А. Г. Достоевская. Воспоминания
Часть двенадцатая. После смерти Федора Михайловича

ЧАСТЬ ДВЕНАДЦАТАЯ

ПОСЛЕ СМЕРТИ ФЕДОРА МИХАЙЛОВИЧА

I

РАЗГОВОР С ТОЛСТЫМ

Всего один раз в жизни имела я счастие видеть и беседовать с графом Л. Н. Толстым, и так как разговор наш шел исключительно о Федоре Михайловиче, то я считаю возможным присоединить его к моим воспоминаниям.

С графинею Софией Андреевной Толстой я познакомилась в 1885 году, когда, в один из приездов в Петербург, она, доселе мне незнакомая, пришла просить моих советов по поводу издательства. Графиня объяснила мне, что до того времени сочинения ее знаменитого мужа издавал московский книгопродавец Салаев и платил за право издания сравнительно скромную сумму (если не ошибаюсь, двадцать пять тысяч). Узнав от своих знакомых, что я удачно издаю сочинения моего мужа, она решила сделать попытку самой издать произведения графа Льва Николаевича и пришла узнать от меня, представляет ли издание книг особенно много хлопот и затруднений? Графиня произвела на меня чрезвычайно хорошее впечатление, и я с искренним удовольствием посвятила ее во все "тайны" моего издательства, дала ей образцы подписных книг, объявлений, мною рассылаемых, предостерегла ее от некоторых сделанных мною ошибок и т. д. Так как подробностей было много, то мне пришлось посетить графиню у ее сестры Т. А. Кузминской, и графиня побывала у меня два-три раза, чтобы выяснить то, что казалось для нее туманным.

К моей большой радости, мои "издательские" советы пригодились графине Софье Андреевне: ее издание удалось превосходно и дало большую прибыль. С тех пор более двух десятков лет графиня сама с большим успехом издавала сочинения графа Льва Николаевича.

Частые встречи и беседы с графиней дали нам возможность узнать друг друга, и мы дружески сошлись, и я убедилась, что графиня София Андреевна была истинным ангелом-хранителем своего гениального мужа. Бывая в Петербурге, графиня посещала меня, я тоже, бывая в Москве, непременно заезжала к графине и впоследствии предоставила ей и ее семье возможность видеть из окон "Музея памяти Ф. М. Достоевского" перевезение тела почившего императора Александра III в Архангельский собор.

Я бывала в Москве большею частью или весною (ради посещения моего "Музея"), или осенью, возвращаясь из Крыма, и, навещая графиню, никогда не заставала графа Льва Николаевича: или уехал раннею весною в Ясную Поляну, или проводил там осень. Но однажды зимой, приехав к графине вечером, узнала, что граф Лев Николаевич в Москве, но болен и никого не принимает. Поговорив со мною, графиня ушла к мужу, а я осталась беседовать с ее семьей. Минут чрез десять графиня вернулась и объявила, что ее муж, узнав о моем приходе, непременно хочет меня видеть и просит к нему прийти. Она предупредила меня, что у графа сегодня был приступ болезни печени, он чувствовал себя весь день слабым, а потому она просит недолго с ним разговаривать. Мы пошли с графиней по каким-то чисто московским переходам из дома в дом, и пока я шла, то была даже не совсем довольна, что к нему иду. Несмотря на все желание увидеть гениального писателя, поэтическими произведениями которого я всегда восхищалась, мною овладел какой-то страх перед ним, и мне заранее казалось, что я произведу на него неприятное впечатление, чего мне вовсе бы не желалось.

Мы вошли в большую, но низенькую комнату, где на диване сидел граф Лев Николаевич, одетый в известную по фотографиям серую блузу. Страх мой мигом исчез при том радушном восклицании, которым он меня приветствовал:

- Как это удивительно, что жены наших писателей так на мужей своих похожи!

- Разве я похожа на Федора Михайловича? - радостно спросила я.

- Чрезвычайно! Я именно такою, как Вы, и представлял себе жену Достоевского!

Конечно, между моим мужем и мною не было никакого сходства, но ничем Толстой не мог бы доставить мне большей радости, как сказав сущую неправду, что я похожа на моего незабвенного мужа. Граф как-то сразу сделался для меня близким и родным.

Лев Николаевич посадил меня в кресло, рядом с собой, и, указывая на обложенную какими-то подушечками грудь (с горячею золою или овсом), пожаловался на свое нездоровье. Помолчали с минуту.

- Я давно мечтала увидеть вас, дорогой Лев Николаевич, - сказала я, - чтобы благодарить вас от всего сердца за то прекрасное письмо, которое вы написали Страхову по поводу смерти моего мужа. Страхов дал мне это письмо, и я его храню как драгоценность.

- Я писал искренно, то, что чувствовал, - сказал граф Лев Николаевич. - Я всегда жалею, что никогда не встречался с вашим мужем.

- А как он об этом жалел! А ведь была возможность встретиться - это когда вы были на лекции Владимира Соловьева в Соляном Городке. Помню, Федор Михайлович даже упрекал Страхова, зачем тот не сказал ему, что вы на лекции. "Хоть бы я посмотрел на него, - говорил тогда мой муж, - если уж не пришлось бы побеседовать".

- Неужели? И ваш муж был на той лекции? Зачем же Николай Николаевич мне об этом не сказал? {277} Как мне жаль! Достоевский был для меня дорогой человек {"Когда он (Достоевский) умер, я почувствовал, что он был для меня очень важный и дорогой человек" (Из воспоминаний о Л. Н. Толстом Валентина Сперанского. - "Речь", No 307, 7 ноября 1915 г.). (Прим. А. Г. Достоевской.)} и, может быть, единственный, которого я мог бы спросить о многом и который бы мне на многое мог ответить!

Вошла графиня. Помня ее предупреждение, я поднялась уходить, но граф удержал меня, сказав:

Я была глубоко тронута тем задушевным тоном, которым он говорил о Федоре Михайловиче.

- Мой дорогой муж, - сказала я восторженно, - представлял собою идеал человека! Все высшие нравственные и духовные качества, которые украшают человека, проявлялись в нем в самой высокой степени. Он был добр, великодушен, милосерд, справедлив, бескорыстен, деликатен, сострадателен - как никто! А его прямодушие, неподкупная искренность, которая доставила ему столько врагов! Был ли хоть один человек, который ушел от моего мужа, не получив совета, утешения, помощи в той или другой форме? Правда, если его заставали больным после припадка или во время серьезной работы, то он был суров, но эта суровость мигом сменялась добротою, если он видел, что человек нуждается в его помощи. И сколько сердечной нежности выказывал он, чтобы загладить свою резкость или суровость. Знаете, Лев Николаевич, нигде так ярко не выражается характер человека, как в обыденной жизни, в своей семье, и вот я скажу, что, прожив с ним четырнадцать лет, я могла только приходить в удивление и умиление, видя его поступки, и, вполне сознавая иногда всю их непрактичность и даже вред для пас лично, должна была признавать, что мой муж в известном случае поступил именно так, как должен был поступить человек, высоко ставящий благородство и справедливость!

- Я всегда так о нем и думал, - сказал как-то задумчиво и проникновенно граф Лев Николаевич. - Достоевский всегда представлялся мне человеком, в котором было много истинно христианского чувства {Idem. To же самое говорит В. Сперанский в своей статье: "Из воспоминаний о Л. Н. Толстом". - "Речь", No 307, от 7 ноября 1915 г. (Прим. А. Г. Достоевской.)}.

Вошла опять графиня, и я встала, крепко пожала протянутую мне руку моего любимого писателя и ушла под впечатлением такого очарования, которое редко когда испытывала {278}. Да, этот человек умел покорять сердца людей!

Возвращаясь домой по опустевшим московским улицам и проверяя только что испытанное глубокое впечатление, я дала себе слово (и сдержала его) никогда более не видать графа Льва Николаевича, несмотря на то, что добрая графиня много раз звала меня даже гостить в Ясную Поляну. Я опасалась, что при следующем моем свидании я застану графа Льва Николаевича больным, раздраженным или безвольным, и я увижу в нем другого человека, и тогда навеки исчезнет во мне то очарование, которое я испытала и которое мне было так дорого! Зачем же лишать себя тех душевных сокровищ, которые судьба изредка посылает на нашем жизненном пути? 

II

ОТВЕТ СТРАХОВУ

Вот и теперь, уже перед близким концом, приходится мне выступить в защиту светлой памяти моего незабвенного мужа против гнусной клеветы, взведенной на него человеком, которого муж мой, я и вся наша семья десятки лет считали своим искренним другом. Я говорю о письме Н. Н. Страхова к графу Л. Н. Толстому (от 28 ноября 1883 г.), появившемся в октябрьской книжке "Современного мира" за 1913 год {279}.

