Ф. М. Достоевский в воспоминаниях современников
Достоевский Ф. М.: Из "Дневника писателя" за 1877 год

Ф. М. ДОСТОЕВСКИЙ

Посещение неизлечимо больного Некрасова напомнило Достоевскому самую знаменательную эпоху его юности, и тогда в "Дневнике писателя" за январь 1877 года появился этот эпизод из воспоминаний Достоевского, в главном очень точно излагающий и внешний ход событий, связанных с его литературным дебютом, и содержание мыслей, развивавшихся Белинским по поводу "Бедных людей", сначала - в разговорах с их автором, а затем и в печати.

Белинский играл в жизни и творчестве Достоевского особую роль, Белинским был Достоевский обращен в социалистическую веру, и "обращение" это началось еще до личного знакомства, по статьям Белинского, которые Достоевский "читал уже несколько лет с увлечением". По Белинскому он учился понимать Гоголя, сущность натуральной школы и судить о явлениях литературы 40-х годов. Эстетические каноны, выработанные Достоевским в эту пору, остались, в сущности, неизменными и в последующие периоды его творчества. И чем теснее привязался к Белинскому Достоевский, тем глубже было его огорчение, когда, начиная уже с "Двойника", Белинский стал относиться к нему все холоднее, а после "Хозяйки" совсем в нем разочаровался. Расхождение с Белинским произошло главным образом по вопросам литературы, идеям же его оставался он верен до самой каторги. По возвращении из Сибири он все еще страстный поклонник Белинского. Это видно из его полемики с Краевским в статье "Г. -бов и вопрос об искусстве".

Когда же начинает явно обнаруживаться "перерождение" его убеждений, то сказывается это резче всего на отношении к Белинскому. И еще до "Бесов", пытаясь страстно и воспаленно-гневно вырвать с корнем свое прошлое, отказаться в основе от идей юности, Достоевский начинает борьбу прежде всего с Белинским. А в период "Бесов" борьба возрастает до своего апогея, личность Белинского принижается. Но наступает третий, последний период творчества Достоевского (с конца 1874 г.), когда он снова с любовью приближает к себе тень Белинского, сперва робко (ссылка на его удачные выражения, на его замечательный ум); немного позднее в борьбе с либералами Достоевский противопоставляет им "чистого и искреннего" Белинского, и, наконец, уже в самом социализме его, в его революционности видит черту исконно русскую - радикальное отрицание европейской цивилизации. Так является Белинский в духовной эволюции Достоевского образом чрезвычайно сложным, символом, меняющим каждый раз свой смысл и очертания в зависимости от тех или других поворотов в общественно-политических и религиозно-философских убеждениях Достоевского.

