А. Г. Достоевская. Воспоминания
Часть восьмая. 1876-1877 гг.

ЧАСТЬ ВОСЬМАЯ 

1876-1877 ГГ.

I

1876 ГОД. МОЯ ШУТКА

18-го мая 1876 года произошел случай, о котором я вспоминаю почти с ужасом. Вот как было дело: в "Отечественных записках" того года печатался новый роман С. Смирновой под названием "Сила характера". Федор Михайлович был дружен с Софьей Ивановной Смирновой и очень ценил ее литературный талант. Заинтересовался он и последним ее произведением и просил меня доставлять ему книжки журнала по мере выхода их в свет. Я всегда выбирала те несколько дней, когда муж отдыхал от работы по "Дневнику писателя", и приносила ему "Отечественные записки". Но так как новые номера журналов обычно выдаются на два-три дня, то я всегда торопила мужа прочесть книжку, чтоб, во избежание штрафа, вовремя вернуть ее в библиотеку. То же случилось и с апрельской книжкой. Федор Михайлович прочел роман и говорил мне, как удался нашей милой Софии Ивановне (которую я тоже очень ценила) один из мужских типов этого романа {191}. В тот же вечер муж уехал на какое-то собрание, а я, уложив детей, принялась за чтение "Силы характера". В романе, между прочим, было помещено анонимное письмо, посланное каким-то негодяем герою романа. Оно заключалось в следующем: 

"Милостивейший государь {*},

благороднейший Петр Иванович! {192}

{* "Отечественные записки", апрель, 1876 г., стр. (457). (Прим. А. Г. Достоевской.)}

Будучи совершенно незнакомой вам особой, но как я принимаю участие в ваших чувствах, то и осмеливаюсь прибегать к вам с сими строками. Ваше благородство мне достаточно известно, и мое сердце возмущалось от мысли, что, несмотря на ваше благородство, некая близкая вам особа так недостойно обманывает. Будучи от вас отпущена более, может быть, чем за тысячу верст, она, как голубица какая обрадованная, которая, распустивши свои крылья, возносится на поднебесье и не хочет вернуться в дом отчий. Вы ее отпустили себе и ей па погибель, в когти человека, коего она трепещет; но очаровал он ее своей льстивой наружностью, похитил он ее сердце, и нет ей милее очей, как его очи. Дети малые и те ей постылы, коли не скажет он ей слова ласкового. Коли хотите вы знать, кто он - этот злодей ваш, то я вам имени его не скажу, а вы посмотрите сами, кто у вас чаще бывает, да опасайтесь брюнетов. Коли увидите брюнета, что любит ваши пороги обивать, поприсмотритесь. Давно вам этот брюнет дорогу перешиб, только вам-то не в догадку.

А меня ничто, кроме вашего благородства, к этому не побуждает, чтобы вам эту тайну открыть. А коли вы мне не верите, так у вашей супруги на шее медальон повешен, то вы посмотрите, кого она в этом медальоне на сердце носит. Вам навеки неизвестная, но доброжелательная особа".

Я должна сказать, что за последнее время я была в самом благодушном настроении: у мужа давно приступов эпилепсии не было, дети совершенно оправились от болезни, долги наши мало-помалу уплачивались, а успех "Дневника писателя" шел creszendo {Возрастая, усиливаясь (итал.).}. Все это поддерживало во мне столь свойственное моему характеру жизнерадостное настроение, и вот под влиянием его, по прочтении анонимного письма у меня мелькнула в голове шаловливая мысль переписать это письмо (изменив и вычеркнув две-три строки, имя, отчество) и послать его на имя Федора Михайловича. Мне представлялось, что он, только вчера прочитавший это письмо в романе Смирновой, тотчас же догадается, что это шутка, и мы вместе с ним посмеемся. Промелькнула и другая мысль, что муж примет письмо всерьез; в таком случае меня интересовало, как он отнесется к полученному анонимному письму: покажет ли мне или бросит в корзину для бумаг? По моему обыкновению, что задумано, то и сделано. Сначала я хотела написать письмо своим почерком, но ведь я каждый день переписывала для Федора Михайловича стенограммы "Дневника", и почерк мой был ему слишком знаком. Следовало несколько замаскировать шутку, и вот я принялась переписывать письмо другим, более круглым, чем мой, почерком. Но это оказалось довольно трудно, и мне пришлось испортить несколько почтовых листков, прежде чем письмо было написано однообразно. Назавтра утром я бросила письмо в ящик, и оно среди дня было доставлено нам почтою вместе с другой корреспонденцией.

В этот день Федор Михайлович где-то замешкался и вернулся домой ровно к пяти; не желая заставить детей ждать обеда, он, переодевшись в домашнее платье и не разбирая писем, пришел в столовую. За обедом было шумно и весело. Федор Михайлович был в хорошем настроении, много говорил и смеялся, отвечая детям на их вопросы. После обеда муж со стаканом чаю, по обыкновению, пошел к себе в кабинет, я же ушла в детскую и только минут через десять отправилась узнать об эффекте, который произвело мое анонимное письмо.

Я вошла в комнату, села на свое обычное место около письменного стола и нарочно завела речь о чем-то таком, на что требовался ответ Федора Михайловича. Но он угрюмо молчал и тяжелыми, точно пудовыми, шагами, расхаживал по комнате. Я увидела, что он расстроен, и мне мигом стало его жалко. Чтобы разбить молчание, я спросила:

- Что ты такой хмурый, Федя?

Федор Михайлович гневно посмотрел на меня, прошелся еще раза два по комнате и остановился почти вплоть против меня.

- Ношу.

- Покажи мне его!

- Зачем? Ведь ты много раз его видел.

- По-ка-жи ме-даль-он! - закричал во весь голос Федор Михайлович; я поняла, что моя шутка зашла слишком далеко, и, чтобы успокоить его, стала расстегивать ворот платья. Но я не успела сама вынуть медальон: Федор Михайлович не выдержал обуревавшего его гнева, быстро надвинулся на меня и изо всех сил рванул цепочку. Это была тоненькая, им же самим купленная в Венеции. Она мигом оборвалась, и медальон остался в руках мужа. Он быстро обошел письменный стол и, нагнувшись, стал раскрывать медальон. Не зная, где нажать пружинку, он долго с ним возился. Я видела, как дрожали его руки и как медальон чуть не выскользнул из них на стол. Мне было его ужасно жаль и страшно досадно на себя. Я заговорила дружески и предложила открыть сама, но Федор Михайлович гневным движением головы отклонил мою услугу. Наконец, муж справился с пружиной, открыл медальон и увидел с одной стороны - портрет нашей Любочки, с другой - свой собственный. Он совершенно оторопел, продолжал рассматривать портрет и молчал.

- Ну, что нашел? - спросила я. - Федя, глупый ты мой, как мог ты поверить анонимному письму?

Федор Михайлович живо повернулся ко мне.

- А ты откуда знаешь об анонимном письме?

- Как откуда? Да я тебе сама его послала!

- Как сама послала, что ты говоришь! Это невероятно!

- А я тебе сейчас докажу!

Я подбежала к другому столу, на котором лежала книжка "Отечественных записок", порылась в ней и достала несколько почтовых листов, на которых вчера упражнялась в изменении почерка.

Федор Михайлович даже руками развел от изумления.

- И ты сама сочинила это письмо?

- Да и не сочиняла вовсе! Просто списала из романа Софии Ивановны. Ведь ты вчера его читал: я думала, что ты сразу догадаешься.

- Ну где же тут вспомнить! Анонимные письма все в таком роде пишутся. Не понимаю только, зачем ты мне его послала?

- Просто хотела пошутить, - объясняла я.

- Разве возможны такие шутки? Ведь я измучился в эти полчаса!

- Кто ж тебя знал, что ты у меня такой Отелло и, ничего не рассудив, полезешь на стену.

- В этих случаях не рассуждают! Вот и видно, что ты не испытала истинной любви и истинной ревности.

"истинной ревности", так уж в этом ты сам виноват: зачем ты мне не изменяешь? - смеялась я, желая рассеять его настроение, - пожалуйста, измени мне. Да и то я добрее тебя: я бы тебя не тронула, но уж зато ей, злодейке, выцарапала бы глаза!!

- Вот ты все смеешься, Анечка, - заговорил виноватым голосом Федор Михайлович, - а, подумай, какое могло бы произойти несчастье! Ведь я в гневе мог задушить тебя! Вот уж именно можно сказать: бог спас, пожалел наших деток! И подумай, хоть бы я и не нашел портрета, но во мне всегда оставалась бы капля сомнения в твоей верности, и я бы всю жизнь этим мучился. Умоляю тебя, не шути такими вещами, в ярости я за себя не отвечаю!

Во время разговора я почувствовала какую-то неловкость в движении шеи. Я провела по ней платком, и на нем оказалась полоска крови: очевидно, сорванная с силою цепочка оцарапала кожу. Увидев на платке кровь, муж мой пришел в отчаяние.

- Боже мой, что я наделал! Анечка, дорогая моя, прости меня! Я тебя поранил! Тебе больно, скажи, тебе очень больно?

Я стала его успокаивать, что никакой "раны" нет, а только простая царапина, которая завтра же заживет. Федор Михайлович был не на шутку обеспокоен, а главное, пристыжен своею вспышкою. Весь вечер прошел в его извинениях, сожалениях и самой дружеской нежности. Я и сама была бесконечно счастлива, что моя нелепая шутка кончилась так благополучно. Я искренно раскаивалась, что заставила помучиться Федора Михайловича, и дала себе слово никогда в жизни не шутить с ним в таком роде, узнав по опыту, до какого бешеного, почти невменяемого состояния способен в эти минуты ревности доходить мой дорогой муж.

Как медальон, так и анонимное письмо (от 18 мая 1876 года) хранятся у меня и доселе. 

II

1976 ГОД. ПОИСКИ КОРОВЫ

Летом 1876 года в Старой Руссе жил с семьею профессор С. -Петербургского университета Николай Петрович Вагнер. Пришел он к нам с письмом Я. П. Полонского и произвел на моего мужа хорошее впечатление. Они стали очень часто видеться, и Федор Михайлович очень заинтересовался новым знакомым, как человеком, фанатически преданным спиритизму {193}.

Однажды, встретившись со мною в парке, Вагнер сказал мне:

- Чем это? - полюбопытствовала я.

- Вечером, гуляя, я хотел зайти к вам и на самом перекрестке встречаю вашего мужа и спрашиваю: "Вы идете на прогулку, Федор Михайлович?"

- Нет, не на прогулку, я иду по делу.

- А можно мне с вами?

Вид его мне показался озабоченным, видимо, ему не хотелось поддерживать разговор. Дошли до первого перекрестка. Тут навстречу попалась какая-то баба, и Федор Михайлович спросил ее:

- Тетка, ты не повстречала ли бурой коровы?

- Нет, батюшка, не встречала, - ответила та.

Вопрос о бурой корове показался мне странным, и я приписал его народному поверью, по которому по первой возвращающейся с поля корове можно судить о завтрашней погоде, и подумал, что Федор Михаилович с целью узнать о погоде на завтра осведомляется о корове. Но когда прошли еще квартал и встретившемуся мальчику Федор Михайлович повторил тот же вопрос, я не выдержал и спросил:

- Как на что? Я ее ищу.

- Ищете? - удивился я.

- Ну, да, ищу нашу корову. Она не вернулась с поля. Все домашние пошли ее разыскивать, и я тоже ищу.

Тут только я понял, почему Федор Михайлович так пристально всматривался в канавы по сторонам улицы и был так рассеян.

- Да как же, - отвечал он, - великий художник слова, ум и фантазия которого всегда заняты идеями высшего порядка, и он бродит по улице, разыскивая какую-то бурую корову.

- Очевидно, вы не знаете, уважаемый Николай Петрович, - сказала я, - что Федор Михайлович не только талантливый писатель, но и нежнейший семьянин, для которого все происходящее в доме имеет большое значение. Ведь если б корова не вернулась домой вчера, то наши детки, особенно младший, остались бы без молока или получили бы его от незнакомой, а пожалуй, и нездоровой коровы. Вот Федор Михайлович и пошел на розыски.

Надо сказать, что мы не имели собственной коровы, но когда приезжали на лето в Руссу, то окрестные крестьяне наперебой старались отдать нам на все лето свою корову, в надежде вместо отощавшей за зиму получить осенью откормленную на славу. Платили мы крестьянам за лето десять - пятнадцать рублей, но в случае если б корова пала, или мы бы ее испортили, то обязаны были уплатить девяносто рублей. Каждое лето случалось раза три-четыре, что корова не возвращалась с поля со стадом, и тогда весь дом, кроме няньки с грудным ребенком, уходил в разные улицы на поиски. Федор Михайлович, близко принимавший к сердцу наши семейные радости и горести, и в этом случае нам помогал и раза два-три сам пригонял нашу корову домой и впускал ее в калитку. Меня всегда чрезвычайно трогала эта сердечная забота моего мужа о своей семье. 

III

1876 ГОД. ЗИМА. ЗНАКОМСТВА

горю, сердце.

Я же и в эту зиму решила не выезжать в свет: я до того уставала за день от работы по "Дневнику писателя", от хозяйственных забот и от возни с моими детками, что к вечеру хотелось лишь отдыхать и почитать интересную книгу, и в обществе я, наверно бы, имела скучающий вид. Впрочем, я нимало не жалею о том, что не бываю в обществе, и вот почему: с самого нашего возвращения в Россию у нас завелся обычай, продолжавшийся до смерти мужа. Сокрушаясь постоянно о том, что я не бываю в обществе и, пожалуй, скучаю, Федор Михайлович хотел меня несколько удовлетворить тем, что рассказывал мне обо всем, что в гостях видел, слышал или о чем беседовал с таким-то или таким-то лицом. И рассказы Федора Михайловича были до того увлекательны и передавались им с такою экспрессиею, что вполне заменяли мне общество. Помню, что я всегда с большим нетерпением ожидала возвращения его из гостей. Возвращался он обыкновенно в час, в половине второго; к этому времени для него был готов только что заваренный чай; он переодевался в свое широкое летнее пальто (служившее ему вместо халата), выпивал стакан горячего чая и принимался рассказывать о встречах сегодняшнего вечера. Федор Михайлович знал, что меня интересуют подробности, а поэтому на них не скупился и сообщал все свои разговоры, а я всегда выспрашивала: "Ну, а что она тебе сказала, а ты что ему ответил?"