В ноябре этого года, вернувшись после лета в Петроград и встречаясь с друзьями и знакомыми, я была несколько удивлена тем, что почти каждый из них спрашивал меня, читала ли я письмо Страхова к графу Толстому? На мой вопрос, где оно было напечатано, мне отвечали, что читали в какой-то газете, но в какой- не помнят. Я не придавала значения подобной забывчивости и не особенно заинтересовалась известием, так как что, кроме хорошего (думала я), мог написать Н. Н. Страхов о моем муже, который всегда выставлял его как выдающегося писателя, одобрял его деятельность, предлагал ему темы, идеи для работы? Только потом я догадалась, что никому из "забывчивых" моих друзей и знакомых не хотелось огорчить меня смертельно, как сделал это наш фальшивый друг своим письмом. Прочла я это злосчастное письмо только летом 1914 года, когда стала разбирать бесчисленные вырезки из газет и журналов, доставленные мне агентством для пополнения московского "Музея памяти Ф. М. Достоевского".

Привожу это письмо:

"Напишу Вам, бесценный Лев Николаевич, небольшое письмо, хотя тема у меня богатейшая. Но и нездоровится, и очень долго бы - было вполне развить эту тему. Вы, верно, уже получили теперь Биографию Достоевского {280} - прошу Вашего внимания и снисхождения - скажите, как Вы ее находите. И по этому-то случаю хочу исповедаться перед Вами. Все время писанья я был в борьбе, я боролся с подымавшимся во мне отвращением, старался подавить в себе это дурное чувство. Пособите мне найти от него выход. Я не могу считать Достоевского ни хорошим, ни счастливым человеком (что, в сущности, совпадает). Он был зол, завистлив, развратен, и он всю жизнь провел в таких волнениях, которые делали его жалким и делали бы смешным, если бы он не был при этом так зол и так умен. Сам же он, как Руссо, считал себя лучшим из людей и самым счастливым. По случаю биографии я живо вспомнил все эти черты. В Швейцарии, при мне, он так помыкал слугою, что тот обиделся и выговорил ему: "Я ведь тоже человек!" Помню, как тогда же мне было поразительно, что это было сказано проповеднику гуманности и что тут отозвались понятия вольной Швейцарии о правах человека.

Такие сцены были с ним беспрестанно, потому что он не мог удержать своей злости. Я много раз молчал на его выходки, которые он делал совершенно по-бабьи, неожиданно и непрямо; но и мне случалось раза два сказать ему очень обидные вещи. Но, разумеется, в отношении к обидам он вообще имел перевес над обыкновенными людьми и всего хуже то, что он этим услаждался, что он никогда не каялся до конца во всех своих пакостях. Его тянуло к пакостям, и он хвалился ими. Висковатов стал мне рассказывать, как он похвалялся, что... в бане с маленькой девочкой, которую привела ему гувернантка. Заметьте при этом, что при животном сладострастии у него не было никакого вкуса, никакого чувства женской красоты и прелести. Это видно в его романах. Лица, наиболее на него похожие, - это герой "Записок из подполья", Свидригайлов в "Преступлении и наказании" и Ставрогин в "Бесах".

При такой натуре он был очень расположен к сладкой сантиментальности, к высоким и гуманным мечтаниям, и эти мечтания - его направление, его литературная муза и дорога. В сущности, впрочем, все его романы составляют самооправдание, доказывают, что в человеке могут ужиться с благородством всякие мерзости.

Как мне тяжело, что я не могу отделаться от этих мыслей, что не умею найти точки примирения! Разве я злюсь? Завидую? Желаю ему зла? Нисколько: я только готов плакать, что это воспоминание, которое могло бы быть светлым, - только давит меня!

Припоминаю Ваши слова, что люди, которые слишком хорошо нас знают, естественно, не любят нас. Но это бывает и иначе. Можно при близком знакомстве узнать в человеке черту, за которую ему потом будешь все прощать. Движение истинной доброты, искра настоящей сердечной теплоты, даже одна минута настоящего раскаяния - может все загладить; и если бы я вспомнил что-нибудь подобное у Достоевского, я бы простил его и радовался бы на него. Но одно возведение себя в прекрасного человека, одна головная и литературная гуманность - боже, как это противно!