"ДНЕВНИКА ПИСАТЕЛЯ" ЗА 1877 ГОД

Прочел я "Последние песни" Некрасова в январской книге "Отечественных записок" {1}. Страстные песни и недосказанные слова, как всегда у Некрасова, но какие мучительные стоны больного! Наш поэт очень болен и - он сам говорил мне - видит ясно свое положение. Но мне не верится... Это крепкий и восприимчивый организм. Он страдает ужасно (у него какая-то язва в кишках, болезнь, которую и определить трудно), но я не верю, что он не вынесет до весны, а весной на воды, за границу, в другой климат, поскорее, и он поправится, я в этом убежден. Странно бывает с людьми; мы в жизнь нашу редко видались, бывали между нами и недоумения, но у нас был один такой случай в жизни, что я никогда не мог забыть о нем. Это именно наша первая встреча друг с другом в жизни. И что ж; недавно я зашел к Некрасову {2}, и он, больной, измученный, с первого слова начал с того, что помнит об тех днях. Тогда (это тридцать лет тому!) произошло что-то такое молодое, свежее, хорошее, - из того, что остается навсегда в сердце участвовавших. Нам тогда было по двадцати с немногим лет. Я жил в Петербурге, уже год как вышел в отставку из инженеров {3}, сам не зная зачем, с самыми неясными и неопределенными целями. Был май месяц сорок пятого года. В начале зимы я начал вдруг "Бедных людей" {4}, мою первую повесть, до тех пор ничего еще не писавши. Кончив повесть, я не знал, как с ней быть и кому отдать. Литературных знакомств я не имел совершенно никаких, кроме разве Д. В. Григоровича, но тот и сам еще ничего тогда не написал, кроме одной маленькой статейки "Петербургские шарманщики" в один сборник {5}. Кажется, он тогда собирался уехать на лето к себе в деревню, а пока жил некоторое время у Некрасова. Зайдя ко мне, он сказал: "Принесите рукопись (сам он еще не читал ее). Некрасов хочет к будущему году сборник издать {6}, я ему покажу". Я снес, видел Некрасова минутку, мы подали друг другу руки. Я сконфузился от мысли, что пришел с своим сочинением, и поскорей ушел, не сказав с Некрасовым почти ни слова. Я мало думал об успехе, а этой "партии "Отечественных записок", как говорили тогда, я боялся. Белинского я читал уже несколько лет с увлечением, но он мне казался грозным и страшным и - "осмеет он моих "Бедных людей"!" - думалось мне иногда. Но лишь иногда: писал я их с страстью, почти со слезами - "неужто все это, все эти минуты, которые я пережил с пером в руках над этой повестью, - все это ложь, мираж, неверное чувство?". Но думал я так, разумеется, только минутами, и мнительность немедленно возвращалась. Вечером того же дня, как я отдал рукопись, я пошел куда-то далеко к одному из прежних товарищей; мы всю ночь проговорили с ним о "Мертвых душах" и читали их, в который раз не помню. Тогда это бывало между молодежью; сойдутся двое или трое: "А не почитать ли нам, господа, Гоголя!" - садятся и читают, и, пожалуй, всю ночь. Тогда между молодежью весьма и весьма многие как бы чем-то были проникнуты и как бы чего-то ожидали. Воротился я домой уже в четыре часа, в белую, светлую как днем петербургскую ночь. Стояло прекрасное теплое время, и, войдя к себе в квартиру, я спать не лег, отворил окно и сел у окна. Вдруг звонок, чрезвычайно меня удививший, и вот Григорович и Некрасов бросаются обнимать меня, в совершенном восторге, и оба чуть сами не плачут. Они накануне вечером воротились рано домой, взяли мою рукопись и стали читать на пробу: "С десяти страниц видно будет". Но, прочтя десять страниц, решили прочесть еще десять, а затем, не отрываясь, просидели уже всю ночь до утра, читая вслух и чередуясь, когда один уставал. "Читает он про смерть студента, - передавал мне потом уже наедине Григорович, - и вдруг я вижу, в том месте, где отец за гробом бежит, у Некрасова голос прерывается, раз и другой, и вдруг не выдержал, стукнул ладонью по рукописи: "Ах, чтоб его!" Это про вас-то, и этак мы всю ночь". Когда они кончили (семь печатных листов!), то в один голос решили идти ко мне немедленно: "Что ж такое что спит, мы разбудим его, это выше сна!" Потом, приглядевшись к характеру Некрасова, я часто удивлялся той минуте: характер его замкнутый, почти мнительный, осторожный, мало сообщительный. Так, по крайней мере, он мне всегда казался, так что та минута нашей первой встречи была воистину проявлением самого глубокого чувства. Они пробыли у меня тогда с полчаса, в полчаса мы бог знает сколько переговорили, с полслова понимая друг друга, с восклицаниями, торопясь; говорили и о поэзии, и о правде, и о "тогдашнем положении", разумеется, и о Гоголе, цитуя из "Ревизора" и из "Мертвых душ", но, главное, о Белинском. "Я ему сегодня же снесу вашу повесть, и вы увидите, - да ведь человек-то, человек-то какой! Вот вы познакомитесь, увидите, какая это душа!" - восторженно говорил Некрасов, тряся меня за плечи обеими руками. "Ну, теперь спите, спите, мы уходим, а завтра к нам!" Точно я мог заснуть после них! Какой восторг, какой успех, а главное - чувство было дорого, помню ясно: "У иного успех, ну хвалят, встречают, поздравляют, а ведь эти прибежали со слезами, в четыре часа, разбудить, потому что это выше сна... Ах, хорошо!" Вот что я думал, какой тут сон!

ему вскоре, через год потом. Некрасов очутился в Петербурге, сколько мне известно, лет шестнадцати, совершенно один. Писал он тоже чуть не с шестнадцати лет. О знакомстве его с Белинским я мало знаю, но Белинский его угадал с самого начала и, может быть, сильно повлиял на настроение его поэзии. Несмотря на всю тогдашнюю молодость Некрасова и на разницу лет их, между ними, наверно, уж и тогда бывали такие минуты, и уже сказаны были такие слова, которые влияют навек и связывают неразрывно. "Новый Гоголь явился!" - закричал Некрасов, входя к нему с "Бедными людьми". - "У вас Гоголи-то как грибы растут", - строго заметил ему Белинский, но рукопись взял. Когда Некрасов опять зашел к нему вечером, то Белинский встретил его "просто в волнении": "Приведите, приведите его скорее!"

И вот (это, стало быть, уже на третий день) меня привели к нему. Помню, что на первый взгляд меня очень поразила его наружность, его нос, его лоб; я представлял его себе почему-то совсем другим - "этого ужасного, этого страшного критика". Он встретил меня чрезвычайно важно и сдержанно. "Что ж, оно так и надо", - подумал я, но не прошло, кажется, и минуты, как все преобразилось: важность была не лица, не великого критика, встречающего двадцатидвухлетнего начинающего писателя, а, так сказать, из уважения его к тем чувствам, которые он хотел мне излить как можно скорее, к тем важным словам, которые чрезвычайно торопился мне сказать. Он заговорил пламенно, с горящими глазами: "Да вы понимаете ль сами-то, - повторял он мне несколько раз и вскрикивая по своему обыкновению, - что это вы такое написали!" Он вскрикивал всегда, когда говорил в сильном чувстве. "Вы только непосредственным чутьем, как художник, это могли написать, но осмыслили ли вы сами-то всю эту страшную правду, на которую вы нам указали? Не может быть, чтобы вы в ваши двадцать лет уж это понимали. Да ведь этот ваш несчастный чиновник - ведь он до того заслужился и до того довел себя уже сам, что даже и несчастным-то себя не смеет почесть от приниженности и почти за вольнодумство считает малейшую жалобу, даже права на несчастье за собой не смеет признать, и когда добрый человек, его генерал, дает ему эти сто рублей - он раздроблен, уничтожен от изумления, что такого, как он, мог пожалеть "их превосходительство", не его превосходительство, а "их превосходительство", как он у вас выражается! А эта оторвавшаяся пуговица, а эта минута целования генеральской ручки, - да ведь тут уж не сожаление к этому несчастному, а ужас, ужас! В этой благодарности-то его ужас! Это трагедия! Вы до самой сути дела дотронулись, самое главное разом указали. Мы, публицисты и критики, только рассуждаем, мы словами стараемся разъяснить это, а вы, художник, одною чертой, разом в образе выставляете самую суть, чтоб ощупать можно было рукой, чтоб самому нерассуждающему читателю стало вдруг все понятно! Вот тайна художественности, вот правда в искусстве! Вот служение художника истине! Вам правда открыта и возвещена как художнику, досталась как дар, цените же ваш дар и оставайтесь верным и будете великим писателем!.."

небо, на светлый день, на проходивших людей и весь, всем существом своим ощущал, что в жизни моей произошел торжественный момент, перелом навеки, что началось что-то совсем новое, но такое, чего я и не предполагал тогда даже в самых страстных мечтах моих. (А я был тогда страшный мечтатель.) "И неужели вправду я так велик", - стыдливо думал я про себя в каком-то робком восторге. О, не смейтесь, никогда потом я не думал, что я велик, но тогда - разве можно было это вынести! "О, я буду достойным этих похвал, и какие люди, какие люди! Вот где люди! Я заслужу, постараюсь стать таким же прекрасным, как и они, пребуду "верен"! О, как я легкомыслен, и если б Белинский только узнал, какие во мне есть дрянные, постыдные вещи! А все говорят, что эти литераторы горды, самолюбивы. Впрочем, этих людей только и есть в России, они одни, но у них одних истина, а истина, добро, правда всегда побеждают и торжествуют над пороком и злом, мы победим; о, к ним, с ними!"

Я это все думал, я припоминаю ту минуту в самой полной ясности. И никогда потом я не мог забыть ее. Это была самая восхитительная минута во всей моей жизни. Я в каторге, вспоминая ее, укреплялся духом. Теперь еще вспоминаю ее каждый раз с восторгом. И вот, тридцать лет спустя, я припомнил всю эту минуту опять, недавно, и будто вновь ее пережил, сидя у постели больного Некрасова. Я ему не напоминал подробно, я напомнил только, что были эти тогдашние наши минуты, и увидал, что он помнит о них и сам. Я и знал, что помнит. Когда я воротился из каторги, он указал мне на одно свое стихотворение в книге его. "Это я об вас тогда написал", - сказал он мне {7}. А прожили мы всю жизнь врознь. На страдальческой своей постели он вспоминает теперь отживших друзей:


Пали жертвою злобы, измен
В цвете лет; на меня их портреты

Тяжелое здесь слово это: укоризненно. Пребыли ли мы "верны", пребыли ли? Всяк пусть решает на свой суд и совесть. Но прочтите эти страдальческие песни сами, и пусть вновь оживет наш любимый и страстный поэт! Страстный к страданью поэт!..

Печатается по "Дневнику писателя" за 1877 год, январь, глава вторая.

1 Стр. 147. В "Отечественных записках" (1877, N 1, стр. 277-282) были напечатаны "Последние песни": "Вступление", "Сеятелям", "Молебен", "З-не" (Зине), "Приговор", "Дни идут... все так же воздух душен...", "Скоро стану добычею тленья...", "Друзьям".

2 Стр. 147. Достоевский был у Некрасова в январе 1877 года.

"Я кончаю роман в объеме "Eugenie Grandet". Роман довольно оригинальный. Я его уже переписываю, к 14-му я, наверно, уже и ответ получу за него. Отдам в "Отечественные записки" I, 73). Это, очевидно, "Бедные люди" в первой редакции. Из следующих писем видно, что в начале 1845 года роман был уже готов (во второй редакции), и Достоевский пишет о нем уже как о предмете продажи. Косвенное подтверждение тому, что главная работа над "Бедными людьми" падает на 1844 год, находим также в воспоминаниях Григоровича, см. стр. 131.

6 Стр. 148. Некрасов в это время собирался издавать альманах, получивший название "Петербургский сборник" и вышедший в январе 1846 года.

"Несчастные".

8 Стр. 152. Достоевский цитирует последнее четверостишие стихотворения "Скоро стану добычею тленья...".

Раздел сайта: