас, русских, свойств еврейского характера. Кто из нас, русский или еврей, более неспособен понимать друг друга? Клянусь, я оправдаю скорее русского: у русского, по крайней мере, нет (положительно нет!) религиозной ненависти к еврею. А остальных предубеждений где, у кого больше? Вон евреи кричат, что они были столько веков угнетены и гонимы, угнетены и гонимы и теперь, и что это, по крайней мере, надобно взять в расчет русскому при суждении о еврейском характере. Хорошо, мы и берем в расчет и доказать это можем: в интеллигентном слое русского народа не раз уже раздавались голоса за евреев. Ну, а евреи: брали ли и берут ли они в расчет, жалуясь и обвиняя русских, столько веков угнетений и гонений, которые перенес сам русский народ? Неужто можно утверждать, что русский народ вытерпел меньше бед и зол «в свою историю», чем евреи где бы то ни было? И неужто можно утверждать, что не еврей, весьма часто, соединялся с его гонителями, брал у них на откуп русский народ и сам обращался в его гонителя? Ведь это всё было же, существовало, ведь это история, исторический факт, но мы нигде не слыхали, чтоб еврейский народ в этом раскаивался, а русский народ он все-таки обвиняет за то, что тот мало любит его.

«буди! буди!» Да будет полное и духовное единение племен и никакой разницы прав! А для этого я прежде всего умоляю моих оппонентов и корреспондентов-евреев быть, напротив, к нам, русским, снисходительнее и справедливее. Если высокомерие их, если всегдашняя «скорбная брезгливость» евреев к русскому племени есть только предубеждение, «исторический нарост», а не кроется в каких-нибудь гораздо более глубоких тайнах его закона и строя, — то да рассеется всё это скорее и да сойдемся мы единым духом, в полном братстве, на взаимную помощь и на великое дело служения земле нашей, государству и отечеству нашему! Да смягчатся взаимные обвинения, да исчезнет всегдашняя экзальтация этих обвинений, мешающая ясному пониманию вещей. А за русский народ поручиться можно: о, он примет еврея в самое полное братство с собою, несмотря на различие в вере, и с совершенным уважением к историческому факту этого различия, но все-таки для братства, для полного братства нужно братство с обеих сторон. Пусть еврей покажет ему и сам хоть сколько-нибудь братского чувства, чтоб ободрить его. Я знаю, что в еврейском народе и теперь можно отделить довольно лиц, ищущих и жаждущих устранений недоумений, людей притом человеколюбивых, и не я буду молчать об этом, скрывая истину. Вот для того-то, чтоб эти полезные и человеколюбивые люди не унывали и не падали духом и чтоб сколько-нибудь ослабить предубеждения их и тем облегчить им начало дела, я и желал бы полного расширения прав еврейского племени, по крайней мере по возможности, именно насколько сам еврейский народ докажет способность свою принять и воспользоваться правами этими без ущерба коренному населению. Даже бы можно было уступить вперед, сделать с русской стороны еще больше шагов вперед... Вопрос только в том: много ли удастся сделать этим новым, хорошим людям из евреев и насколько сами они способны к новому и прекрасному делу "

Таким образом, Ковнер получил целых два ответа на свое письмо — в печати и лично.

Как видим, свой печатный ответ Достоевский начинает с признания в том, что вообще «еврейским вопросом» он не занимается и озаглавил так этот раздельчик «Дневника писателя» в шутку. Затем наш «шутник» сообщает, что, называя «иногда» еврея «жидом» — словом, подобранным великим и могучим русским языком на восточноевропейской лингвистической помойке, он «не думал, чтоб это было так обидно», «жид, жидовщина, жидовское царство» он будто бы употребляет для обозначения «известной идеи», а не национальности конкретного лица. И беда в том, что «на деле трудно найти что-нибудь раздражительнее и щепетильнее образованного еврея». Вот сейчас мы и поищем это «что-нибудь»: приведенные выше слова написаны в марте 1877 г., а в июле 1879 г. он сообщает Анне Григорьевне, что рядом с ним в Эмсе «дверь об дверь, живут два богатых жида, мать и ее сын 25-летний жиденок,— и отравляют мне жизнь» тем, что болтают день и ночь, и не как люди (по-немецки или по-жидовски) со «сквернейшей жидовской интонацией» и т. д. После слов нашего «шутника»: «Ах эти проклятые жиды, когда же дадут спать!» дело даже доходит до конфликта. Эта ситуация выставляет Достоевского явным лжецом, поскольку «жидовка»-мать и 25-летний «жиденок»-сын — это явно не «характеристика века», а национальность конкретных лиц. Кроме того, вряд ли во всем мире можно найти «что-нибудь» более раздражительное, чем сам наш замечательный писатель.

Если же вспомнить и о том, как его до исступления раздражали тупые немцы, грязные и глупые швейцарцы, «полячишки», «английские рожи» и прочие, то ближайшим аналогом ему из числа известных исторических личностей будет, пожалуй, бесноватый фюрер Адольф, задыхавшийся от злобы, когда речь заходила о любом народе, кроме, естественно, немецкого. А чтобы завершить эту тему, стоит сказать и об удивительной «деликатности» Достоевского: в том же письме, где он так страдает от соседей-«жидов», он пишет о том, что его мучит «спазмодический кашель ужасный, по получасу и более сряду, и пред засыпанием и пробуждаясь, сильнее, чем бывал зимой». По-видимому, наш «шутник» совершенно искренне полагал, что слушать его «спазмодический кашель по получасу и более» соседним с ним «жидовке» и 25-летнему «жиденку», находящимся «дверь об дверь», гораздо приятнее, чем ему сквозь этот кашель слушать их разговоры «по-немецки или по-жидовски». Впрочем, может быть он считал, что и в мучившем его кашле виноваты «жиды», как «известная идея»? Есть же и такая «логика»!

Остановимся теперь на фразе из личного письма Достоевского Ковнеру: «Я же все мои 50 лет жизни видел, что евреи, добрые и злые, даже и за стол сесть не захотят с русским, а русский не побрезгует сесть с ними». Ну, во-первых, Достоевский вряд ли так близко общался с евреями, чтобы приходить к каким-то застольным выводам. Во-вторых, вероятно будет уместно напомнить слова Достоевского о том, что все мусульмане-каторжники «с любопытством, а вместе и с некоторым омерзением смотрели на пьяный народ» («Записки из Мертвого дома»). Таким образом, не только верующие евреи, но и мусульмане «за стол не захотят сесть с русскими», и это понятно: застолье и в иудаизме, и в мусульманстве регулирует религиозный закон (соответственно — «кошер» и «халяль»), и последователи этих религий всегда будут избегать общей трапезы со всеядными христианами, и если при них, например, будут есть свинину, то они непременно будут «смотреть с омерзением», «потому что у них вера такая».

Особое негодование Достоевского вызвали следующие слова из второго письма Ковнера:

«Неужели творящая сила вселенной, или Бог, так-таки интересуется ничтожными людскими помыслами, народами, даже целыми планетами? Вы скажете, что человек имеет искру Божию, поэтому он стоит выше всех? Но сколько этих людей? Буквально капля в море. Вы должны сказать, что из 80 миллионов облюбованного вами русского народа, в котором думаете находить лекарство, положительно 60 миллионов живут буквально животною жизнью, не имея никакого разумного понятия ни о Боге, ни о Христе, ни о душе, ни о бессмертии ее...»

«это слова ужасной ненависти», именно ненависти, так как по его мнению еврей, в данном случае, вышел за пределы своей компетентности, поскольку русского народа он не знает. Достоевский даже не заметил или не захотел заметить, что Ковнер говорил в своем письме о человечестве вообще, а русский народ помянул при этом безо всякой ненависти, лишь для того, чтобы более наглядно выразить свою оценку возможного процента сознательно верующих людей в их общей массе. Достоевский же говорил о какой-то специфической еврейской ненависти, хотя примерно то же писал о людях Лев Толстой: «Разницы между людьми в телесном отношении очень мало, почти нет; в духовном — огромная, неизмеримая», и слова эти относятся ко всем людям, в том числе и к русским. Еще точнее высказался Чехов: «Вера есть способность духа. У животных ее нет, а у дикарей и неразвитых людей — страх и сомнения. Она доступна только высоким организациям». Процент же «высоких организаций» в любом народе, в том числе и русском, надо полагать, действительно невелик. Ну и, наконец, хрестоматийное: «между "есть Бог" и "нет Бога" лежит целое громадное поле, которое проходит с большим трудом истинный мудрец. Русский же человек знает какую-нибудь одну из двух этих крайностей, середина же между ними ему неинтересна, и он обыкновенно, не знает ничего или очень мало». Думаю, что автор этой сентенции, знавший народ лучше Достоевского, посчитал бы 25 % «истинных мудрецов» (как это оценил Ковнер) цифрой весьма завышенной.

Следует отметить, что на «еврейских» страницах «Дневника писателя» слово «жид» как обозначение еврейской национальности фактически отсутствует, однако вскоре «жид» начал снова и часто появляться в переписке, публицистике и даже в художественных текстах Достоевского, что свидетельствовало об усугублении фобии (в данном случае — юдофобии), о страхе перед надвигающейся мировой «жидовской» опасностью. Толчком к развитию этой фобии послужили и новое прочтение «Книги кагала», второе издание которой преподнес ему в апреле 1877 г. сам автор Яков Брафман, и специфическая русская пресса, откуда Достоевский черпал свои суждения, и мнения «авторитетов». Вот, например, как «наставник царей» Победоносцев отвечал на письмо Достоевского из Эмса от 9 августа 1879 г., в котором писатель сообщал, что «Берлин страшно жидовится» и что жидовский «спекулятивный реализм» «и к нам рвется»:

«А что вы пишете о жидах, то совершенно справедливо. Они все заполонили, все подточили, однако за них Они в корню революционно-социального движения и цареубийства, они владеют периодической печатью, у них в руках денежный рынок, к ним попадает в денежное рабство масса народная, они управляют и началами нынешней науки, стремящейся стать вне — чуть поднимется вопрос об них, подымается хор голосов за евреев во имя якобы цивилизации и терпимости, т. е. равнодушия к вере. Как в Румынии и Сербии, так и у нас — никто не смей слова сказать о том, что евреи все заполонили. Вот уже и наша печать становится еврейскою. Русская Правда, Москва, Голос — все еврейские органы, да еще завелись и специальные журналы: и и Библиотека Еврейская», — писал Победоносцев 19 августа 1879 г. из Петергофа.

Именно такая «информация», обрушиваясь на больную психику Достоевского, превращалась в его воображении в непреодолимую всемирную опасность, о которой он в ужасе сообщал полуправительственной даме Ю. Ф. Абаза 15 июня 1880 г. Мышление человека, подверженного фобии, весьма примитивно: охваченный страхом, он, обычно, начинает пугать других.

их решения уже были известны задолго до Достоевского. И если во Франции и в США проблемы равенства наций были решены, как говорится, на революционной волне, то в Англии с ними справились мирным имперским законодательным путем. Одним из инициаторов этого законодательного процесса был великий английский историк сэр Томас Бабингтон Маколей лорд Ротлей, военный министр Великобритании и иностранный член-корреспондент Петербургской Академии наук, человек безупречной репутации, о котором, когда он был произведен в пэры Соединенного Королевства, скупые на похвалу англичане говорили, что не звание пэра делает ему честь, а он, приняв его, оказал большую честь этому званию. Маколей был активным участником подготовки и принятия парламентом известного «билля о натурализации евреев». В своей статье «Гражданская неправоспособность евреев» этот человек, обладавший здоровой психикой, предельно ясным мышлением и несокрушимой логикой, поставил и решил все без исключения вопросы, волновавшие Достоевского, а концовка его статьи свидетельствует о том, что он, в отличие от прочих «вершителей судеб еврейского народа», был истинным христианином. Статью эту Достоевский мог бы и прочитать, поскольку ее русский перевод был опубликован в 1860 г. в первом томе петербургского полного собрания сочинений Маколея. На фоне статьи лорда Маколея (которого Федор Михайлович, вероятно, причислил бы к раздражавшим нашего «гуманиста» и «всечеловека» «английским рожам», если бы встретился с ним в жизни) «пророческая» писанина Достоевского по еврейскому вопросу сверкает всеми гранями неподдельного идиотизма, но, как мы теперь знаем, и она пригодилась в качестве кирпичика в здании человеконенавистничества и изуверства, чуть было не возведенном на Земле другими «титанами мысли» и «пророками» типа бесноватого Адольфа и окружавших его партайгеноссе. И самым смешным, трагически смешным в сей не реализовавшейся ситуации было то, что в этом прекрасном новом мире без евреев и без еще кое-кого, созданном с учетом «духовного опыта» Достоевского в еврейском вопросе, не нашлось бы места и великому русскому народу, судьба которого так занимала воображение писателя.

Для тех, кого интересует не только психологическая, но и политическая сторона поднятого Достоевским «в шутку» «еврейского вопроса», статья Маколея, учитывая, что не у каждого читателя есть, как у меня, возможность взять в своем собственном книжном шкафу книгу, изданную почти полтораста лет назад, приводится здесь полностью, ибо, как говорил вечный муж матушки-императрицы Екатерины Великой — светлейший князь Потемкин-Таврический: «Умри Денис, а лучше не напишешь».

"ГРАЖДАНСКАЯ НЕПРАВОСПОСОБНОСТЬ ЕВРЕЕВ

здравого смысла, мера эта, в последнем заседании, вопреки сопротивлению власти, благополучно проведена была чрез первое чтение. Здравый смысл и власть находятся теперь на одной стороне, и мы почти не сомневаемся в том, что их совокупным действием довершится решительная победа. Желая и с нашей стороны сколько-нибудь содействовать торжеству справедливых начал, мы намереваемся сделать возможно краткий обзор некоторых из аргументов или, лучше сказать, фраз с притязанием на аргументы, приведенных в защиту системы, исполненной нелепости и несправедливости.

Конституция — говорят — есть существенно-христианское учреждение, поэтому допустить к должностям евреев значит уничтожить конституцию. Нет даже ничего обидного для еврея в том, что он лишен политической власти. Потому что ни один человек не имеет права на власть. Человек имеет право на свою собственность; имеет право на ограждение от личного оскорбления. Эти права закон предоставляет и евреям, и вмешиваться в эти права было бы жестоко. Но предоставление какому-либо человеку политической власти есть не более, как дело милости, и никакой человек не вправе жаловаться на изъятие его от этой милости.

Нам остается только удивляться остроумию этой выдумки, слагающей тягость представления доказательств с тех, на кого она прямо падает и кому, мы полагаем, она показалась бы не особенно легкою. Конечно, никакой христианин не может не согласиться с тем, что каждый человек имеет право пользоваться всяким преимуществом, не приносящим никакого вреда другим, и право не подвергаться никакому оскорблению, безо всякой пользы для других. Но разве не должно быть оскорбительно для какого-нибудь класса людей — устранение их от политической власти? А если оно так, то, по началам христианским, люди эти имеют право на избавление их от такого оскорбления,— разве будет доказано, что изъятие их необходимо для отвращения какого-нибудь более значительного зла. Вероятность решения явно на стороне терпимости. Истцу, значит, должно доказать правоту своего дела.

то ни еврей, ни нееврей одинаково не имеют этого права. Всякое основание правительства уничтожается. Но без правительства собственность и личность людей не безопасны; между тем признано, что люди имеют право на свою собственность и личную безопасность. Если же справедливо, чтобы собственность и личность людей были ограждены и если этого можно достигнуть только посредством правительства, то совершенно справедливо, чтобы существовало правительство. Но правительство невозможно без того, чтобы какое-нибудь лицо или какие-нибудь лица не имели политической власти. Итак справедливо, чтобы какое-нибудь лицо или какие-нибудь лица имели политическую власть. Это значит, что какое-нибудь лицо или какие-нибудь лица должны иметь право на политическую власть.

Непривычка людей останавливаться над вопросом: для чего именно существует правительство — была причиною столь долгого преобладания понятий о неспособности католиков и евреев к участию в управлении. Мы слышим о существенно-протестантских правительствах и существенно-христианских правительствах, и выражения эти не более знаменательны, чем например слова: существенно-протестантская кухня или существенно-христианское искусство верховой езды. Правительство существует для того, чтобы сохранять спокойствие; для того, чтобы побуждать нас предоставлять решение наших споров посредникам, а не побоям; для того, чтобы побуждать нас к удовлетворению наших нужд путем промышленности, а не путем грабежа. Это единственные операции, к которым преимущественно приспособляется механизм управления, единственные операции, которые мудрые правительства всегда поставляют себе главною задачею. Если есть какой-нибудь класс народа, которого не занимает безопасность собственности и поддержание порядка, или который полагает, что ему нет выгоды от них, то такой класс конечно не должен принимать никакого участия в тех отправлениях власти, которые имеют целью ограждение собственности и поддержание порядка. Но мы не в состоянии понять, как может быть кто-нибудь менее способен к этого рода отправлениям власти, вследствие того, что он носит бороду, что он не ест ветчины, и что он ходит по субботам в синагогу, вместо того, чтобы ходить по воскресениям в церковь. Различие между христианством и еврейством имеет, конечно, первостепенную важность в вопросе о способности какого-нибудь человека быть епископом или раввином. Но оно имеет не более отношения к чьей-нибудь способности быть судьей, законодателем или министром финансов, чем к способности быть башмачником. Никто никогда не думал требовать от башмачника торжественного признания истин христианской веры. Всякий человек скорее даст в починку свои башмаки еретику-башмачнику, чем тому, кто подписал все тридцать девять пунктов {В Англии лица, получающие известные официальные звания, обязаны предварительно подписать 39 пунктов, составляющих изложение главных догматов Англиканской церкви.}, но никогда не держал в руках шила. Люди поступают так не потому, чтобы они были равнодушны к религии, но потому, что они не находят ничего общего между религиею и починкою башмаков. Между тем религия имеет столько же общего с починкою башмаков, сколько с государственным бюджетом и с военною сметою. Мы, конечно, видели в течение последних двадцати лет несколько разительных доказательств тому, что весьма хороший христианин может быть весьма дурным канцлером казначейства.

для христианской общины, а лишь то, чтобы законодательное учреждение, составленное из христиан и евреев, давало законы для общины, состоящей из христиан и евреев. В девятистах девяноста девяти вопросах из тысячи, во всех вопросах полиции, финансов, гражданского и уголовного права, внешней политики, еврей — как еврей — не имеет никакого интереса враждебного ни интересу христианина вообще, ни интересу члена англиканской церкви. В вопросах, относящихся до церковных учреждений, еврей и член англиканской церкви могут не соглашаться. Но это разногласие не может простираться далее, чем разногласие между католиком и членом англиканской церкви или индепендентом и членом англиканской церкви. Принятие за принцип, чтобы вся власть в государстве составляла монополию последователей англиканской церкви еще, по крайней мере, понятно. Но предоставление всей власти в монополию христиан вообще не имеет решительно никакого значения. Ибо, по всей вероятности, не может возбудиться в парламенте такого вопроса, связанного с церковными учреждениями страны, по поводу которого не было бы в такой же мере возможно разногласие между христианами, как и между христианином и евреем.

В действительности, евреи и теперь не совсем лишены политической власти. Они имеют ее, и пока будут пользоваться правом накоплять большие богатства, они не могут не иметь ее. Различие, которое иногда полагают между гражданскими преимуществами и политическою властью, есть собственно разграничение, а не различие. Преимущества — та же власть. Слова гражданский и политический — синонимы; одно взято с латинского, другое с греческого. И это не простая игра слов. Вникнув сколько-нибудь в сущность дела, мы увидим, что и самые предметы нераздельны или даже тождественны.

ему решать на основании права было бы гибельно для конституции. Еврей может сидеть в ложе присяжных, в обыкновенном костюме, и произносить приговоры. Но чтобы он сидел на судейской скамье, в черной мантии и в белом парике, и приказывал пересмотр дела,— это было бы гнусностью, о которой крещеный народ не смеет и подумать. Уж подлинно в высшей степени философское разграничение!

Какая власть, в образованном обществе, сильнее власти кредитора над должником? Если мы отнимем эту власть у еврея, то нарушим безопасность его собственности. Если же оставим ее, то оставим чрез это в его руках власть гораздо более деспотическую, чем власть короля и всего его кабинета.

Предоставить еврею заседать в парламенте было бы безбожно. Но еврей может добывать деньги, а деньги могут делать членов парламента. Гаттон и Ольд-Сарум {До первого билля парламентской реформы в Англии существовали городские местности, так называемые Rotten Boroughs (bourgs purris, гнилые местечки), которые, почти не имея уже ни строений, ни жителей, сохраняли между тем предоставленное им еще в средние века право посылать депутатов в парламент. Выбор таких депутатов стал зависеть de facto от тех, в чьем владении находились помянутые местности. Самые разительные примеры таких городов составляли Ольд-Сарум и Гаттон, которые сохраняли означенное выше право, вовсе не имея ни домов, ни жителей. Поэтому-то Маколей и упоминает о возможности для евреев приобрести в собственность эти города.} могут быть собственностью еврея. Пенринский избиратель скорее возьмет 10 ф. ст. от Шайлока, чем 9 ф. 19 шил., 11 пенс, и 3 фартинга от Антонио. Против этого не делают никакого возражения. Что еврей может иметь в руках своих самую сущность законодательной власти, что он может располагать восьмью голосами при каждой подаче мнений, как какой-нибудь великий герцог Нью-Кастельский,— это совершенно в порядке вещей. Но чтобы он мог переступить за решетку и сесть на эти таинственные подушки зеленого сафьяна, чтобы он мог кричать: «слушайте» и «порядок» и чтобы он мог рассказывать о том, как он произносил речь и был волен говорить за кого-нибудь то или другое, — это было бы осквернением святыни, достаточным для навлечения погибели на страну.

систему, пока не переговорит наедине с евреем. Конгресс, составленный из монархов, может быть вынужденным призвать к себе на помощь еврея. Росчерк еврея на обороте куска бумаги может стоить более, чем монаршее слово трех королей, или национальный кредит трех новых американских республик. Но чтобы еврей поставил перед своим именем «достопочтенный» { Right Honorable — титул, присвоенный каждому члену парламента.}, было бы самым ужасным бедствием для нации.

власть. Дайте католикам все остальное, но не допускайте их до политической власти. Эти мудрые люди не понимали, что — раз все остальное дано — то дана и политическая власть. Они повторяли свою песнь кукушки и тогда, когда уже перестало быть вопросом: должны ли католики иметь политическую власть, или нет; когда католическая лига поругалась над парламентом, и католик-агитатор имел несравненно более влияния, чем лорд-наместник.

Если мы, как христиане, обязаны устранять евреев от политической власти, то мы обязаны также и обращаться с ними, как обращались наши предки: убивать, ссылать и грабить их. Ибо этим путем — и одним только этим путем — мы можем на самом деле лишить их политической власти. Не приняв же этого образа действий, мы можем только отнять у них тень власти, но должны оставить самую сущность ее. Мы можем сделать достаточно, чтобы обидеть и раздражить их, но не можем сделать столько, чтобы оградить себя от опасности, если опасность в самом деле существует. Где есть богатство, там должна быть неизбежно и власть.

Английские евреи — говорят нам — не англичане. Они отдельный народ, имеющий только место жительства на этом острове, но живущий, в нравственном и политическом отношении, одною жизнью с братьями своими, которые рассеяны по всему свету. Английский еврей смотрит на голландского или португальского еврея как на соотечественника, а на английского христианина — как на чужого. Этот недостаток патриотического чувства, говорят, делает еврея неспособным к отправлениям политической власти.

Аргумент имеет что-то правдоподобное, но, по ближайшем рассмотрении, оказывается совершенно неосновательным. Если и признать приведенные выше факты, то все же евреи не единственный народ, который предпочел свою секту своему отечеству. Когда общество пользуется благосостоянием, то чувство патриотизма происходит от естественного и неизбежного сближения понятий в умах граждан, которые знают, что они обязаны всеми своими удобствами и наслаждениями той связи, которая соединяет их в одну общину. Но под правлением пристрастным и угнетающим это сближение понятий не может иметь того значения, которое оно имеет при лучшем порядке вещей. Люди бывают вынуждены искать у своей партии того покровительства, которым они должны бы пользоваться от отечества, и естественным порядком переносят на свою партию то расположение, которое они, в противном случае, чувствовали бы к своей родине. Французские гугеноты просили помощи у Англии против своих католических королей. Французские католики призвали на помощь Испанию против короля из гугенотов. Основательно ли было бы заключить из этого, что в настоящее время протестанты во Франции согласятся, чтобы их религия сделалась господствующею при помощи прусской или английской армии? Конечно нет. И отчего происходит, что они не хотят теперь, как хотели прежде, принести интересы своего отечества в жертву своим религиозным убеждениям? Причина очевидна: они были преследуемы тогда, а теперь не преследуются. Английские пуритане в царствование Карла I уговорили, шотландцев вторгнуться в Англию. Желали ли бы протестантские диссентеры нашего времени, чтобы англиканская церковь была ниспровергнута вторжением иностранных кальвинистов? Если нет, то какой причине мы должны приписать эту перемену? Конечно той, что с протестантскими диссентерами обращаются в настоящее время лучше, чем обращались в XVII столетии. Некоторые из знаменитейших государственных людей, каких когда-либо производила Англия, были готовы искать в Северной Америке убежища от жестокости Лода. Неужели это происходило оттого, что пресвитериане и индепенденты не в состоянии любить свое отечество? Но бесполезно приводить слишком много примеров. Ничто так не обидно для знающего сколько-нибудь историю или человеческую природу, как слышать, что люди, облеченные правительственною властью, обвиняют какую-нибудь секту в привязанности к чужим краям. Если и есть в политике положение повсеместно верное, то это именно то, что привязанность к чужим краям есть плод домашних неурядиц. Ханжи всегда изловчались делать своих подданных несчастными внутри государства и потом жаловаться на то, что они ищут помощи вне его пределов; разъединять общество и удивляться отсутствию в нем единства; управлять так, как будто бы одна часть государства составляла целое — и обвинять после этого другие части в недостатке патриотического чувства. Если евреи не почувствовали к Англии детской привязанности, то это потому, что сама Англия обращалась с ними, как мачеха. Нет другого чувства, которое вернее развивалось бы в сердцах людей, живущих под сколько-нибудь порядочным правительством, как чувство патриотизма. С тех пор, как существует мир, еще не было такой нации, или значительной части какой-нибудь нации, которая, не будучи жестоко угнетена, совершенно лишена была бы этого чувства. Принимать, следовательно, за основание для обвинения какого-нибудь класса людей недостаток в них патриотизма — есть самая избитая уловка софистов. Это — логика волка относительно ягненка. Это все равно, что обвинить устье ручья в отравлении его источника. Если бы английские евреи действительно питали смертельную вражду к Англии, если бы они еженедельно молились в синагогах только о том, чтобы все проклятия, произнесенные Иезекилем над Тиром и Египтом, обрушились на Лондон, если бы на своих торжественных празднествах они призывали благословение на тех, которые разбивали бы о каменья детей наших,— то и тогда, скажем мы, ненависть их к соотечественникам не была бы сильнее той, которую питали друг к другу христианские секты. Но на самом деле чувства евреев к Англии не таковы. Они питают именно то чувство, какого нам следовало ожидать от них в том положении, в которое они поставлены. С ними обходятся гораздо лучше, чем обращались в XVI и XVII столетиях с французскими протестантами, или с нашими пуританами во времена Лода. Поэтому они нисколько не озлоблены против правительства или против своих соотечественников. Нельзя не согласиться, что они более привязаны к государству, чем были привязаны последователи Колиньи или Вэна. Но с ними не так хорошо обращаются, как обращаются в Англии в настоящее время с диссентерами сект христианских; и вследствие этого,— и мы твердо уверены, что только вследствие этого,— они находятся в более исключительном настроении. Пока мы не испытаем их далее, мы не имеем права заключить, что их вовсе нельзя сделать англичанами. Тот государственный человек, который обращается с ними как с пришельцами, а между тем осуждает их за то, что они не разделяют всех чувств туземцев, поступает так же неразумно, как поступал тиран, наказывавший их отцов за то, что они не делали кирпичей без соломы {В числе прочих работ, возлагавшихся на израильтян в Египте, им поручалась выделка кирпича, причем, для большего обременения их, им не давали употреблявшейся в то время при этом соломы, а они должны были доставать ее сами и непременно выделывать положенное количество кирпича в день.}.

указывают на средства к этому. Английские евреи, сколько мы можем видеть, являются именно такими, какими их сделало правительство. Они представляют собою именно то, что представляла бы всякая секта, или чем был бы всякий класс людей при таком обращении, какому подвергаются евреи. Если бы, например, все рыжеволосые люди в Европе подвергались в течение многих веков оскорблениям и угнетениям, были бы изгоняемы из одного места, в другом — подвергаемы заключению, если бы у них отнимали деньги, вырывали зубы, обвиняли их по самым слабым уликам в самых неправдоподобных преступлениях, волочили на конских хвостах, вешали, пытали, сожигали живых, если бы и после смягчения нравов люди эти продолжали подвергаться унизительным стеснениям и составлять предмет поругания черни, если бы в иных странах их заключали в особые улицы городов, а в других чернь побивала их каменьями и бросала их в воду, если бы повсюду они были устраняемы от общественных должностей и почестей,— каков был бы патриотизм джентльменов с рыжими волосами? И если бы, при этих обстоятельствах, сделано было предложение о допущении рыжих людей к должностям, — какую поразительную речь мог бы сказать красноречивый поклонник старинных наших учреждений против столь революционной меры! «Эти люди,— мог бы он сказать,— едва ли считают себя англичанами. Они считают рыжего француза или рыжего немца более близким себе, чем черноволосого человека, родившегося в их собственном приходе. Если чужой монарх покровительствует рыжим волосам, то эти люди любят его более, чем своего природного короля. Они не англичане, они не могут быть англичанами; это запрещено природою; опыт доказывает, что это невозможно. Права на политическую власть они вовсе не имеют, ибо никто не имеет права на политическую власть. Пусть они пользуются личною безопасностью, пусть их собственность находится под защитою закона. Но если они станут домогаться участия в управлении общиною, которой они только вполовину члены, общиною, которой конституция существенно черноволосая, то мы можем ответить им словами наших мудрых предков: «Nolumus leges Angliae mutari».

Но евреи,— говорят нам,— по Св. Писанию, должны быть возвращены в свое отечество, и вся их нация ожидает этого возвращения. Поэтому процветание Англии не возбуждает в них такого живого участия, как в других соотечественниках наших. В Англии они не дома, она временное их местопребывание, их место заточения. Этот аргумент,— появившийся впервые в газете «Times» и привлекшей внимание не столько вследствие собственной, внутренней силы, сколько благодаря тому таланту, с которым вообще ведется этот журнал,— принадлежит к разряду софизмов, которыми легко могут быть оправданы самые ненавистные преследования. Обвинять людей в таких практических последствиях, от которых они сами отрекаются, в споре — недобросовестно, в деле же государственного управления — жестоко. Учение о предопределении, по мнению многих, ведет тех, кто придерживается его, к крайней безнравственности. И конечно, казалось бы, что человек, который считает судьбу свою уже раз навсегда безвозвратно решенною, легко может, не удерживая себя, потворствовать своим страстям и пренебрегать религиозными обязанностями. Если он наследник гнева Божия, то усилия его должны быть безуспешны. Если он избранник жизни — они должны быть излишни. Но разумно ли было бы наказывать всякого человека, придерживающегося крайностей учения кальвинистов, как будто бы он действительно совершил все преступления, которые, как нам известно, совершили некоторые из кальвинистов? Конечно нет. Дело именно в том, что есть много кальвинистов столь же нравственных в своем образе действий, как какой-нибудь арминианин, и много арминиан столь же безнравственных, как какой-нибудь кальвинист.

к преследованию своих ближних. Христианин имеет священнейшею обязанностью быть справедливым во всех своих поступках. Но многим ли из 24 миллионов жителей наших островов, исповедующих христианство, человек в здравом рассудке ссудит 1000 фунтов стерлингов без обеспечения? Если бы кто-нибудь в течение одного дня руководствовался в действиях своих предположением, что все люди, окружающие его, находятся под влиянием исповедуемой ими религии, то оказался бы, прежде наступления ночи, совершенно разоренным; подобным соображением ни один человек никогда и не руководствуется ни в одном из обыкновенных случаев жизни: ни при займе, ни при ссуде, ни при купле, ни при продаже. Но когда имеется в виду притеснить кого-нибудь из собратий — дело совсем другое. В таком случае, побуждения, которые мы признаем бессильными в деле добра, представляются нам всемогущими в деле зла. Тут мы обвиняем наши жертвы во всех пороках и безумствах, к каким только может вести, хоть самым отдаленным путем, исповедуемое ими учение. Мы забываем, что та же слабость, то же потворство себе, то же расположение к предпочтению настоящего будущему, которые ослабляют влияние на людей хорошей религии, ослабляют также и влияние дурной.

Следовательно каждый папист будет считать Ее Величество похитительницею власти. Следовательно каждый папист изменник. Следовательно каждого паписта должно вешать, терзать и четвертовать. Этой-то логике обязаны мы некоторыми из ненавистнейших законов, какие когда-либо омрачали нашу историю. Возражение находится налицо. Римская церковь могла приказать этим людям считать королеву похитительницею престола. Но ведь та же церковь предписывала им многое другое, чего они однако никогда не исполняли. Она внушала своим священникам строгое соблюдете чистоты нравов. Между тем вы постоянно укоряете их в безнравственности. Она повелевает всем своим последователям соблюдать посты, быть сострадательными к бедным, не давать денег в рост, не драться на дуэлях, не посещать театра? А повинуются ли они этим внушениям? Если это факт, что весьма немногие из них строго соблюдают ее правила в тех случаях, когда правила эти противны их страстям и интересам,— то долг верноподданного, человеколюбие, любовь к спокойствию, опасения смерти недостаточны разве, чтобы предотвратить исполнение тех гнусных повелений, которые Римская церковь обнародовала против королевы Елисаветы? И если мы знаем, что многие из этих людей не заботятся и настолько о своей религии, чтобы ради ее остаться без мяса в пятницу, то почему же нам думать, что они решатся на дело, за которое могут подвергнуться пытке или виселице?

О евреях рассуждают теперь, как отцы наши рассуждали о католиках. Закон, написанный на стенах синагог, воспрещает алчность. Но если бы мы вздумали сказать, что еврей не задержит просроченного залога, потому что Бог повелел ему не пожелать дома ближнего своего, то всякий счел бы нас помешанными. Между тем признают за аргументы такие речи: что еврей не будет иметь сочувствия к процветанию страны, в которой он живет; что он не станет беспокоиться о том, до какой степени в ней дурны законы и полиция, до какой степени она обременена налогами, как часто она может быть завоевываема, отдаваема на разграбление,— потому что Богом обещано, что каким-то неизвестным путем и в какое-то неопределенное время, может быть даже через десять тысяч лет, евреи снова переселятся в Палестину. Не есть ли это самое глубокое незнание человеческой природы? Разве мы не знаем, что все далекое и неопределенное действует на людей гораздо слабее, чем то, что близко и верно? К тому же аргумент этот применяется в одинаковой мере и к христианам, и к евреям. Христианин, так же как и еврей, уверен в том, что рано или поздно настоящий порядок вещей должен, наконец, прекратиться. Мало того; многие христиане веруют в то, что Мессия вскоре положит основание своему царству на земле и станет видимым образом властвовать над всеми ее обитателями. Православно ли такое учение или нет — но число последователей его значительно превышает число живущих в Англии евреев. Многие из придерживающихся этого учения пользуются значением, богатством и талантами. Оно проповедуется с кафедр обеих церквей, и Шотландской, и Английской. Лорды и члены нижней палаты письменно защищали его. Чем же это учение отличается, по крайней мере в отношении к его политическому направлению, от учения евреев? Если еврей не способен быть законодателем, вследствие верования в предстоящее ему или отдаленным его потомкам переселение в Палестину, то можем ли мы открыть безопасно нижнюю палату для человека пятой монархии, который ожидает, что, прежде чем пройдет настоящее поколение, все царства земли сольются в одну Божественную империю?

Разве еврей с меньшим рвением, чем христианин, принимает участие в каком-нибудь соревновании, к которому закон открывает ему доступ? Разве он менее деятелен и исправен в своих занятиях, чем его соседи? Разве он содержит бедно свой дом, потому что считает себя прохожим или гостем в этой стране? Разве ожидание переселения в страну отцов делает его равнодушным к колебаниям фондов на бирже? Разве при устройстве своих частных дел он когда-нибудь принимает в соображение возможность переселения в Палестину? Если нет, то зачем же нам предполагать, что чувства, которые никогда ни имели влияния на его деятельность как купца или на его распоряжения как завещателя, приобретут неограниченное влияние, лишь только он сделается судьей или законодателем?

что они должны быть странниками. Справедливо ли после этого давать им отечество? Предсказано, что они должны быть угнетаемы. Можем ли мы, поэтому, допустить их до управления? Предоставить им права граждан — значит явно оскорбить Божеские предсказания.

Положим, что делать ложным пророчество, вдохновенное Божественной Премудростью, было бы ужасным преступлением. Поэтому особенно благоприятно для нашей слабой породы, что это такое именно преступление, которого человек ни в каком случае не в силах совершить. Если мы допустим евреев в парламент, то докажем этим только, что смысл упомянутых выше пророчеств применяется к чему-нибудь другому, а не к исключению их из парламента.

граждан. Поэтому пророчество, что евреи в течение их странствований никогда не будут сравнены во всех правах с гражданами мест их пребывания, оказалось бы ложным. Следовательно никак не это значение имеют пророчества Священного Писания.

Мы вообще восстаем против обыкновения смешивать пророчества с правилами, противопоставлять предсказания, часто темные, правилам нравственности, всегда ясным. Если должно признавать вообще дела хорошими и справедливыми потому только, что они были предсказаны, то было ли когда-нибудь какое-либо дело более достойно похвалы, чем преступление, за которое ханжи наши заставляют нас и теперь, по прошествии 18 столетий, мстить евреям,— преступление, от которого содрогнулась земля и помрачилось солнце? То же рассуждение, к которому прибегают теперь, чтобы оправдать стеснения прав соотечественников наших евреев, могло бы равным образом оправдать и лобзание Иуды и суд Пилата. «Впрочем Сын человеческий идет, как писано о Нем: но горе тому человеку, которым Сын человеческий предается» {Мф. 26:24.}. Горе также и тем, которые в какой бы то ни было стране или в какое бы то ни было время ослушаются Его благих заповедей, под предлогом осуществления Его предсказаний. Если разбираемый нами аргумент оправдывает ныне существующие постановления против евреев, то он оправдывает, равным образом, и все жестокости, которым они когда-либо подвергались,— пагубные указы об изгнании и конфискации имущества, темницы, пытки и медленный огонь. И в самом деле, чем оправдаемся мы, если оставим собственность людям, которые должны «служить своим врагам голодные, жаждущие, нагие и нуждающееся во всем»; если оградим личность тех, которые должны «страшиться день и ночь и не иметь никакого ручательства за жизнь свою»; если мы не захватим в рабство детей того племени, «которого сыновья и дочери должны быть отдаваемы в другой народ?»

помним, в прошедшем году было выставляемо каким-то набожным писателем в газете «John Bull» и некоторыми другими, столь же ревностными христианами, как чудовищное нарушение приличия, то обстоятельство, что билль в пользу евреев предложен был на Страстной неделе. Один из этих остряков даже посоветовал с иронией, чтобы билль прочли во второй раз в Страстную пятницу. Мы, с своей стороны, не можем ничего сказать против этого; кажется даже, что нельзя более достойным образом ознаменовать этот день. Мы не знаем дня, более приличного для окончания долгой вражды и для искупления жесточайших обид, как день, в который положено начало религии, основанной на милосердии. Мы не знаем дня, более приличного для уничтожения в книге законов последних следов нетерпимости, как день, в который дух нетерпимости породил самое вопиющее из правомерных убийств, как день, в который список жертв нетерпимости — этот благородный список, в который занесены Сократ и Мор,— увековечился еще более великим и священным именем".

* * *

В следующем разделе этой книги читатель увидит, как сильно подействовал на Достоевского обращенный к царю вопрос Ермолова: «Почему мы не лорды?» Этот вопрос в своих заметках Достоевский воспроизводит многократно. Прочитав аристократический текст лорда Маколея и сопоставив его с публицистикой Достоевского, читатель, надо полагать, поймет, почему в России не было и, вероятно, никогда не будет лордов.

Здесь, по-видимому, будет уместно обратить внимание читателя и на тот факт, что евреи появились в Англии как иммигранты, спасавшиеся от католических зверств на материке, а в России они оказались против своей воли в результате имперской колонизации польских, литовских и украинских земель. Если бы «нэсытэ око» российских императоров «нэ зазырало за край свиту, чи нема крайины, щоб загарбаты» ее, как писал Шевченко, то число евреев в России не превышало бы, как при Иване Грозном, одного-двух десятков человек, и у Достоевского не было бы оснований для тревог. Однако, как мы увидим далее, колониальные захваты нашему гуманисту очень нравились, а евреи, захваченные вместе с чужой землей, очень не нравились. Ну что тут поделаешь?