Это был истинно несчастный и дурной человек, который воображал себя счастливцем, героем и нежно любил одного себя. Так как я про себя знаю, что могу возбуждать сам отвращение, и научился понимать и прощать в других это чувство, то я думал, что найду выход и по отношению к Достоевскому. Но не нахожу и не нахожу!

Вот маленький комментарий к моей Биографии; я бы мог записать и рассказать и эту сторону в Достоевском, много случаев рисуются мне гораздо живее, чем то, что мною описано, и рассказ вышел бы гораздо правдивее; но пусть эта правда погибнет, будем щеголять одною лицевою стороною жизни, как мы это делаем везде и во всем!

конечно, лучший перевод М. Аврелия, восхищающий меня мастерством" {283}.

Приведу ответ графа Л. Н. Толстого.

"Книгу Пресансе я тоже прочитал, но вся ученость пропадает от загвоздки. Бывают лошади-красавицы: рысак - цена 1000 рублей, и вдруг заминка - и лошади-красавице, и силачу цена - грош. Чем я больше живу, тем больше ценю людей без заминки. Вы говорите, что помирились с Тургеневым. А я очень полюбил. И забавно, - за то, что он был без заминки и свезет, а то рысак, да никуда на нем не уедешь, если еще не завезет в канаву. И Пресансе и Достоевский - оба с заминкой. И у одного вся ученость, у другого - ум и сердце пропали ни за что. Ведь Тургенев и переживет Достоевского - и не за художественность, а за то, что без заминки" {284}.

Приведу и ответное письмо Н. Н. Страхова от 12 декабря 1883 года.

"Если так, то напишите же, бесценный Лев Николаевич, о Тургеневе. Как я жажду прочесть что-нибудь с такою глубокою подкладкою, как Ваша! А то наши писания - какое-то баловство для себя или комедия, которую мы играем для других. В своих Воспоминаниях я все налегал на литературную сторону дела, хотел написать страничку из но не мог вполне победить своего равнодушия. Лично о Достоевском я старался только выставить его достоинства; но качеств, которых у него не было, я ему не приписывал. Мой рассказ о литературных делах, вероятно, мало Вас занял. Сказать ли, однако, прямо? И Ваше определение Достоевского хотя многое мне прояснило, все-таки мягко для него. Как может совершиться в человеке переворот, когда ничто не может проникнуть в его душу дальше известной черты? Говорю - ничто, в точном смысле этого слова; так мне представляется его душа. О, мы, несчастные и жалкие создания! И одно спасение - отречься от своей души" {285}.

Письмо Н. Н. Страхова возмутило меня до глубины души. Человек, десятки лет бывавший в нашей семье, испытавший со стороны моего мужа такое сердечное отношение, оказался лжецом, позволившим себе взвести на него такие гнусные клеветы! Было обидно за себя, за свою доверчивость, за то, что оба мы с мужем так обманулись в этом недостойном человеке.

Меня удивило, в письме Н. Н. Страхова, что "все время писанья (Воспоминаний), он боролся с подымавшимся в нем отвращением". Но зачем же, чувствуя отвращение к взятому на себя труду и, очевидно, не уважая человека, о котором взялся писать, Страхов не отказался от этого труда, как сделал бы на его месте всякий уважающий себя человек? Не потому ли, что не желал поставить меня, издательницу, в затруднительное положение в деле приискания биографа? Но ведь биографию взял на себя писать Ор. Ф. Миллер, да и имелись в виду другие литераторы (Аверкиев, Случевский), написавшие ее для дальнейших изданий {286}.

зол, "помыкал". Мой муж, из-за своей болезни, был иногда очень вспыльчив, и возможно, что он закричал на лакея, замедлившего подать ему заказанное кушанье (в чем другом могло бы выразиться "помыкание" кельнера?), но это означало не злость, а лишь нетерпеливость. И как неправдоподобен ответ слуги: "Я ведь тоже человек!" В Швейцарии простой народ так груб, что слуга, в ответ на обиду, не ограничился бы жалостными словами, а сумел и посмел бы ответить сугубою дерзостью, вполне рассчитывая на свою безнаказанность.