Вернувшись из гостей, Федор Михайлович уже не принимался за работу, а так как привык поздно ложиться, то мы за этими разговорами просиживали иногда до пяти часов утра, и Федор Михайлович насильно отсылал меня спать, уверяя, что у меня будет голова болеть и что остальное доскажет завтра.

Иной раз Федору Михайловичу удавалось похвалиться предо мною, как ему пришлось взять верх в каком-либо литературном или политическом споре. Иной раз муж рассказывал о своем промахе, как он не узнал или не признал кого-либо и какое из этого получилось недоразумение, и спрашивал моего мнения или совета, как исправить сделанный промах. Иногда Федор Михайлович откровенно высказывал жалобы на то, как к нему несправедливы были иные люди и как старались его оскорбить или задеть его самолюбие. Надо правду сказать, люди его профессии, даже обладавшие и умом и талантом, часто не щадили его и мелкими уколами и обидами старались показать, как мало значит его талант в их глазах. Например, иные вовсе не говорили с Федором Михайловичем об его новом произведении, как бы не желая огорчать его плохими отзывами, хотя, конечно, знали, что он ждал от них не похвал или комплиментов, а искреннего их мнения насчет того, удалось ли ему провести в романе задуманную им идею? Или на прямой вопрос Федора Михайловича, читал ли "друг" последнюю главу романа (уже чрез месяц после появления журнала), "друг" отвечал, что "книгу захватила молодежь, передает ее из рук в руки и хвалит роман", хотя говоривший отлично знал, что Федору Михайловичу дорого не мнение его зеленой молодежи, а его личное, и что ему будет больно, что "друг" так мало интересуется его произведением, что за целый месяц не удосужился его прочесть.

Помню, например, как один литератор, встретившись с Федором Михайловичем в обществе, объявил, что ему наконец-то удалось прочесть роман "Идиот", а он вышел в свет лет пять назад, что роман ему понравился, но он нашел в нем неточность.

- Я жил этим летом в Павловске, - отвечал собеседник, - и, гуляя с дочерьми, мы все искали ту роскошную дачу, во вкусе швейцарской хижииы, в которой жила героиня романа, Аглая Епанчина. Воля ваша, такой дачи в Павловске не существует.

Как будто Федор Михайлович обязан был в своем романе изобразить непременно существующую, а не фантастическую дачу.

Другой литератор (уже впоследствии) объявил, что с великим любопытством два раза прочел речь прокурора (в романе "Братья Карамазовы") и второй раз вслух и с часами в руках.

- Почему с часами? - удивился мой муж.

Федор Михайлович сначала подумал, что самая речь прокурора настолько заинтересовала литератора, что он решил перечитать ее во второй раз, как бывает, когда нас что-либо поразит; оказалось, причина была другая, столь незначительная, что о ней можно было упомянуть, лишь желая обидеть или уязвить Федора Михайловича. И примером такого отношения литературных современников к мужу было немало.

Все это были, конечно, мелкие уколы самолюбия, недостойные этих умных и талантливых людей, но тем не менее они действовали болезненно на расстроенные нервы моего больного мужа. Я часто негодовала на этих недобрых людей и склонна была (да простят мне, если я ошибалась) объяснять эти оскорбительные выходки "профессиональною завистью", которой у Федора Михайловича, надо отдать ему в том справедливость, никогда не было, так как он всегда отдавал должное талантливым произведениям других писателей, несмотря на разницу в убеждениях с тем лицом, о котором говорил или писал.

Для меня всегда было интересно, когда, на мои вопросы, Федор Михайлович описывал костюмы дам, виденных им в обществе. Иногда он высказывал желание, чтоб я непременно сшила себе понравившееся ему платье.

- Знаешь, Аня, - говорил он, - на ней было прелестное платье; фасон самый простой: справа приподнято и собрано, сзади спущено до полу, но не волочится, слева вот только забыл, кажется, тоже приподнято. Сшей себе такое, увидишь, как оно будет хорошо.

В красках Федор Михайлович тоже иногда ошибался и их плохо разбирал. Называл он иногда такие краски, названия которых совершенно исчезли из употребления, например, цвет массака; Федор Михайлович уверял, что к моему цвету лица непременно подойдет цвет массака, и просил сшить такого цвета платье. Мне хотелось угодить мужу, и я спрашивала в магазинах материю этого цвета. Торговцы недоумевали, а от одной старушки (уже впоследствии) я узнала, что массака - густо-лиловый цвет, и бархатом такого цвета прежде в Москве обивали гробы. Возможно, что густо-лиловый цвет идет к иным лицам, может быть, пошел бы и ко мне, но так и не удалось мне сделать себе платье такого цвета и тем исполнить желание мужа.

Скажу, кстати, что муж всегда был чрезвычайно доволен, когда видел меня в красивом платье или в красивой шляпе. Его мечта была видеть меня нарядной {Письмо ко мне от 24 июля 1876 г. (Прим. А. Г. Достоевской.) {195}}, и это его радовало гораздо более, чем меня. Наши денежные дела были, всегда неважны, и нельзя было думать о нарядах. Но зато как бывал доволен и счастлив мой дорогой муж, когда ему случалось, и даже иногда против моего желания, купить или привезти мне из-за границы какую-нибудь красивую вещь. При каждой своей поездке в Эмс Федор Михайлович старался экономить, чтобы привезти мне подарок: то привез роскошный (резной) веер слоновой кости, художественной работы; в другой раз - великолепный бинокль голубой эмали, в третий - янтарную парюру (брошь, серьги и браслет). Эти вещи он долго выбирал, присматривался и приценивался к ним и был чрезвычайно доволен, если подарки мне нравились. Зная, как мужу было приятно дарить мне, я всегда, получая подарки, выказывала большую радость, хотя иногда в душе была огорчена тем, что покупал он не столько полезные, сколько изящные вещи. Помню, например, как мне было жаль, когда Федор Михайлович однажды, получив от Каткова деньги, купил в лучшем московском магазине дюжину сорочек, по двенадцати рублей штука. Конечно, я приняла подарок в видимом восхищении, но в душе пожалела денег, так как белья у меня было достаточно, а на затраченную сумму можно было бы купить многое мне необходимое.

"Аня, это твои сорочки?" - "Какие сорочки, вероятно, мои", - не понимала я спросонья. "Но разве можно носить такое грубое белье?" - говорил муж в негодовании. "Конечно, можно, не понимаю, про что ты говоришь, голубчик, дай мне спать!" Утром последовала разгадка прихода мужа и его возмущения. Горничная рассказала, как ее и кухарку сначала испугал, а затем удивил "барин". Вечером она выстирала свои две сорочки и вывесила их сушить на веревочку за окно. Ночью поднялся ветер, и замерзшие сорочки стали колотиться о стекло. Федор Михайлович, работавший у себя в кабинете, услышав стук и боясь, что шум разбудит детей, пошел в кухню, встал на табурет, отворил форточку и потихоньку вытянул вещи одну за одной. Затем тщательно развесил обе на веревке над плитой. Вот тут-то Федор Михайлович и рассмотрел белье (оно было, конечно, из грубого серого холста), ужаснулся и пришел меня разбудить. Утром я рассказала мужу, в чем дело, и он так смеялся своей ошибке. Когда я спросила, зачем он не разбудил горничную, муж ответил: "Да жалко было будить, ведь наработались в целый-то день, пусть отдохнут". Таково было всегдашнее отношение мужа к прислуге, от которой он лишних услуг для себя никогда не требовал.

Но особенно Федор Михайлович был доволен, когда, за два года до кончины, ему удалось подарить мне серьги с бриллиантами, по одному камню в каждой. Стоили они около двухсот рублей, и по поводу покупки их муж советовался с знатоком драгоценных вещей П. Ф. Пантелеевым. Помню, я одела в первый раз подарок на литературный вечер, на котором читал муж. В то время, когда читали другие литераторы, мы с мужем сидели рядом вдоль стены, украшенной зеркалами. Вдруг я заметила, что муж смотрит в сторону и кому-то улыбается; затем обратился ко мне и с восторгом прошептал: "Блестят, великолепно блестят!" Выяснилось, что при множестве огней игра моих камней оказалась хорошею, и муж был этим доволен, как дитя. 

IV

1876 ГОД. ДОЛГ ТУРГЕНЕВУ

Из нашей жизни за 1876 год запомнила одно маленькое недоразумение, очень взволновавшее моего мужа, у которого дня за два, за три пред тем был приступ эпилепсии. К Федору Михайловичу явился молодой человек, Александр Федорович Отто (Онегин), живший в Париже и впоследствии составивший ценную коллекцию пушкинских книг и документов. Г-н Отто объявил, что друг его, Ив. С. Тургенев, поручил ему побывать у Федора Михайловича и получить должные ему деньги. Муж удивился и спросил, разве Тургенев не получил от П. В. Анненкова тех пятидесяти талеров, которые он дал Анненкову для передачи Тургеневу в июле прошлого года, когда встретился с ним в поезде по дороге в Россию. Г-н Отто подтвердил получение от Анненкова денег, но сказал, что Тургенев помнит, что выслал Федору Михайловичу в Висбаден не пятьдесят, а сто талеров, а потому считает за Федором Михайловичем еще пятьдесят. Муж очень взволновался, предполагая свою ошибку, и тотчас вызвал меня.

- Скажи, Акя, сколько я был должен Тургеневу? - спросил муж, представив мне гостя.

- Верно ли? Хорошо ли ты помнишь? Не ошибаешься ли?

- Отлично помню. Ведь Тургенев в своем письме точно обозначил, сколько тебе посылает.

- Покажи мне письмо, где оно у тебя? - требовал муж.

Конечно, письма под рукой не было, но я обещала отыскать его, и мы просили молодого человека заглянуть к нам дня через два.

не произошло ли в этом случае какого недоразумения. На беду, корреспонденция моего мужа за прежние годы находилась в полном хаосе, и мне пришлось пересмотреть по меньшей мере триста - четыреста писем, пока я наконец не напала на тургеневское. Прочитав письмо и убедившись, что ошибки с нашей стороны не произошло, муж успокоился.

Когда чрез два дня пришел г-н Отто, мы показали ему письмо Тургенева. Он был очень сконфужен и просил дать ему это письмо, чтоб он мог послать его Тургеневу, причем обещал письмо нам возвратить.

Недели через три г-н Отто вновь явился к нам и принес письмо, но не то, которое мы ему дали, а письмо самого Федора Михайловича из Висбадена, в котором on просил Тургенева ссудить его пятьюдесятью талерами 19е. Таким образом недоразумение объяснилось к нашему полному удовольствию. Пострадал только А. Ф. Отто, который в письме своем, много лет спустя (19 декабря 1888 года) {Письма как Федора Михайловича, так и г-на Отто сохраняются. (Прим. А. Г. Достоевской.)}, напоминая о себе, писал:

"Мое маленькое знакомство с Федором Михайловичем было основано на неприятном для него недоразумении, в котором я играл роль невольную. - Я - то лицо, которое являлось к вам, давно, давно тому назад, когда вы жили еще на Песках. Я явился в тяжелую материальную минуту, тогда усугубленную болезненностью Федора Михайловича, с поручением моего друга, Ив. С. Тургенева, получить деньги - долг Федора Михайловича. Я пережил тогда тяжелые минуты, ибо вы сами доверчиво изложили мне общее положение дел, а потом Федор Михайлович доказал, волнуясь и кипя, что требование Ивана Сергеевича было более, чем несправедливо. По свойственной мне несчастной резкости, я написал тогда резкое письмо Ивану Сергеевичу. Дело выяснилось: Иван Сергеевич сознался в своей ошибке, но я почти утратил его дружбу, как всегда бывает с третьим лицом, замешанным в ссору двух других" {197}. 

V

1877 ГОД. ПРОПАЖА САЛОПА

В начале 1877 года случилось "событие", благодаря которому мне пришлось ознакомиться с порядками тогдашнего столичного сыскного отделения: у меня украли новый лисий салоп.

Надо сказать, что, вернувшись в Россию, я по зимам продолжала носить то полудлинное пальто из серого барашка, в котором ходила в Дрездене. Федор Михайлович приходил в ужас, видя меня столь легко одетою, и предсказывал мне жестокую простуду со всеми ее последствиями. Конечно, пальто не годилось для декабрьских и январских морозов, и в холода мне приходилось надевать поверх пальто толстый плед, что представляло довольно непривлекательный вид. Но в первые годы по возвращении в Россию приходилось думать, главным образом, об уплате долгов, так нас беспокоивших, а потому вопрос о теплой шубке, поднимавшийся каждую осень, так и не мог разрешиться в благоприятную сторону. Наконец в конце 1876 года явилась возможность исполнить наше давнишнее желание, и я помню, как это незначительное домашнее дело интересовало Федора Михайловича. Зная мою всегдашнюю скупость на мои наряды, он решился заняться этим делом сам: повез меня в меховой магазин Зезерина (ныне Мертенса, у которого всегда летом сберегалась его шуба) и попросил старшего приказчика "на совесть" выбрать нам лисий мех на шубу и куний воротник. Приказчик (поклонник таланта мужа) накидал целую гору лисьих мехов и, указывая их достоинства и недостатки, выбрал, наконец, безукоризненный на назначенную (сто рублей) цену мех. Воротник из куницы почти на ту же цену оказался превосходным. У них же нашлись образчики черного шелкового атласа, которые Федор Михайлович просмотрел и на свет, и на цвет, и на ломкость. Когда зашел разговор о фасоне (ротонды только что начинали входить в употребление), Федор Михайлович попросил показать новинку и тотчас запротестовал против "нелепой" моды. Когда же приказчик, шутя, сообщил, что ротонду выдумал портной, желавший избавиться от своей жены, то муж мой объявил:

- А я вовсе не хочу избавляться от своей жены, а потому сшейте-ка ей вещь по-старинному, салоп с рукавами!

- Ну, ты теперь у меня совсем замоскворецкая купчиха! Теперь я не буду бояться, что в нем ты простудишься.

И вот салоп, "сооруженный" после стольких лет ожидания и стольких волнений, был украден!

Случилось это среди бела дня, в какие-нибудь десять минут. Я откуда-то вернулась и, узнав, что Федор Михайлович уже встал и обо мне спрашивал, тотчас поспешила к нему в кабинет, оставив салоп на вешалке в передней, хотя обычно относила его в свою комнату. Переговорив с мужем, я вернулась в переднюю, но салопа на вешалке уже не оказалось. Поднялась суматоха; обе девушки, бывшие в кухне, объявили, что никого не видали. Посмотрели на дверь, на парадную лестницу - она оказалась отпертою. Очевидно, девушка, помогая мне снять салоп, позабыла запереть дверь, и этою оплошностью воспользовался вор.

Федор Михайлович был очень огорчен пропажею салопа, тем более, что холодного времени оставалось целых два месяца. Я же была в совершенном отчаянии, "рвала и метала", бранила прислуг, сердилась и на себя, зачем оставила салоп в передней. Позвали старшего дворника, тот дал знать о пропаже в полицию. Вечером пришел какой-то полицейский чин допросить прислугу и посоветовал мне самой съездить в сыскное отделение и попросить тщательнее заняться розыском.

учреждениях: "литератор, пожалуй, опубликует в газетах!")

Меня внимательно выслушали, и чиновник спросил, на кого я имею подозрение?

Я заявила, что в прислугах моих я уверена, обе они вывезены мною из Старой Руссы, служат три года и ни в чем дурном мною не замечены. Никого других тоже не подозреваю.

- Скажите, кто у вас частые посетители? - спросил чиновник.

- Знакомые наши, да вот еще приходят посыльные из магазинов за книгами и журналами {198}. Но они всегда проходят чрез кухню, а вчера никто из них не был.

- Эти бывают, и даже их много приходит. Надо вам сказать, что мой муж необыкновенно добрый человек и не имеет силы кому-нибудь отказать в помощи, конечно, сообразно с своими средствами. Случается, когда у моего мужа не найдется мелочи, а попросили у него милостыню вблизи нашего подъезда, то он приводил нищих к нам на квартиру и здесь выдавал деньги. Потом эти посетители начинали приходить сами и, узнав имя мужа благодаря прибитой к двери дощечке, стали спрашивать Федора Михайловича. Выходила, конечно, я; они рассказывали мне про свои бедствия, и я выдавала им копеек тридцать - сорок. Хоть мы и не особо богатые люди, но такую помощь всегда оказать можем.

- Вот кто-нибудь из этих просителей у вас и украл, - сказал чиновник.

- Не думаю. Позвольте заступиться за моих бедняков, - говорила я, - хоть они очень надоедливы и отнимают много времени, но не верится, чтобы они были воры: слишком у них несчастный и обиженный вид.

- А вот мы посмотрим, - сказал чиновник. - Иванов, принеси-ка альбом.

- Не угодно ли просмотреть, - предложил он, - может быть, найдется знакомое вам лицо.

Я с любопытством принялась пересматривать и на третьей же странице заметила хорошо известную мне физиономию.

- Господи! - воскликнула я. - Этого человека я хорошо знаю. Он часто у нас бывал. И этот тоже бывал, и этот тоже, - повторяла я, по мере того как перевертывала страницы альбома. И под каждой фотографиею моего "знакомого" стояла подпись: "Вор по передним", а под одною - тоже очень хорошо мне известною, стояло: "Взломщик, схваченный с огнестрельным оружием".

Я была поражена чрезвычайно: люди, которые у нас бывали часто, с которыми я обычно разговаривала одна, оказывались ворами, даже убийцами, которые могли не только ограбить, но и убить меня или Федора Михайловича, и наша семья могла подвергнуться страшной опасности. Холод ужаса проходил по спине: мне представилась ужасная мысль: ведь эти люди будут продолжать к нам приходить, и мы ничем не гарантированы от смертельной опасности в будущем. Даже если теперь будем отказывать им в помощи, то тем, пожалуй, ожесточим их и навлечем на себя эту опасность.

- Как жаль, - сказала я, - что мой муж не видит портретов этих знакомых и ему и мне лиц; он, пожалуй, не поверит, что они воры.

- А вот не угодно ли выбрать портреты знакомых лиц, у нас имеются дуплеты. Они пригодятся вам и вот для чего: если кто-нибудь из них заявится к вам, то скажите, что вы побывали в сыскном отделении и вам дали их портреты; поверьте, они друг другу передадут, и вы на целый год будете избавлены от их посещений.

Редко я так радовалась чьему-нибудь подарку, как подарку этой замечательной коллекции, и теперь у меня сохраняющейся. Любезный чиновник, прощаясь, обещал прислать ко мне одного опытного агента, который, очень возможно, что и найдет украденную у меня вещь, особенно благодаря тому, что теперь известно, в какой именно порочной среде надо искать вора.

Федор Михайлович не менее меня был поражен, видя портреты с такими характерными надписями. Некоторые лица он отлично признал, так как часто встречал их во время своей вечерней прогулки у ворот больницы принца Ольденбургского, где они выпрашивали у прохожих деньги па похороны будто бы умерших в детской больнице своих племянников или детей. И к Федору Михайловичу они часто с этими просьбами обращались, и он, хоть и знал, что они выпрашивают под вымышленным предлогом, тем не менее никогда не отказывал им в помощи.

поgрошаев, которому за два года его посещений, я, своими мелкими выдачами, помогла похоронить не только больную матушку, но и несколько тетушек. Он пришел опять с просьбой помочь ему купить лекарство какой-то больной тетушке. Я для своей охраны вызвала из кухни Лукерью (девушку большого роста) и спросила у нее тридцать копеек, которые она и положила на стол; затем строго обратилась к "вору по передним":

- Слушайте, возьмите эти тридцать копеек и не приходите ко мне больше, прошу вас. У меня недавно украли салоп: по этому поводу я побывала в сыскном, мне подарили там портреты "воров по передним" и сказали, чтоб я представляла в полицию всех, кто будет приходить ко мне за милостыней. И ваш портрет почему-то там очутился. Хотите посмотреть?

- Нет, зачем вам беспокоиться, - проговорил посетитель и мигом исчез, оставив даже на столе предложенные ему деньги. Очевидно, проситель сообщил о портретах своим товарищам, но с тех пор очень долгое время никто из них не приходил. Федор же Михайлович тоже с того времени не приводил никого с улицы, а если не было, что дать, то просил нищего подождать у подъезда и высылал деньги с служанкой.

Агент, обещанный сыскным отделением, явился на следующий день и заставил меня с мельчайшими подробностями рассказать происшедшее, допрашивая меня с таинственным видом о самых ненужных вещах. Между прочим, я предложила агенту вопрос: часто ли отыскиваются украденные вещи, и получила в ответ:

- Это, сударыня, зависит, главным образом, от того, желает ли потерпевший получить обратно свою вещь или нет?

- Положим, что каждый, но один более заботится, другой - менее. Например, была произведена кража у князя Г. на пять тысяч рублей драгоценных вещей. Он прямо мне сказал: отыщете - десять процентов ваши. Ну, вещи и отыскались. Всякому агенту лестно знать, что его усиленные труды будут вознаграждены.

И агент привел два-три примера. Я ушла на несколько минут к мужу и сказала, что, очевидно, и мне надо пообещать ему десять процентов и дать в счет хоть пять рублей. Федор Михайлович только покачал головой и только высказал предположение, что из розысков толка не будет. Вернувшись к агенту, я пообещала десять процентов и дала пятирублевку, после чего он обещал немедленно принять какие-то экстренные меры.

Дня через два агент опять явился и сказал, что напал на след похитителя салопа, только из боязни преждевременной огласки не решается назвать мне его имя. Опять начал расспрашивать о ненужных подробностях и отнял от меня с час времени. Полагая, что он, получив взятку, скорее уйдет, я дала ему пять рублей и сказала, что всегда очень занята и прошу его прийти лишь тогда, когда он будет иметь возможность сообщить что-нибудь существенное по этому делу.

Прошло недели полторы, как однажды в столовую, где мы сидели с мужем, вбежала Лукерья с восклицанием:

Мы все, конечно, очень обрадовались. Агент сообщил, что вор заложил мою украденную шубу в Обществе для заклада (на Мойке), что у него нашлась залоговая квитанция и что Общество должно бесплатно отдать шубу, если я доставлю доказательства, что она мне принадлежит. Говорил, что надо немедленно заявить свои права, и предложил мне сейчас же с ним ехать в Общество и теперь же получить свою шубу обратно.

Федору Михайловичу очень не понравилось это предложение агента; он выразил намерение сам поехать с ним, но тот отклонил, сказав, что, как мужчина, муж мой, пожалуй, не сумеет выяснить все признаки пропавшего салопа. Мне так хотелось получить вещь обратно, что я уговорила мужа разрешить мне поехать с агентом, причем, на случай встречи со знакомыми, закрыла лицо плотною вуалью. И вот я, в яркий солнечный день, проехала чрез весь центральный Петербург в сопровождении агента сыскного отделения и про себя смеялась, думая, что все столичные воры, гуляющие по Невскому проспекту, поставлены в недоумение, какую не известную им похитительницу везет теперь с собою слишком известный им агент сыскного отделения.

Приехали на Мойку, и я хотела заплатить за извозчика, но агент сказал, что извозчик понадобится мне, чтоб отвезти меня домой, когда мне выдадут салоп. Я и велела извозчику ждать. Вошли в правление, нас отвели в отдельную комнату и минут через десять принесли дамский салоп на лисьем меху. С первого же взгляда на него я увидела, что это вещь чужая, и сказала об этом агенту.

- Да вы хорошенько его рассмотрите, - просил он меня, - может, и узнаете, посмотрите рукава, дамы больше по рукавам признают.

1876 года, то есть за четыре месяца до того времени, как мой салоп был у меня украден. Ясно, что агент отлично это знал, но предполагал, что я или не узнаю своей вещи, или готова буду взять себе чужую, раз своя не отыскивается. Когда агент вернулся, я показала ему ярлык и при директоре Общества громко высказала ему свое негодование за его явный обман. Он очень покоробился и тотчас отошел что-то рассматривать в витринах. Выйдя из Общества, я сказала извозчику, что с ним не поеду, и спросила, сколько ему следует за езду с Греческого проспекта и за простой. Какова же была моя досада, когда извозчик объявил, что ему следует семь рублей, так как он возил "барина" с утра и тот, выйдя сейчас из подъезда, сказал, что "барыня за все заплатит". Конечно, мне пришлось заплатить требуемое. Таким образом, предвидение Федора Михайловича оправдалось, и из моих поисков салопа не вышло толку. К стоимости пропавшей вещи пришлось прибавить семнадцать рублей, истраченные на агента. Жаловаться на агента любезному чиновнику, его рекомендовавшему, не имело, по мнению моего мужа, смысла: он прислал бы другого агента, и началась бы такая же канитель. Всего выгоднее было примириться с потерею и дать себе слово не обращаться впредь, в подобных случаях, к помощи этого почтенного учреждения. 

VI

1877 ГОД. ПОКУПКА ДОМА. ПОЕЗДКА В МИРОПОЛЬЕ. ПРЕДСКАЗАНИЕ ФИЛЬД

В начале 1877 года мы получили очень опечалившее нас известие: скончался А. К. Гриббе {199}, хозяин старорусской дачи, на которой мы проживали последние четыре лета. Кроме искреннего сожаления о кончине доброго старичка, всегда так сердечно относившегося к нашей семье, нас с мужем обеспокоила мысль, к кому перейдет его дача и захочет ли будущий владелец ее иметь нас своими летними жильцами. Этот вопрос был для нас важен: за пять лет житья мы очень полюбили Старую Руссу и оценили ту пользу, которую минеральные воды и грязи принесли нашим деткам. Хотелось бы и впредь пользоваться ими. Но, кроме самого города, мы полюбили и дачу Гриббе, и нам казалось, что трудно будет найти что-нибудь подходящее к ее достоинствам. Дача г-на Гриббе была не городской дом, а скорее представляла собою помещичью усадьбу, с большим тенистым садом, огородом, сараями, погребом и проч. Особенно ценил в ней Федор Михайлович отличную русскую баню, находившуюся в саду, которою он, не беря ванн, часто пользовался.

Дача Гриббе стояла (и стоит) на окраине города близ Коломца, на берегу реки Перерытицы, обсаженной громадными вязами, посадки еще аракчеевских времен. По другие две стороны дома (вдоль сада) идут широкие улицы, и только одна сторона участка соприкасается с садом соседей. Федор Михайлович, боявшийся пожаров, сжигающих иногда целиком наши деревянные города (Оренбург), очень ценил такую уединенность нашей дачи. Мужу нравился и наш тенистый сад, и большой мощеный двор, по которому он совершал необходимые для здоровья прогулки в дождливые дни, когда весь город утопал в грязи и ходить по немощеным улицам было невозможно. Но особенно нравились нам обоим небольшие, но удобно расположенные комнаты дачи, с их старинною, тяжелою, красного дерева мебелью и обстановкой, в которых нам так тепло и уютно жилось. К тому же мысль о том, что здесь родился наш милый Алеша, заставляла нас считать дом чем-то родным. Мы некоторое время были встревожены возможностью потерять свой излюбленный уголок, но вскоре дело выяснилось: наследница г-на Гриббе уезжала из города, решила продать дом и запросила за него (вместе с обстановкой и даже десятью саженями дров) одну тысячу рублей, что горожанам Руссы показалось дорогою ценой. Денег своих в то время у нас не было, но мне так хотелось не упустить этой дачи, что я просила моего брата, Ивана Григорьевича, купить дом на свое имя, с тем, чтобы перепродать его нам, когда у нас будут деньги. Брат мой исполнил мою просьбу и купил дом, а я уже после смерти мужа купила у брата дом на свое имя.

Благодаря этой покупке, у нас, по словам мужа, "образовалось свое гнездо", куда мы с радостью ехали раннею весною, и откуда так не хотелось нам уезжать позднею осенью. Федор Михайлович считал нашу старорусскую дачу местом своего физического и нравственного покоя и, помню, чтение любимых и интересных книг всегда откладывал до приезда в Руссу, где желаемое им уединение сравнительно редко нарушалось праздными посетителями.

"Дневника писателя", и хотя успех его, нравственный и материальный, возрастал, но возрастали вместе с ним и тяготы, связанные с издательством ежемесячного журнала: то есть рассылка номеров, ведение подписных книг, переписка с подписчиками и проч. и проч. Так как в этом деле я не имела помощников (кроме посыльного), то я страшно уставала, и это отразилось на моем доселе крепком здоровье. За два последние года я сильно похудела и начала кашлять. Мой добрый муж, всегда следивший за моим здоровьем, стал настаивать на полном для меня отдыхе в течение лета, но так как такого отдыха в Старой Руссе, имея на руках хозяйство, достигнуть было нельзя, то он и решил принять приглашение моего брата провести все лето у него в деревне. В начале мая мы всей семьей поехали в Курскую губернию, в имение брата "Малый Прикол" близ г. Мирополье.

Ясно помню наше тогдашнее продолжительное путешествие, с остановками в Москве и на больших железнодорожных станциях, где приходилось нашему поезду стоять часами ввиду передвижения войск, отправляемых на войну {200}. На всех остановках Федор Михайлович закупал в буфете в большом количестве булки, пряники, папиросы, спички и нес в вагоны, где и раздавал вещи солдатам, а с иными из них долго беседовал.

Вспоминая это длинное путешествие, скажу, что меня всегда удивляло, что Федор Михайлович, иногда так легко раздражавшийся в обыденной жизни, был чрезвычайно удобным и терпеливым спутником в дороге: на все соглашался, не высказывал никаких претензий или требований, но, наоборот, изо всех сил старался облегчить мне и нянькам заботы о маленьких детях, так быстро устающих в дороге и начинающих капризничать. Меня прямо поражала способность мужа успокоить ребенка: чуть, бывало, кто из троих начинал капризничать, Федор Михайлович являлся из своего уголка (он садился в том же вагоне, но поодаль от нас), брал к себе капризничавшего и мигом его успокаивал. У мужа было какое-то особое уменье разговаривать с детьми, войти в их интересы, приобрести доверие (и это даже с чужими, случайно встретившимися детьми) и так заинтересовать ребенка, что тот мигом становился весел и послушен. Объясняю это его всегдашнею любовью к маленьким детям, которая подсказывала ему, как в данных обстоятельствах следует поступать.

В конце июня Федору Михайловичу пришлось из деревни поехать в Петербург, чтобы редактировать и, выпустить в свет летний двойной номер "Дневника писателя" за май - июнь. Одновременно с ним до станции Коренево поехала и я с двумя старшими детьми, направляясь на богомолье в Киев. Федор Михайлович придавал в воспитании своих детей большое значение ярким и светлым впечатлениям, испытанным ими в раннем детстве. Зная, что я давно мечтала побывать в Киеве и поклониться тамошним святыням, муж предложил мне воспользоваться его отсутствием и побывать в Киеве, что мы благополучно и исполнили.

Федор Михайлович удачно справился с выпуском и рассылкою летнего номера "Дневника писателя", но, к сожалению моему, испытал много беспокойства по поводу долгого неполучения от меня писем. Особенно его раздражало то обстоятельство, что я, по соглашению с ним, посылала ему письма чрез старшего дворника нашего дома. Под влиянием случившегося с ним приступа эпилепсии, муж совершенно забыл про наше соглашение и про то, что если б я посылала письма, адресуя прямо на его имя, то главный почтамт, имея сделанное им весною пред отъездом в деревню распоряжение, отсылал бы мои письма в Мирополье, как поступал со всею многочисленною корреспонденциею, адресованною мужу на Петербург.

что летом 1877 года Федор Михайлович чувствовал себя вполне здоровым, я уговорила его на обратном пути из Петербурга в Мирополье остановиться в Москве и оттуда съездить в Даровое. Федор Михайлович так и сделал и прожил у своей сестры, В. М. Ивановой (к которой перешло имение), двое суток. Родные его рассказывали мне потом, что в свой приезд муж мой посетил самые различные места в парке и окрестностях, дорогие ему по воспоминаниям, и даже сходил пешком (версты две от усадьбы) в любимую им в детстве рощу "Чермашню", именем которой он потом назвал рощу в романе "Братья Карамазовы". Заходил Федор Михайлович и в избы мужиков, своих сверстников, из которых многих он помнил. Старики и старухи и сверстники, помнившие его с детства, радостно его приветствовали, зазывали в избы и угощали чаем. Поездка в Даровое доставила много воспоминаний, о которых муж по приезде передавал нам с большим оживлением {201}. Он обещал своим детям непременно поехать с ними в Даровое с целью показать все свои любимые места в парке. Исполняя это желание мужа показать своим детям места, где он провел свое детство, я в 1884 году поехала с детьми в Даровое, и мы, по указанию его родных, побывали везде, где в последний раз. ходил Федор Михайлович.

Лето 1877 года прошло для всей нашей семьи весело и благополучно, и мы только жалели, что не могли остаться в деревне и па сентябрь. Но надо было выпускать в свет двойной летний номер, июль - август, и к концу августа мы вернулись в Петербург.

Началась обычная, полная мелких треволнений жизнь. Ежедневно стали посещать Федора Михайловича лица знакомые и незнакомые. В эту осень довольно часто бывал у нас большой поклонник таланта моего мужа, писатель Всев. Серг. Соловьев. Однажды, придя к нам, он рассказал мужу, что познакомился с интересной дамой, г-жой Фильд, которая, определив очень верно его прошлую жизнь, предсказала ему некоторые факты, которые, к удивлению его, уже сбылись. Когда Соловьев направился домой, то вместе с ним вышел и мой муж, делавший по вечерам продолжительную прогулку. Дорогой муж спросил Соловьева, далеко ли живет г-жа Фильд, и, узнав, что она живет близко, предложил ему зайти к ней теперь же. Соловьев согласился, и они направились к гадалке {202}. Г-жа Фильд, конечно, не имела понятия, кто был ее незнакомый гость, но то, что она предсказала Федору Михайловичу, в точности сбылось. Г-жа Фильд предсказала мужу, что в недалеком будущем его ожидает поклонение, великая слава, такая, какой он даже и вообразить себе не может, - и это предсказание сбылось на пушкинском празднестве! Сбылось, к большому нашему несчастию, и печальное ее предсказание о том, что в скором времени мужа постигнет семейное горе - умер наш милый Алеша! О печальном предсказании гадалки Федор Михайлович сообщил мне уже после нашей утраты.

По мере того как приближался конец года, Федор Михайлович стал задумываться над вопросом: продолжать ли ему в следующем году издание "Дневника писателя"? Денежным успехом этого издания муж был вполне доволен; отношение к нему общества, искреннее и доверчивое, выражавшееся в переписке с ним и многочисленных посещениях незнакомых лиц, было для него драгоценно, но потребность художественного творчества превозмогла, и Федор Михайлович решил прекратить издание "Дневника писателя" на два-три года и приняться за новый роман. Какие литературные задачи занимали и волновали моего мужа, можно судить по найденной после него памятной книжке, в которой 24 декабря 1877 года он записал: 

"Memento. - На всю жизнь.

2. Написать книгу об Иисусе Христе.

3. Написать свои воспоминания.

4. Написать поэму Сороковины.

(Все это, кроме последнего романа и предполагаемого издания "Дневника", то есть minimum на 10 лет деятельности, а мне теперь 56 лет)". 

В половине апреля Федору Михайловичу понадобилось по какому-то делу съездить в Государственный банк. Боясь, что мужа затруднит разыскивание отделения банка, которое было ему необходимо, я вызвалась его сопровождать. Проезжая по Невскому, мы заметили, что люди толпятся около продавцов газет. Мы остановили извозчика, я пробилась сквозь толпу и купила только что вышедшее объявление. Это был "Высочайший Манифест о вступлении российских войск в пределы Турции, данный в Кишиневе 12 апреля 1877 года". Манифест давно ожидали, но теперь объявление войны стало совершившимся фактом. Прочитав манифест, Федор Михайлович велел извозчику везти нас к Казанскому собору. В соборе было немало народу и служили непрерывные молебны перед иконой Казанской божьей матери. Федор Михайлович тотчас скрылся в толпе. Зная, что в иные торжественные минуты он любит молиться в тиши, без свидетелей, я не пошла за ним и только полчаса спустя отыскала его в уголке собора, до того погруженного в молитвенное и умиленное настроение, что в первое мгновение он меня не признал. О поездке в банк не было и речи, так сильно был потрясен Федор Михайлович происшедшим событием и его великими последствиями для столь любимой им родины. Манифест муж мой отложил в число своих важных бумаг, и он находится в его архиве {203}. 

VII

1877 ГОД

В ноябре 1877 года Федор Михайлович находился в очень грустном настроении: умирал Н. А. Некрасов, давно страдавший какою-то мучительною болезнью. С Некрасовым для мужа соединялись воспоминания о его юности, о начале его литературной карьеры. Ведь Некрасов был один из первых, кто признал талант Федора Михайловича и содействовал его успеху в тогдашнем интеллигентном обществе. Правда, впоследствии они оба разошлись в политических убеждениях и в шестидесятых годах между журналами "Время" и "Современник" шла ожесточенная полемическая борьба. Но Федор Михайлович не помнил зла, и когда Некрасов предложил ему поместить свой роман в "Отечественных записках", то он согласился и возобновил свои дружелюбные отношения к бывшему другу юности. Некрасов искренно отвечал на них. Узнав, что Некрасов опасно болен, Федор Михайлович стал часто заходить к нему - узнать о здоровье. Иной раз просил ради него не будить больного, а лишь передать ему сердечное приветствие. Иногда муж заставал Некрасова бодрствующим, и тогда тот читал мужу свои последние стихотворения и, указывая на одно из них - "Несчастные" (под именем "Крота"), - сказал: "Это я про вас написал!", что чрезвычайно тронуло мужа {204}. Вообще последние свидания с Некрасовым оставили в Федоре Михайловиче глубокое впечатление {205}, а потому когда 27 декабря он узнал о кончине Некрасова, то был огорчен до глубины души. Всю ту ночь он читал вслух стихотворения усопшего поэта, искренно восхищаясь многими из них и признавая их настоящими перлами русской поэзии. Видя его крайнее возбуждение и опасаясь приступа эпилепсии, я до утра просидела у мужа в кабинете и из его рассказов узнала несколько неизвестных для меня эпизодов их юношеской жизни.

Федор Михайлович бывал на панихидах по Некрасове и решил поехать на вынос его тела и на его погребение. Рано утром 30 декабря мы приехали на Литейную к дому Краевского, где жил Некрасов, и здесь застали массу молодежи с лавровыми венками в руках. Федор Михайлович провожал гроб до Итальянской улицы, но так как идти с обнаженной головой в сильный мороз было опасно, то я уговорила мужа поехать домой, а затем через два часа приехать в Новодевичий монастырь к отпеванию. Так и сделали, и в полдень были в монастыре.

умиротворяющее впечатление, и он сказал мне: "Когда я умру, Аня, похорони меня здесь или где хочешь, но запомни, не хорони меня на Волковой кладбище, на Литераторских мостках. Не хочу я лежать между моими врагами, довольно я натерпелся от них при жизни!"

Мне было очень тяжело слышать его распоряжения насчет похорон; я стала его уговаривать, уверять, что он вполне здоров и что ему незачем думать о смерти. Желая изменить его грустное настроение, я стала фантазировать насчет его будущих похорон, умоляя жить на свете как можно дольше.

- Ну, не хочешь на Волковом, я похороню тебя в Невской Лавре, рядом с Жуковским, которого ты так любишь. Только не умирай, пожалуйста! Я позову невских певчих, а обедню служить будет архиерей, даже два. И знаешь, я сделаю, что за тобой пойдет не только эта громадная толпа молодежи, а весь Петербург, тысяч шестьдесят-восемьдесят. И венков будет втрое больше. Видишь, какие блестящие похороны я обещаю тебе устроить, но под одним условием, чтобы ты жил еще много, много лет! Иначе я буду слишком несчастна!

Я нарочно высказывала свои гиперболические обещания, зная, что это может отвлечь Федора Михайловича от угнетавшей его в ту минуту мысли, и мне удалось этого добиться. Федор Михайлович улыбнулся и сказал:

- Хорошо, хорошо, постараюсь пожить дольше!

{* Прошло три года, и когда скончался Федор Михайлович и состоялись его грандиозные похороны, каких в столице доселе еще не бывало, то Ор. Ф. Миллер, в скором времени навестивший меня, напомнил мне о моем почти дословном предсказании всего, что произошло. Действительно, как я предсказала, Федор Михайлович нашел место своего вечного успокоения в Александро-Невской лавре, рядом с могилою поэта Жуковского (места рядом могло и не найтись), на отпевании его тела присутствовало два архиерея и пели превосходные невские певчие; за кортежем, как я предсказала, шло 60-80 тысяч народу и несли большое количество венков. Я сама припомнила мои фантастические обещания, сказанные на кладбище Новодевичьего монастыря, но своему, столь точному предсказанию нисколько не удивилась: я знала за собою способность иногда высказать предположение или замечание (совершенно случайное, как бы невольно вырвавшееся у меня в разговоре), но которое исполнялось почти буквально. Обыкновенно эта способность проявлялась у меня в тех случаях, когда мои нервы были очень расстроены, а такими именно были они, когда мы провожали Некрасова и я с беспокойством видела, до чего смерть старинного друга и современника болезненно подействовала на моего мужа.

Я где-то читала, что способность некоторого как бы "провидения" присуща северным женщинам, то есть норвежкам и шведкам. Не моим ли происхождением от матери-шведки объясняется эта моя способность, доставившая мне в некоторых случаях немало неприятных минут. (Прим. А. Г. Достоевской.)}

На могиле Некрасова окружавшая ее толпа молодежи, после нескольких речей сотрудников "Отечественных записок", потребовала, чтобы Достоевский сказал свое слово. Федор Михайлович, глубоко взволнованный, прерывающимся голосом произнес небольшую речь, в которой высоко поставил талант почившего поэта и выяснил ту большую потерю, которую с его кончиною понесла русская литература. Это было, по мнению многих, самое задушевное слово, сказанное над раскрытой могилой Некрасова. Эта речь, значительно распространенная, была напечатана в декабрьском номере "Дневника писателя" за 1877 год. Она содержала в себе следующие главы: I. Смерть Некрасова. - О том, что сказано было на его могиле. II. Пушкин, Лермонтов и Некрасов. III. Поэт и гражданин. - Общие толки о Некрасове как о человеке. IV. Свидетель в пользу Некрасова. По мнению многих литераторов, статья эта представляла лучшую защитительную речь Некрасова как человека, кем-либо написанную из тогдашних критиков {206}.