Не могу понять, как у Страхова поднялась рука написать, что Федор Михайлович был "зол" и "нежно любил одного себя"? Ведь Страхов сам был свидетелем того ужасного положения, в которое оба брата Достоевские были поставлены запрещением "Времени", происшедшим благодаря неумело написанной статье ("Роковой вопрос") самого же Страхова {287}. Ведь не напиши Страхов такой неясной статьи, журнал продолжал бы существовать и приносить выгоды и после смерти М. М. Достоевского, на плечи моего мужа не упали бы все долги по журналу и не пришлось бы ему всю свою остальную жизнь так мучиться из-за уплаты взятых на себя по журналу обязательств. Поистине можно сказать, что Страхов был злым гением моего мужа не только при его жизни, но, как оказалось теперь, и после его смерти. Страхов был очевидцем и того, что Федор Михайлович долгое время помогал семье своего умершего брата М. М. Достоевского, своему больному брату Николаю Михайловичу и пасынку П. А. Исаеву. Человек со злым сердцем, любивший одного себя, не взял бы на себя трудно выполнимых денежных обязательств, не взял бы на себя и заботу о судьбе родных. И вот, зная мельчайшие подробности жизни Федора Михайловича, сказать про него, что он был "зол" и "нежно любил одного себя", было со стороны Страхова полною недобросовестностью.

Со своей стороны, я, прожившая с мужем четырнадцать лет, считаю своим долгом засвидетельствовать, что Федор Михайлович был человеком беспредельной доброты. Он проявлял ее в отношении не одних лишь близких ему лиц, но и всех, о несчастии, неудаче или беде которых ему приходилось слышать. Его не надо было просить, он сам шел со своею помощью. Имея влиятельных друзей (К. П. Победоносцева, Т. И. Филиппова, И. А. Вышнеградского), муж пользовался их влиянием, чтобы помочь чужой беде. Скольких стариков и старух поместил он в богадельни, скольких детей устроил в приюты, скольких неудачников определил на места! А сколько приходилось ему читать и исправлять чужих рукописей, сколько выслушивать откровенных признаний и давать советы в самых интимных делах. Он не жалел ни своего времени, пи своих сил, если мог оказать ближнему какую-либо услугу. Помогал он и деньгами, а если их не было, ставил свою подпись на векселях и, случалось, платился за это. Доброта Федора Михайловича шла иногда вразрез с интересами нашей семьи, и я подчас досадовала, зачем он так бесконечно добр, но я не могла не приходить в восхищение, видя, какое счастье для него представляет возможность сделать какое-либо доброе дело.

Страхов пишет, что Достоевский был "завистлив". речь, произнесенная им в Москве при открытии ему памятника.

Трудно допустить в Федоре Михайловиче зависть к таланту графа Л. Толстого, если припомнить, что говорил о нем мой муж в своих статьях "Дневник писателя". Возьму, для примера, "Дневник" за 1877 год: в январском номере, говоря о герое "Детства и Отрочества", Федор Михайлович выразился, что это "чрезвычайно серьезный психологический этюд над детской душой, удивительно написанный" {"Дневник писателя", 1877, изд. 1883 г., стр. 34. (Прим. А. Г. Достоевской.) {288}}. В февральском выпуске муж называет Толстого "необыкновенной высоты художником" {Idem, стр. 55. (Прим. А. Г. Достоевской.)"Дневнике" за июль-август Федор Михайлович выставил "Анну Каренину" как "факт особого значения, который бы мог отвечать за нас Европе, на который мы могли бы указать Европе" {Idem, стр. 230. (Прим. А. Г. Достоевской.)}. Далее (там же) говорит: "он гениально намечен поэтом в гениальной сцене романа, в сцене смертельной болезни героини романа" {Idem, стр. 234. (Прим. А. Г. Достоевской.)}. В заключение статьи муж говорит! "Такие люди, как автор Анны Карениной, - суть учители общества, наши учители, а мы лишь ученики их" {Idem, стр. 258. }.

В знаменитом романисте Гончарове Федор Михайлович не только ценил его "большой ум" {Биография и письма, стр. 318. (Прим. А. Г. Достоевской.) {289}}, но высоко ставил его талант, искренно любил его и называл своим любимейшим писателем {"Дневник писателя", 1877, изд. 1883 г., стр. 229, 230. (Прим. А. Г. Достоевской.)}.

"Но, брат, что это за человек! Я тоже едва ль не влюбился в него. Поэт, талант, аристократ, красавец, богач, умен, образован, 25 лет, - я не знаю, в чем природа отказала ему? Наконец, характер неистощимо прямой, прекрасный, выработанный в доброй школе" {Биография и письма, стр. 42. (Прим. А. Г. Достоевской.) "Я решился написать Вам это письмо, несмотря на возникшие между нами недоразумения, вследствие которых наши личные отношения прекратились. Вы, я уверен, не сомневаетесь в том, что недоразумения эти не могли иметь никакого влияния на мое мнение о Вашем первоклассном таланте и о том высоком месте, которое Вы по праву занимаете в нашей литературе") {Первое собрание писем И. С. Тургенева, 1885, стр. <315>. (Прим. А. Г. Достоевской.) {29l}}. В 1880 году на московском празднестве, говоря о пушкинской Татьяне, Федор Михайлович сказал: "Такой красоты положительный тип русской женщины почти уже не повторялся в нашей художественной литературе - кроме, разве образа Лизы в "Дворянском гнезде" Тургенева" {Биография. Воспоминания, стр. 310. {292}}.

Говорить ли об отношении Федора Михайловича к поэту Некрасову, который всегда был дорог ему по воспоминаниям юности и которого он называл великим поэтом, создавшим великого "Власа"? {"Дневник писателя", 1877, изд. 1883 г., стр. <390>. (Прим. А. Г. Достоевской.)}. Статья по поводу смерти Некрасова, в которой Федор Михайлович сказал, что "он, в ряду поэтов (т. е. приходивших с "новым словом") должен прямо стоять вслед за Пушкиным и Лермонтовым" {Idem, стр. 387.}, эта статья, по признанию знатоков русской литературы, могла считаться лучшею из статей, написанных по поводу кончины поэта.

Но еще более вопиющею несправедливостью были слова Страхова, что мой муж был "развратен", что "его тянуло к пакостям, и он хвалился ими". В доказательство Страхов приводит сцену из романа "Бесы", которую "Катков не хотел печатать, но Достоевский здесь ее читал многим".

Федору Михайловичу для художественной характеристики Николая Ставрогина необходимо было приписать герою своего романа какое-либо позорящее его преступление. Эту главу романа Катков действительно не хотел напечатать и просил автора ее изменить. Федор Михайлович был огорчен отказом и, желая проверить правильность впечатления Каткова, читал эту главу своим друзьям: К. П. Победоносцеву, А. Н. Майкову, Н. К. Страхову и др., но не для похвальбы, как объясняет Страхов, а прося их мнения и как бы суда над собой. Когда же все они нашли, что сцена "чересчур реальна", то муж стал придумывать новый варьянт этой необходимой, по его мнению, для характеристики Ставрогина сцены. Варьянтов было несколько, и между ними была сцена в бане (истинное происшествие, о котором мужу кто-то рассказывал) {293}. В сцене этой принимала преступное участие "гувернантка", и вот ввиду этого, лица, которым муж рассказывал варьянт (в том числе и Страхов), прося их совета, выразили мнение, что это обстоятельство может вызвать упреки Федору Михайловичу со стороны читателей, будто он обвиняет в подобном бесчестном деле "гувернантку" и идет таким образом против так называемого "женского вопроса", как когда-то упрекали Достоевского, что он, выставив убийцей студента Раскольникова, будто бы тем самым обвиняет в подобных преступлениях наше молодое поколение, студентов.

И вот этот варьянт романа, эту гнусную роль Ставрогина, Страхов, в злобе своей, не задумался приписать самому Федору Михайловичу, забыв, что исполнение такого изощренного разврата требует больших издержек и доступно лишь для очень богатых людей, а мой муж всю свою жизнь был в денежных тисках. Ссылка Страхова на профессора П. А. Висковатова для меня тем поразительнее, что профессор никогда у нас не бывал; Федор же Михайлович имел о нем довольно легковесное мнение, чему служит доказательством приведенный в письме к А. Н. Майкову рассказ о встрече в Дрездене с одним русским {Биография и письма, стр. 171. {Прим. А. Г. Достоевской.)

С своей стороны, я могу засвидетельствовать, что, несмотря на иногда чрезвычайно реальные изображения низменных поступков героев своих произведений, мой муж всю жизнь оставался чуждым "развращенности". Очевидно, большому художнику благодаря таланту не представляется необходимым самому проделывать преступления, совершенные его героями, иначе пришлось бы признать, что Достоевский сам кого-нибудь укокошил, если ему удалось так художественно изобразить убийство двух женщин Раскольниковым.

С глубокою благодарностью вспоминаю я, как относился Федор Михайлович ко мне, как оберегал меня от чтения безнравственных романов и как возмущался, когда я, по молодости лет, передавала ему слышанный от кого-либо скабрезный анекдот. В своих разговорах муж мой всегда был очень сдержан и не допускал циничных выражений. С этим, вероятно, согласятся все липа, его помнящие.

Прочитав клеветническое письмо Страхова, я решила протестовать. Но как это сделать? Для возражения против письма было упущено время: появилось оно в октябре 1913 года, я же узнала о нем почти через год. Да и что такое значит возражение, помещенное в газетах? Оно затеряется в текущих новостях, забудется, да и многими ли будет прочтено? Я стала советоваться с моими друзьями и знакомыми, из которых некоторые знавали моего покойного мужа. Мнения их разделились. Одни говорили, что к этим гнусным клеветам надо отнестись с презрением, которое они заслуживают. Говорили, что значение Федора Михайловича в русской и всемирной литературе настолько высоко, что клеветы не повредят его светлой памяти; указывали и на то, что появление письма не вызвало даже никаких толков в текущей литературе, до того большинству пишущих была ясна клевета и понятен клеветник. Другие говорили, что, напротив, мне необходимо протестовать, помня пословицу: "Calomniez, calomniez, il en reste toujours quelque chose!" {"Клевещите, клевещите, что-нибудь да останется!" (франц.) Мое молчание явилось бы как бы подтверждением клеветы.

Многие, возмущенные письмом Страхова, находили, однако, что одно мое опровержение недостаточно. Что следует друзьям и лицам, с добрым чувством помнящим Федора Михайловича, написать протест против взведенных на него Страховым клевет. Некоторые лица взяли на себя труд составления протеста и собирание подписей. Другие лица захотели выразить свое возмущение отдельными письмами. Многие из друзей моих высказали мнение, что, в противовес клевете, следовало бы приложить к протесту статьи (воспоминания), которые разновременно были напечатаны в журналах и рисуют Федора Михайловича, как необычайно доброго и отзывчивого человека. Следуя совету друзей, присоединяю как протест, так и статьи к моим воспоминаниям.

Говоря со многими лицами по поводу этого злосчастного, так омрачившего последние мои годы письма, я спрашивала, как они представляют себе, - что побудило Страхова написать его письмо? Большинство склонялось к тому, что это было "jalousie de metier" {"профессиональная зависть" (франц.). хотя бы и умершему. Высказать свое мнение печатно Страхов не посмел, так как знал, что вызовет против себя слишком много защитников памяти Достоевского, а ссориться с людьми было не в характере Страхова. Одно из лиц, близко знавшее Страхова, высказало мне мысль, что своим письмом он хотел "очернить, принизить" Достоевского в глазах Толстого. Когда я усомнилась в этом предположении, мой собеседник высказал свое мнение о Страхове довольно оригинальное:

"Кто, в сущности, был Страхов? Это исчезнувший в настоящее время тип "благородного приживальщика", каких было много в старину. Вспомните, он месяцами гостит у Толстого, у Фета, у Данилевского, а по зимам ходит по определенным дням обедать к знакомым и переносит слухи и сплетни из дома в дом. Как писатель-философ он был мало кому интересен, но он был всюду желанный гость, так как всегда мог рассказать что-нибудь новое о Толстом, другом которого он считался. Дружбою этою он очень дорожил, и, будучи высокого о себе мнения, возможно, что считал себя опорою Толстого. Каково же могло быть возмущение Страхова, когда Толстой, узнав о смерти Достоевского, назвал усопшего своей "опорой", и высказал искреннее сожаление, что не встречался с ним {295}. Возможно, что Толстой часто восхищался талантом Достоевского и говорил о нем, и это коробило Страхова, и, чтоб пресечь это восхищение, он решил взвести на Достоевского ряд клевет, чтобы его светлый образ потускнел в глазах Толстого. Возможно, что у Страхова была и мысль отомстить Достоевскому за нанесенные когда-то обиды, очернив его пред потомством, так как, видя, каким обаянием пользуется его гениальный друг, он мог предполагать, что впоследствии письма Толстого и его корреспондентов будут напечатаны, и хоть чрез много-много лет злая цель его будет достигнута".

Не разделяя исключительное мнение моего собеседника, я закончу этот тяжелый эпизод моей жизни словами письма Страхова: "в человеке могут ужиться с благородством всякие мерзости". <...> {298}

 

 
Раздел сайта: