• Наши партнеры
    Fabrika-piramida.ru - купить бильярдный стол в москве для вас на сайте
  • Ф. М. Достоевский в воспоминаниях современников
    Достоевская А. Г.: Из "Воспоминаний". Знакомство с Достоевским. Замужество

    ВО ВЛАСТИ ПРОТИВОРЕЧИЙ 

    А. Г. ДОСТОЕВСКАЯ

    Анна Григорьевна Достоевская, урожд. Сниткина (1846-1918), - вторая жена Достоевского, с которой он прожил четырнадцать лет, с 1867 по 1881 год. С нею связан весь второй, самый плодотворный период в творчестве Достоевского. Умная, деловитая, с большими практическими способностями, необычайно деятельная, она вошла в его жизнь как носительница житейского благополучия и материальной обеспеченности. Она не только сумела создать для него семью, "тихую пристань" на склоне лет, не только оберегала его спокойствие, освобождая от тяжелых забот, денежных расчетов, возни с кредиторами, с издателями, но помогала ему и в творческой работе своими стенографическими записями, благодаря которым изменилась во многом и самая система его работы. Так прошло через ее руки больше половины всего, что было им создано: от последней части "Преступления и наказания" и "Игрока" до "Братьев Карамазовых" (их Достоевский посвятил Анне Григорьевне) и "Дневника писателя". И нередко приходилось ей быть в роли первого критика произведений Достоевского. С мнением Анны Григорьевны Достоевский безусловно считался, доверяясь ее непосредственному художественному чутью. "Многие русские писатели чувствовали бы себя лучше, если бы у них были такие жены, как у Достоевского", - сказал ей Л. Н. Толстой (Достоевский, II, 587).

    После смерти Достоевского Анна Григорьевна отдалась благоговейному служению его памяти. Ею была открыта школа имени Достоевского в Старой Руссе, издано несколько собраний его сочинений, организован отдел Достоевского при Московском Историческом музее, ставший в 1928 году Музеем Достоевского. В 1906 году она опубликовала "Библиографический указатель сочинений и произведений искусства, относящихся к жизни и деятельности Ф. М. Достоевского", включающий до пяти тысяч названий. Ею же составлен ценный комментарий к некоторым местам произведений Достоевского.

    Над воспоминаниями А. Г. Достоевская работала в 1911-1916 годах, то есть на шестьдесят пятом - семидесятом годах жизни, спустя тридцать лет после смерти Достоевского. Ею использовались при работе сохраненные с 60-70-х годов стенографические тетради ("Дневник" 1867-1868 года, записи бесед с Ф. М. и семейных событий, сделанные еще при жизни Достоевского), в ее распоряжении была значительная часть переписки Достоевского, его записные книжки, сохранившиеся черновики произведений. Она часто сверяла написанное с журнальными и газетными статьями, мемуарной литературой о Достоевском и другими печатными источниками.

    Факты общественно-литературные А. Г. Достоевская обычно передает поверхностно, упрощенно (см., например, в "Воспоминаниях" историю публикации "Подростка" в "Отечественных записках" Некрасова). Но "Дневник" и "Воспоминания" - наиболее достоверный и полный источник для изучения семейно-бытовой стороны жизни Достоевского.

    Анна Григорьевна повествует спокойно и обстоятельно, без особенно ярких красок, точно передавая даты, множество фактов, деталей, ставя своей задачей рисовать Достоевского-человека, со "всеми его достоинствами и недостатками". И все же когда сопоставляешь рассказ об одних и тех же фактах в "Воспоминаниях" и в "Дневнике", который А. Г. Достоевская вела в первые месяцы жизни с Достоевским за границей, приходится сказать, что в "Воспоминаниях" образ Достоевского нарисован мягче, "идеальнее", чем в "Дневнике".

    Дневник велся ею за границей год, может быть более. Он записывался стенографически и по объему значительно больше расшифрованной ею части (см. об этом подробно во вступительной статье Н. Ф. Бельчикова к публикации "Дневника" - "Документы по истории литературы и общественности", вып. VII, "Новая Москва", 1923). "Дневник", представляющий записи с апреля по август 1867 года, написан, по словам Достоевского, "юным созданием, которое с наивною радостью стремилось разделить со мною странническую жизнь", в котором было "много неопытного", "детского и двадцатилетнего" (см. Письма, II, 26, 29). И Достоевский и сама Анна Григорьевна в "Дневнике" по-земному ближе, глубже, "живее", чем в "Воспоминаниях". 

    ИЗ "ВОСПОМИНАНИЙ"

    ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

    <ЗНАКОМСТВО С ДОСТОЕВСКИМ. ЗАМУЖЕСТВ0> 

    <I>

    Третьего октября 1866 года, около семи часов вечера, я, по обыкновению, пришла в 6-ю мужскую гимназию, где преподаватель стенографии П. М. Ольхин читал свою лекцию. Она еще не началась: поджидали опоздавших. Я села на свое обычное место и только что принялась раскладывать тетради, как ко мне подошел Ольхин и, сев рядом на скамейку, сказал:

    - Анна Григорьевна, не хотите ли получить стенографическую работу? Мне поручено найти стенографа, и я подумал, что, может быть, вы согласитесь взять эту работу на себя.

    - Очень хочу, - ответила я, - давно мечтаю о возможности работать. Сомневаюсь только, достаточно ли знаю стенографию, чтобы принять на себя ответственное занятие.

    Ольхин меня успокоил. По его мнению, предлагаемая работа не потребует большей скорости письма, чем та, какою я владею.

    - У писателя Достоевского. Он теперь занят новым романом и намерен писать его при помощи стенографа. Достоевский думает, что в романе будет около семи печатных листов большого формата, и предлагает за весь труд пятьдесят рублей.

    Я поспешила согласиться. Имя Достоевского было знакомо мне с детства: он был любимым писателем моего отца. Я сама восхищалась его произведениями и плакала над "Записками из Мертвого дома". Мысль не только познакомиться с талантливым писателем, но и помогать ему в его труде чрезвычайно меня взволновала и обрадовала.

    Ольхин передал мне небольшую, вчетверо сложенную бумажку, на которой было написано: "Столярный переулок, угол М. Мещанской, дом Алонкина, кв. N 13, спросить Достоевского", и сказал:

    - Я прошу вас прийти к Достоевскому завтра, в половине двенадцатого, "не раньше, не позже", как он мне сам сегодня назначил. <...> 

    <II>

    Четвертого октября, в знаменательный день первой встречи с будущим моим мужем, я проснулась бодрая, в радостном волнении от мысли, что сегодня осуществится давно лелеянная мною мечта: из школьницы или курсистки стать самостоятельным деятелем на выбранном мною поприще.

    Я вышла пораньше из дому, чтобы зайти предварительно в Гостиный двор и запастись там добавочным количеством карандашей, а также купить себе маленький портфель, который, по моему мнению, мог придать большую деловитость моей юношеской фигуре. Закончила я свои покупки к одиннадцати часам и, чтобы не прийти к Достоевскому "не раньше, не позже" {Это было обычным выражением Федора Михайловича, который, не желая терять времени в ожидании кого-либо, любил назначать точный час свидания и всегда прибавлял при этом: "Не раньше, не позже". (Прим. А. Г. Достоевской.)} назначенного времени, замедленными шагами пошла по Большой Мещанской и Столярному переулку, беспрестанно посматривая на свои часики. В двадцать пять минут двенадцатого я подошла к дому Алонкина и у стоявшего в воротах дворника спросила, где квартира N 13. Он показал мне направо, где под воротами был вход на лестницу. Дом был большой, со множеством мелких квартир, населенных купцами и ремесленниками. Он мне сразу напомнил тот дом в романе "Преступление и наказание", в котором жил герой романа Раскольников.

    Квартира N 13 находилась во втором этаже. Я позвонила, и мне тотчас отворила дверь пожилая служанка в накинутом на плечи зеленом в клетку платке. Я так недавно читала "Преступление", что невольно подумала, не является ли этот платок прототипом того драдедамового платка, который играл такую большую роль в семье Мармеладовых. На вопрос служанки, кого мне угодно видеть, я ответила, что пришла от Ольхина и что ее барин предупрежден о моем посещении. <...>

    Служанка пригласила меня в комнату, которая оказалась столового. Обставлена она была довольно скромно: по стенам стояли два больших сундука, прикрытые небольшими коврами. У окна находился комод, украшенный белой вязаной покрышкой. Вдоль другой стены стоял диван, а над ним висели стенные часы. Я с удовольствием заметила, что на них в ту минуту было ровно половина двенадцатого.

    Служанка просила меня сесть, сказав, что барин сейчас придет. Действительно, минуты через две появился Федор Михайлович, пригласил меня пройти в кабинет, а сам ушел, как оказалось потом, чтобы приказать подать нам чаю.

    Кабинет Федора Михайловича представлял собою большую комнату в два окна, в тот солнечный день очень светлую, но в другое время производившую тяжелое впечатление: в ней было сумрачно и безмолвно; чувствовалась какая-то подавленность от этого сумрака и тишины.

    В глубине комнаты стоял мягкий диван, крытый коричневой, довольно подержанной материей; пред ним круглый стол с красной суконной салфеткой. На столе лампа и два-три альбома; кругом мягкие стулья и кресла. Над диваном в ореховой раме висел портрет чрезвычайно сухощавой дамы в черном платье и таком же чепчике. "Наверно, жена Достоевского", - подумала я, не зная его семейного положения.

    Между окнами стояло большое зеркало в черной раме. Так как простенок был значительно шире зеркала, то, для удобства, оно было придвинуто ближе к правому окну, что было очень некрасиво. Окна украшались двумя большими китайскими вазами прекрасной формы. Вдоль стены стоял большой диван зеленого сафьяна и около него столик с графином воды. Напротив, поперек комнаты, был выдвинут письменный стол, за которым я потом всегда сидела, когда Федор Михайлович мне диктовал. Обстановка кабинета была самая заурядная, какую я видала в семьях небогатых людей.

    Я сидела и прислушивалась. Мне все казалось, что вот сейчас я услышу крик детей или шум детского барабана; или отворится дверь и войдет в кабинет та сухощавая дама, портрет которой я только что рассматривала.

    Но вот вошел Федор Михайлович и, извинившись, что его задержали, спросил меня:

    - Давно ли вы занимаетесь стенографией?

    - Всего полгода.

    - Сначала записалось более ста пятидесяти желающих, а теперь осталось около двадцати пяти.

    - Почему же так мало?

    - Да многие думали, что стенографии очень легко научиться, а как увидали, что в несколько дней ничего не сделаешь, то и бросили занятия.

    - Это у нас в каждом новом деле так, - сказал Федор Михайлович, - с жаром примутся, потом быстро охладевают и бросают дело. Видят, что надо трудиться, а трудиться теперь кому же охота?

    С первого взгляда Достоевский показался мне довольно старым. Но лишь только заговорил, сейчас же стал моложе, и я подумала, что ему навряд ли более тридцати пяти - семи лет. Он был среднего роста и держался очень прямо. Светло-каштановые, слегка даже рыжеватые волосы были сильно напомажены и тщательно приглажены. Но что меня поразило, так это его глаза; они были разные: один - карий, в другом зрачок расширен во весь глаз и радужины незаметно {Во время приступа эпилепсии Федор Михайлович, падая, наткнулся на какой-то острый предмет и сильно поранил свой правый глаз. Он стал лечиться у проф. Юнге, и тот предписал впускать в глаз капли атропина, благодаря чему зрачок сильно расширился. (Прим. А. Г. Достоевской.)}. Эта двойственность глаз придавала взгляду Достоевского какое-то загадочное выражение. Лицо Достоевского, бледное и болезненное, показалось мне чрезвычайно знакомым, вероятно потому, что я раньше видела его портреты. Одет он был в суконный жакет синего цвета, довольно подержанный, но в белоснежном белье (воротничке и манжетах).

    Через пять минут вошла служанка и принесла два стакана очень крепкого, почти черного чаю. На подносе лежали две булочки. Я взяла стакан. Мне не хотелось чаю, к тому же в комнате было жарко, но чтобы не показаться церемонной, я принялась пить. Сидела я у стены пред небольшим столиком, а Достоевский то садился за свой письменный стол, то расхаживал по комнате и курил, часто гася папиросу и закуривая новую. Предложил он и мне курить. Я отказалась.

    - Может быть, вы из вежливости отказываетесь? - сказал он.

    Я поспешила его уверить, что не только не курю, но даже не люблю видеть, когда курят дамы.

    Разговор шел отрывочный, причем Достоевский то и дело переходил на новую тему. Он имел разбитый и больной вид. Чуть ли не с первых фраз заявил он, что у него эпилепсия и на днях был припадок, и эта откровенность меня очень удивила. О предстоящей работе Достоевский говорил как-то неопределенно.

    - Мы посмотрим, как это сделать, мы попробуем, мы увидим, возможно ли это?

    Мне начало казаться, что навряд ли наша совместная работа состоится. Даже пришло в голову, что Достоевский сомневается в возможности и удобстве для него этого способа работы и, может быть, готов отказаться. Чтобы ему помочь в решении, я сказала:

    - Хорошо, попробуем, но если вам при моей помощи работать будет неудобно, то прямо скажите мне об этом. Будьте уверены, что я не буду в претензии, если работа не состоится.

    Достоевский захотел продиктовать мне из "Русского вестника" и просил перевести стенограмму на обыкновенное письмо. Начал он чрезвычайно быстро, но я его остановила и просила диктовать не скорее обыкновенной разговорной речи.

    Затем я стала переводить стенографическую запись на обыкновенную и довольно скоро переписала, но Достоевский все торопил меня и ужасался, что я слишком медленно переписываю.

    - Да ведь переписывать продиктованное я буду дома, а не здесь, - успокоивала я его, - не все ли вам равно, сколько времени возьмет у меня эта работа?

    Просматривая переписанное, Достоевский нашел, что я пропустила точку и неясно поставила твердый знак, и резко мне об этом заметил. Он был видимо раздражен и не мог собраться с мыслями. То спрашивал, как меня зовут, и тотчас забывал, то принимался ходить по комнате, ходил долго, как бы забыв о моем присутствии, Я сидела не шевелясь, боясь нарушить его раздумье.

    Наконец Достоевский сказал, что диктовать он сейчас решительно не в состоянии, а что не могу ли я прийти к нему сегодня же часов в восемь. Тогда он и начнет диктовать роман. Для меня было очень неудобно приходить во второй раз, но, не желая откладывать работы, я на это согласилась.

    - Я был рад, когда Ольхин предложил мне девицу-стенографа, а не мужчину, и знаете почему?

    - Почему же?

    - Да потому, что мужчина, уж наверно бы, запил, а вы, я надеюсь, не запьете?

    Мне стало ужасно смешно, но я сдержала улыбку.

    - Уж я-то наверно не запью, в этом вы можете быть уверены, - серьезно ответила я. 

    <III>

    Я вышла от Достоевского в очень печальном настроении. Он мне не понравился и оставил тяжелое впечатление. Я думала, что навряд ли сойдусь с ним в работе, и мечты мои о независимости грозили рассыпаться прахом... Мне это было тем больнее, что вчера моя добрая мама так радовалась началу моей новой деятельности.

    Было около двух часов, когда я ушла от Достоевского. Ехать домой было слишком далеко: я жила под Смольным, на Костромской улице, в доме моей матери, Анны Николаевны Сниткиной. Я решила пойти к одним родственникам, жившим в Фонарном переулке, пообедать у них и вечером вернуться к Достоевскому.

    Родственники мои очень заинтересовались моим новым знакомым и стали подробно расспрашивать о Достоевском. Время быстро прошло в разговорах, и к восьми часам я уже подходила к дому Алонкина. Отворившую мне дверь служанку я спросила, как зовут ее барина. Из подписи под его произведениями я знала, что его имя Федор, но не знала его отчества. Федосья (так звали служанку) опять попросила меня подождать в столовой и пошла доложить о моем приходе. Вернувшись, она пригласила меня в кабинет. Я поздоровалась с Федором Михайловичем и села на мое давешнее место около небольшого столика. Но Федору Михайловичу это не понравилось, и он предложил мне пересесть за его письменный стол, уверяя, что мне будет на нем удобнее писать. <...>

    Я пересела, а Федор Михайлович занял мое место у столика. Он опять осведомился о моем имени и фамилии и спросил, не прихожусь ли я родственницей недавно скончавшемуся молодому и талантливому писателю Сниткину. Я ответила, что это однофамилец. Он стал расспрашивать, из кого состоит моя семья, где я училась, что заставило меня заняться стенографией и пр.

    На все вопросы я отвечала просто, серьезно, почти сурово, как уверял меня потом Федор Михайлович. <...>

    Тем временем Федосья приготовила в столовой чай и принесла нам два стакана, две булочки и лимон. Федор Михайлович вновь предложил мне курить и стал угощать меня грушами.

    За чаем беседа наша приняла еще более искренний и добродушный тон. Мне вдруг показалось, что я давно уже знаю Достоевского, и на душе стало легко и приятно.

    Почему-то разговор коснулся петрашевцев и смертной казни. Федор Михайлович увлекся воспоминаниями.

    - Помню, - говорил он, - как стоял на Семеновском плацу среди осужденных товарищей и, видя приготовления, знал, что мне остается жить всего пять минут. Но эти минуты представлялись мне годами, десятками лет, так, казалось, предстояло мне долго жить! На нас уже одели смертные рубашки и разделили по трое, я был восьмым, в третьем ряду. Первых трех привязали к столбам. Через две-три минуты оба ряда были бы расстреляны, и затем наступила бы наша очередь. Как мне хотелось жить, господи боже мой! Как дорога казалась жизнь, сколько доброго, хорошего мог бы я сделать! Мне припомнилось все мое прошлое, не совсем хорошее его употребление, и так захотелось все вновь испытать и жить долго, долго... Вдруг послышался отбой, и я ободрился. Товарищей моих отвязали от столбов, привели обратно и прочитали новый приговор: меня присудили на четыре года в каторжную работу. Не запомню другого такого счастливого дня! Я ходил по своему каземату в Алексеевском равелине и все пел, громко пел, так рад был дарованной мне жизни! Затем допустили брата проститься со мною перед разлукой и накануне рождества Христова отправили в дальний путь. Я сохраняю письмо, которое написал покойному брату в день прочтения приговора {1}, мне недавно вернул письмо племянник {2}.

    Рассказ Федора Михайловича произвел на меня жуткое впечатление: у меня прошел мороз по коже. Но меня чрезвычайно поразило и то, что он так откровенен со мной, почти девочкой, которую он увидел сегодня в первый раз в жизни. Этот по виду скрытный и суровый человек рассказывал мне прошлую жизнь свою с такими подробностями, так искренно и задушевно, что я невольно удивилась. Только впоследствии, познакомившись с его семейною обстановкою, я поняла причину этой доверчивости и откровенности: в то время Федор Михайлович был совершенно одинок и окружен враждебно настроенными против него лицами. Он слишком чувствовал потребность поделиться своими мыслями с людьми, в которых ему чудилось доброе и внимательное отношение. Откровенность эта в тот первый день моего с ним знакомства чрезвычайно мне понравилась и оставила чудесное впечатление.

    Разговор наш переходил с одной темы на другую, а работать мы все еще не начинали. Меня это беспокоило: становилось поздно, а мне далеко было возвращаться. Матери моей я обещала вернуться домой прямо от Достоевского и теперь боялась, что она станет обо мне беспокоиться. Мне казалось неудобным напомнить Федору Михайловичу о цели моего прихода к нему, и я очень обрадовалась, когда он сам о ней вспомнил и предложил мне начать диктовать. Я приготовилась, а Федор Михайлович принялся ходить по комнате довольно быстрыми шагами, наискось от двери к печке, причем, дойдя до нее, непременно стучал об нее два раза. При этом он курил, часто меняя и бросая недокуренную папиросу в пепельницу, стоявшую на кончике письменного стола.

    Продиктовав несколько времени, Федор Михайлович попросил меня прочесть ему написанное и с первых же слов меня остановил:

    - Как "воротилась из Рулетенбурга"? {Впоследствии начало было переделано и сказано: <"Наконец я возвратился из моей двухнедельной отлучки. Наши уже три дня как были в Рулетенбурге"> {3}. } Разве я говорил про Рулетенбург?

    - Да, Федор Михайлович, вы продиктовали это слово.

    - Не может быть!

    - Позвольте, имеется ли в вашем романе город с таким названием?

    - Да. Действие происходит в игорном городе, который я назвал Рулетенбургом.

    - А если имеется, то вы, несомненно, это слово продиктовали, иначе откуда бы я могла его взять?

    - Вы правы, - сознался Федор Михайлович, - я что-то напутал.

    Я была очень довольна, что недоразумение разъяснилось. Думаю, что Федор Михайлович был слишком поглощен своими мыслями, а может быть, за день очень устал, оттого и произошла ошибка. Он, впрочем, и сам это почувствовал, так как сказал, что не в состоянии больше диктовать, и просил принести продиктованное завтра к двенадцати часам. Я обещала исполнить его просьбу.

    Пробило одиннадцать, и я собралась уходить. Узнав, что я живу на Песках, Федор Михайлович сказал, что ему ни разу еще не приходилось бывать в этой части города и он не имеет понятия, где находятся Пески. Если это далеко, то он может послать свою прислугу проводить меня. Я, разумеется, отказалась. Федор Михайлович проводил меня до двери и велел Федосье посветить мне на лестнице.

    Дома я с восторгом рассказала маме, как откровенен и добр был со мною Достоевский, но, чтобы ее не огорчать, скрыла то тяжелое, никогда еще не испытанное мною впечатление, которое осталось у меня от всего этого, так интересно проведенного дня. Впечатление же было поистине угнетающее: в первый раз в жизни я видела человека умного, доброго, но несчастного, как бы всеми заброшенного, и чувство глубокого сострадания и жалости зародилось в моем сердце...

    Я была очень утомлена и поскорее легла в постель, прося разбудить меня пораньше, чтобы успеть переписать все продиктованное и доставить его Федору Михайловичу в назначенный час. 

    <IV>

    На другой день я встала рано и тотчас принялась за работу. Продиктовано было сравнительно немного, но мне хотелось красивее и отчетливее переписать, и это заняло время. Как я ни спешила, но опоздала на целых полчаса.

    Федора Михайловича я нашла в большом волнении.

    - Я уже начинал думать, - сказал он, здороваясь, - что работа у меня показалась вам тяжелою и вы больше не придете. Между тем я вашего адреса не записал и рисковал потерять то, что вчера было продиктовано.

    - Мне очень совестно, что я так запоздала, - извинялась я, - но уверяю вас, что если бы мне пришлось отказаться от работы, то я, конечно, уведомила бы вас и доставила бы продиктованный оригинал.

    - Я оттого так беспокоюсь, - объяснял Федор Михайлович, - что мне необходимо написать этот роман к первому ноября, а между тем я не составил даже плана нового романа. Знаю лишь, что ему следует быть не менее семи листов издания Стелловского.

    Я стала расспрашивать подробности, и Федор Михайлович объяснил мне поистине возмутительную ловушку, в которую его поймали.

    По смерти своего старшего брата Михаила, Федор Михайлович принял на себя все долги по журналу "Время"4, издававшемуся его братом. Долги были вексельные, и кредиторы страшно беспокоили Федора Михайловича, грозя описать его имущество, а самого посадить в долговое отделение. В те времена это было возможно сделать.

    до отчаяния, к нему неожиданно явился издатель Ф. Т. Стелловский с предложением купить за три тысячи права на издание полного собрания сочинений, в трех томах. Мало того, Федор Михайлович обязан был в счет той же суммы написать новый роман.

    Положение Федора Михайловича было критическое, и он согласился на все условия контракта, лишь бы избавиться от угрожавшего ему лишения свободы.

    Условие было заключено <летом> 186<5> года, и Стелловский внес у нотариуса условленную сумму. Эти деньги на другой же день были уплачены кредиторам; таким образом, Федору Михайловичу не досталось ничего на руки. Обиднее же всего было то, что через несколько дней все эти деньги вновь вернулись к Стелловскому. Оказалось, что он скупил за бесценок векселя Федора Михайловича и чрез двух подставных лиц взыскивал с него деньги. Стелловский был хитрый и ловкий эксплуататор наших литераторов и музыкантов (Писемского, Крестовского, Глинки). Он умел подстерегать людей в тяжелые минуты и ловить их в свои сети. Цена три тысячи за право издания была слишком незначительна ввиду того успеха, который имели романы Достоевского. Самое же тяжелое условие заключалось в обязательстве доставить новый роман к 1-му ноября 1866 года. В случае недоставления к сроку Федор Михайлович платил бы большую неустойку; если же не доставил бы роман и к 1-му декабря того же года, то терял бы права на свои сочинения, которые перешли бы навсегда в собственность Стелловского. Разумеется, хищник на это и рассчитывал.

    Федор Михайлович в 1866 году поглощен был работою над романом "Преступление и наказание" и хотел закончить его художественно. Где же было ему, больному человеку, написать еще столько листов нового произведения?

    Вернувшись осенью из Москвы, Федор Михайлович пришел в отчаяние от невозможности в какие-нибудь полтора - два месяца выполнить условия заключенного со Стелловский контракта. Друзья Федора Михайловича - А. Н. Майков, А. П. Милюков, И. Г. Долгомостьев и другие, желая выручить его из беды, предлагали ему составить план романа. Каждый из них взял бы на себя часть романа, и втроем-вчетвером они успели бы кончить работу к сроку; Федору же Михайловичу оставалось бы только проредактировать роман и сгладить неизбежные при такой работе шероховатости. Федор Михайлович отказался от этого предложения; он решил лучше уплатить неустойку или потерять литературные права, чем подписать свое имя под чужим произведением {Об этом А. П. Милюков упоминает в своих воспоминаниях ("Исторический вестник", 1881 г.) {5}.}. Тогда друзья стали советовать Федору Михайловичу обратиться к помощи стенографа. А. П. Милюков припомнил, что ему знаком преподаватель стенографии П. М. Ольхин, съездил к нему и попросил побывать у Федора Михайловича, который хоть и сильно сомневался в успехе для него подобной работы, тем не менее, ввиду близости срока, решился прибегнуть к помощи стенографа.

    Как ни мало я знала в то время людей, но образ действий Стелловского меня чрезвычайно возмутил.

    Подали чай, и Федор Михайлович принялся мне диктовать. Ему, видимо, трудно было втянуться в работу: он часто останавливался, обдумывал, просил прочесть продиктованное и через час объявил, что утомился и хочет отдохнуть.

    Начался разговор, как и вчера. Федор Михайлович был встревожен и переходил от одного сюжета к другому. Опять спросил, как меня зовут, и через минуту забыл. Раза два предложил мне папиросу, хотя уже слышал, что я не курю.

    Я стала расспрашивать его о наших писателях, ион оживился. Отвечая на мои вопросы, он как бы отвлекся от своих неотвязных дум и говорил спокойно, даже весело. Кое-что я запомнила из его тогдашнего разговора.

    Некрасова Федор Михайлович считал другом своей юности и высоко ставил его поэтический дар {6}. Майкова он любил не только как талантливого поэта, но и как умнейшего и прекраснейшего из людей {7}. О Тургеневе отзывался как о первостепенном таланте. Жалел лишь, что он, живя долго за границей, стал меньше понимать Россию и русских людей {8}.

    После небольшого отдыха мы вновь принялись за работу. Федор Михайлович стал опять раздражаться и тревожиться: работа, видимо, ему не удавалась. Объясняю это непривычкою диктовать свое произведение мало знакомому лицу.

    Около четырех часов я собралась уходить, обещая завтра к двенадцати часам принести продиктованное. На прощанье Федор Михайлович вручил мне стопку плотной почтовой бумаги с едва заметными линейками, на которой он обычно писал, и указал, какие именно следует оставлять на ней поля. 

    <V>

    Так началась и продолжалась наша работа. Я приходила к Федору Михайловичу к двенадцати часам и оставалась до четырех. В течение этого времени мы раза три диктовали по получасу и более, а между диктовками пили чай и разговаривали. Я стала с радостью замечать, что Федор Михайлович начинает привыкать к новому для него способу работы и с каждым моим приходом становится спокойнее. Это сделалось особенно заметным с того времени, когда, сосчитав, сколько моих исписанных страниц составляют одну страницу издания Стелловского, я могла точно определить, сколько мы уже успели продиктовать. Все прибавлявшееся количество страниц чрезвычайно ободряло и радовало Федора Михайловича. Он часто меня спрашивал: "А сколько страниц мы вчера написали? А сколько у нас в общем сделано? Как думаете, кончим к сроку?"

    Дружески со мной разговаривая, Федор Михайлович каждый день раскрывал передо мною какую-нибудь печальную картину своей жизни. Глубокая жалость невольно закрадывалась в мое сердце при его рассказах о тяжелых обстоятельствах, из которых он, по-видимому, никогда не выходил, да и выйти не мог. <...>

    Федор Михайлович с каждым днем относился ко мне все сердечнее и добрее. Он часто называл меня "голубчиком" (его любимое ласкательное название), "доброй Анной Григорьевной", "милочкой", и я относила эти слова к его снисходительности ко мне, как к молодой девушке, почти что девочке. Мне так приятно было облегчать его труд и видеть, как мои уверения, что работа идет успешно и что роман поспеет вовремя, радовали Федора Михайловича и поднимали в нем дух. Я очень гордилась про себя, что не только помогаю в работе любимому писателю, но и действую благотворно на его настроение. Все это возвышало меня в собственных глазах.

    Я перестала бояться "известного писателя" и говорила с ним свободно и откровенно, как с дядей или старым другом. Я расспрашивала Федора Михайловича о разных событиях его жизни, и он охотно удовлетворял мое любопытство. Рассказывал подробно о своем восьмимесячном заключении в Петропавловской крепости, о том, как переговаривался через стену стуками с другими заключенными. Говорил о своей жизни в каторге, о преступниках, одновременно с ним отбывавших свое наказание. Вспоминал о загранице, о своих путешествиях и встречах; о московских родных {9}, которых очень любил. Сообщил мне как-то, что был женат {10}, что жена его умерла три года тому назад, и показал ее портрет. Он мне не понравился: покойная Достоевская, по его словам, снималась тяжко больной, за год до смерти, и имела страшный, почти мертвый вид. <...> Часто жаловался Федор Михайлович и на свои долги, безденежье и тяжелое материальное положение. В дальнейшем мне пришлось даже быть свидетельницей его денежных затруднений {*}.

    {* Как-то раз, придя заниматься, я заметила исчезновение одной из прелестных китайских ваз, подаренных Федору Михайловичу его сибирскими друзьями. Я спросила: "Неужели разбили вазу?" - "Нет, не разбили, - ответил Федор Михайлович, - а отнесли в заклад. Экстренно понадобились двадцать пять рублей, и пришлось вазу заложить". Дня через три та же участь постигла и другую вазу.

    В другой раз, кончив стенографировать и проходя через столовую, я заметила на накрытом для обеда столе у прибора деревянную ложку и сказала, смеясь, провожавшему меня Федору Михайловичу: "А я знаю, что вы сегодня будете есть гречневую кашу". - "Из чего вы это заключаете?" - "Да глядя на ложку. Ведь, говорят, гречневую кашу всего вкуснее есть деревянной ложкой". - "Ну и ошиблись: понадобились деньги, я и послал заложить серебряные. Но за разрозненную дюжину дают гораздо меньше, чем за полную, пришлось отдать и мою".

    К своим денежным затруднениям Федор Михайлович всегда относился чрезвычайно добродушно. }

    Все рассказы Федора Михайловича носили такой грустный характер, что как-то раз я не выдержала и спросила:

    - Зачем, Федор Михайлович, вы вспоминаете только об одних несчастиях? Расскажите лучше, как вы были счастливы.

    - Счастлив? Да счастья у меня еще не было, по крайней мере такого счастья, о котором я постоянно мечтал. Я его жду. На днях я писал моему другу, барону Врангелю, что, несмотря на все постигшие меня горести, я все еще мечтаю начать новую счастливую жизнь {11}.

    Тяжело мне было <это> услышать! Странно казалось, что в его уже почти старые годы этот талантливый и добрый человек не нашел еще желаемого им счастья, а лишь мечтает о нем.

    Как-то раз Федор Михайлович подробно рассказал мне, как сватался к Анне Васильевне Корвин-Круковской {12}, как рад был, получив согласие этой умной, доброй и талантливой девушки, и как грустно было ему вернуть ей слово, сознав, что при противоположных убеждениях их взаимное счастье невозможно.

    Однажды, находясь в каком-то особенном тревожном настроении, Федор Михайлович поведал мне, что стоит в настоящий момент на рубеже и что ему представляются три пути: или поехать на Восток, в Константинополь и Иерусалим, и, может быть, там навсегда остаться; или поехать за границу на рулетку и погрузиться всею душою в так захватывающую его всегда игру; или, наконец, жениться во второй раз и искать счастья и радости в семье. Решение этих вопросов, которые должны были коренным образом изменить его столь неудачно сложившуюся жизнь, очень заботило Федора Михайловича, и он, видя меня дружески к нему расположенной, спросил меня, что бы я ему посоветовала?

    Признаюсь, его столь доверчивый вопрос меня очень затруднил, так как и желание его ехать на Восток {Что у Федора Михайловича было серьезное намерение поехать на Восток, о том свидетельствует найденное в его бумагах рекомендательное письмо к А. С. Энгельгардту (представителю императорской российской миссии в Константинополе), данное ему Е. П. Ковалевским, тогдашним председателем Литературного фонда. Письмо помечено 3-м июня 186<3>. (Прим. А. Г. Достоевской.)} и желание стать игроком показались мне неясными и как бы фантастическими; зная, что среди моих знакомых и родных существуют счастливые семьи, я дала ему совет жениться вторично и найти в семье счастье.

    - Так вы думаете, - спросил Федор Михайлович, - что я могу еще жениться? Что за меня кто-нибудь согласится пойти? Какую же жену мне выбрать: умную или добрую?

    - Конечно, умную.

    - Ну нет, если уж выбирать, то возьму добрую, чтоб меня жалела и любила.

    По поводу своей предполагаемой женитьбы Федор Михайлович спросил меня: почему я не выхожу замуж? Я ответила, что ко мне сватаются двое, что оба прекрасные люди и я их очень уважаю, но любви к ним не чувствую, а мне хотелось бы выйти замуж по любви.

    - Непременно по любви, - горячо поддержал меня Федор Михайлович, - для счастливого брака одного уважения недостаточно! 

    <VI>

    <...> Чем дальше шло время, тем более Федор Михайлович втягивался в работу. Он уже не диктовал мне изустно, тут же сочиняя, а работал ночью и диктовал мне по рукописи. Иногда ему удавалось написать так много, что мне приходилось сидеть далеко за полночь, переписывая продиктованное. Зато с каким торжеством объявляла я назавтра количество прибавившихся листков! Как приятно было мне видеть радостную улыбку Федора Михайловича в ответ на мои уверения, что работа идет успешно и что, нет сомнения, будет окончена к сроку.

    Оба мы вошли в жизнь героев нового романа, и у меня, как и у Федора Михайловича, появились любимцы и недруги. Мои симпатии заслужила бабушка, проигравшая состояние, и мистер Астлей, а презрение - Полина и сам герой романа, которому я не могла простить его малодушия и страсти к игре. Федор Михайлович был вполне на стороне "игрока" и говорил, что многое из его чувств и впечатлений испытал сам на себе {13}. Уверял, что можно обладать сильным характером, доказать это своею жизнью и тем не менее не иметь сил побороть в себе страсть к игре на рулетке. <...>

    прекратиться. Как же я была удивлена и обрадована когда Федор Михайлович высказал ту же беспокоившую меня мысль.

    - Знаете, Анна Григорьевна {Только к концу месяца Федор Михайлович запомнил мое имя, а то все забывал и меня о нем переспрашивал. (Прим. А. Г. Достоевской.)}, о чем я думаю? Вот мы с вами так сошлись, так дружелюбно каждый день встречаемся, так привыкли оживленно разговаривать; неужели же теперь с написанием романа все это кончится? Право, это жаль! Мне вас очень будет недоставать. Где же я вас увижу?

    - Но, Федор Михайлович, - смущенно отвечала я, - гора с горой не сходится, а человеку с человеком не трудно встретиться.

    - Но где же, однако?

    - Да где-нибудь в обществе, в театре, в концерте...

    - Вы же знаете, что я в обществе и театрах бываю редко. Да и что это за встречи, когда слова не удастся иногда сказать. Отчего вы не пригласите меня к себе, в вашу семью?

    - Приезжайте, пожалуйста, мы очень будем вам рады. Боюсь только, что мы с мамой покажемся вам неинтересными собеседницами.

    - Когда же я могу приехать?

    - Мы об этом условимся, когда окончим работу, - сказала я, - теперь для нас главное - это окончание вашего романа.

    Подходило 1-е ноября, срок доставки романа Стелловскому, и у Федора Михайловича возникло опасение, как бы тот не вздумал схитрить и, с целью взять неустойку, отказаться под каким-нибудь предлогом от получения рукописи. Я успокоивала Федора Михайловича, как могла, и обещала разузнать, что следует ему сделать, если бы его подозрения оправдались. В тот же вечер я упросила мою мать съездить к знакомому адвокату. Тот дал совет сдать рукопись или нотариусу, или приставу той части, где проживает Стелловский, но, разумеется, под расписку официального лица. То же самое посоветовал ему и мировой судья Фрейман (брат его Школьного товарища), к которому Федор Михайлович обратился за советом. 

    <VII>

    29-го октября происходила наша последняя диктовка. Роман "Игрок" был закончен. С 4-го по 29-е октября, то есть в течение двадцати шести дней, Федор Михайлович написал роман в размере семи листов в два столбца, большого формата, что равняется десяти листам обыкновенного. Федор Михайлович был чрезвычайно этим доволен и объявил мне, что, сдав благополучно рукопись Стелловскому, намерен дать в ресторане обед своим друзьям (Майкову, Милюкову и др.) и заранее приглашает меня участвовать в пиршестве.

    - Да были ли вы когда-нибудь в ресторане? - спросил он меня.

    - Нет, никогда.

    - Но на мой обед приедете? Мне хочется выпить за здоровье моей милой сотрудницы! Без вашей помощи я не кончил бы романа вовремя. Итак, приедете?

    Я отвечала, что спрошу мнения моей матери, а про себя решила не ехать. При моей застенчивости я имела бы скучающий вид и помешала бы общему веселью.

    На другой день, 30-го октября, я принесла Федору Михайловичу переписанную вчерашнюю диктовку. Он как-то особенно приветливо меня встретил, и даже краска бросилась ему в лицо, когда я вошла. По обыкновению, мы пересчитали переписанные листочки и порадовались, что их оказалось так много, больше, чем мы ожидали. Федор Михайлович сообщил мне, что сегодня перечитает роман, кое-что в нем исправит и завтра утром отвезет Стелловскому. Тут же он передал мне пятьдесят рублей условленной платы, крепко пожал руку и горячо поблагодарил за сотрудничество.

    Я знала, что 30-го октября - день рождения Федора Михайловича, а потому решила заменить мое обычное черное суконное платье лиловым шелковым. Федор Михайлович, видевший меня всегда в трауре, был польщен моим вниманием, нашел, что лиловый цвет, мне очень идет и что в длинном платье я кажусь выше и стройнее. Мне было очень приятно слышать его похвалы, но удовольствие мое было нарушено приходом вдовы брата Федора Михайловича, Эмилии Федоровны, приехавшей поздравить его с днем рождения. <...>

    невесткой, вероятно, не расслышал вопроса и ничего ему не отвечал. Тогда я решилась ответить за Федора Михайловича и сказала, что роман окончен еще вчера и что я только что принесла переписанную последнюю главу. Майков быстро подошел ко мне, протянул руку и извинился, что сразу не узнал. Объяснил это своею близорукостью, а также тем, что в черном платье я показалась ему ниже ростом.

    Он стал расспрашивать о романе и спросил мое мнение. Я с восторгом отозвалась о новом, ставшем столь дорогим мне, произведении; сказала, что в нем есть несколько необыкновенно живых и удавшихся типов (бабушка, мистер Астлей и влюбленный генерал). Мы проговорили минут двадцать, и мне так легко было разговаривать с этим милым, добрым человеком. <...>

    Майков скоро ушел. Я последовала его примеру, не желая переносить высокомерное отношение ко мне Эмилии Федоровны. Федор Михайлович очень уговаривал меня остаться <...>. Он проводил меня до передней и напомнил мне обещание пригласить его к нам. Я подтвердила приглашение.

    - Когда же я могу приехать? Завтра?

    - Нет, завтра меня не будет дома; я звана к гимназической подруге.

    - Послезавтра?

    - Послезавтра у меня лекция стенографии.

    - Так, значит, второго ноября?

    - В среду, второго, я иду в театр.

    - Боже мой! У вас все дни разобраны! Знаете, Анна Григорьевна, мне думается, что вы это нарочно говорите. Вам просто не хочется, чтобы я приезжал. Скажите правду!

    - Да нет же, уверяю вас! Мы будем рады вас у себя видеть. Приезжайте третьего ноября, в четверг, вечером, часов в семь.

    - Только в четверг? Как это долго! Мне будет без вас так скучно!

    Я, конечно, приняла эти слова за милую шутку. 

    <VIII>

    <...> В четверг, 3-го ноября, я с утра начала приготовления к приему Федора Михайловича: сходила купить груш того сорта, которые он любил, и разных гостинцев, какими он иногда меня угощал.

    Целый день я чувствовала себя беспокойной, а к семи часам волнение мое достигло крайней степени. Но пробило половина восьмого, восемь, а он все не приезжал, и я уже решила, что он отдумал приехать или забыл свое обещание. В половине девятого раздался наконец столь жданный звонок. Я поспешила навстречу Федору Михайловичу и спросила его:

    - Как это вы меня разыскали, Федор Михайлович?

    - Вот хорошо, - отвечал он приветливо, - вы говорите это таким тоном, будто вы недовольны, что я вас нашел. А я ведь ищу вас с семи часов, объехал окрестности и всех расспрашивал. Все знают, что тут имеется Костромская улица, а как в нее попасть - указать не могут {Костромская улица находится за Николаевским госпиталем, чрез ворота которого ближайший к ней путь. Вечером ворота эти запирались, и попасть в эту улицу можно было или с Слоновой улицы (ныне Суворовского проспекта), или с Малой Болотной. (Прим. А. Г. Достоевской.)}. Спасибо, нашелся добрый человек, сел на облучок и показал кучеру, куда ехать.

    тем временем рассказывал мне, сколько тревог принесла ему доставка рукописи Стелловскому. Как мы предвидели, Стелловский схитрил: он уехал в провинцию, и слуга объявил, что неизвестно, когда он вернется. Федор Михайлович поехал тогда в контору изданий Стелловского и пытался вручить рукопись заведующему конторой, но тот наотрез отказался принять, говоря, что не уполномочен на это хозяином. К нотариусу Федор Михайлович опоздал, а в управлении квартала днем никого из начальствующих не оказалось, и его просили заехать вечером. Весь день провел он в тревоге и лишь в десять часов вечера удалось ему сдать рукопись в конторе квартала <N-ской> части и получить от надзирателя расписку.

    Мы принялись пить чай и беседовать так же весело и непринужденно, как всегда. Придуманные мною темы разговоров пришлось отложить в сторону, - так много явилось новых и занимательных. Федор Михайлович совершенно очаровал мою мать, вначале несколько смущенную посещением "знаменитого" писателя. Федор Михайлович умел быть обаятельным, и часто впоследствии приходилось мне наблюдать, как люди, даже предубежденные против него, подпадали под его очарование.

    Федор Михайлович сказал мне, между прочим, что хочет неделю отдохнуть, а затем приняться за последнюю часть "Преступления и наказания".

    - Я хочу просить вашей помощи, добрая Анна Григорьевна. Мне так легко было работать с вами. Я и впредь хотел бы диктовать, и надеюсь, что вы не откажетесь быть моею сотрудницей.

    - Охотно стала бы вам помогать, - отвечала я, - да не знаю, как посмотрит на это Ольхин. Быть может, он эту новую работу у вас предназначил для другого своего ученика или ученицы.

    - Но я привык к вашей манере работать и ею чрезвычайно доволен. Странно было бы, если бы Ольхин вздумал мне рекомендовать другого стенографа, с которым я, возможно, и не сойдусь. Впрочем, вы сами, может быть, не хотите у меня больше заниматься? В таком случае я, конечно, не настаиваю...

    Он был видимо огорчен. Я старалась его успокоить; сказала, что, вероятно, Ольхин ничего не будет иметь против этой новой работы, но что мне все же следует его об этом спросить. <...> 

    <IX>

    <...> Наступило воскресенье, 6 ноября. В этот день я собралась поехать поздравить мою крестную мать с Днем ее ангела. Я не была с нею близка и посещала ее лишь в торжественные дни. Сегодня у ней предполагалось много гостей, и я рассчитывала рассеять не покидавшее меня эти дни гнетущее настроение. Она жила Далеко, у Аларчина моста, и я собралась к ней засветло. Пока послали за извозчиком, я села поиграть на фортепьяно и, за звуками музыки, не расслышала звонка. Чьи-то мужские шаги привлекли мое внимание, я оглянулась и, к большому моему удивлению и радости, увидела входившего Федора Михайловича. Он имел робкий и как бы сконфуженный вид. Я пошла к нему навстречу.

    - Знаете, Анна Григорьевна, что я сделал? - сказал Федор Михайлович, крепко пожимая мне руку. - Все эти дни я очень скучал, а сегодня с утра раздумывал, поехать мне к вам или нет? Будет ли это удобно? Не покажется ли вам и вашей матушке странным столь скорый визит: был в четверг и являюсь в воскресенье! Решил ни за что не ехать к вам и, как видите, приехал!

    - Что вы, Федор Михайлович! Мама и я, мы всегда будем рады вас видеть у себя!

    Несмотря на мои уверения, разговор наш не вязался. Я не могла победить моего тревожного настроения и только отвечала на вопросы Федора Михайловича, сама же почти ни о чем не спрашивала. Была и внешняя причина, которая меня смущала. Нашу большую залу, в которой мы теперь сидели, не успели протопить, и в ней было очень холодно. Федор Михайлович это заметил.

    - Как у вас, однако, холодно; и какая вы сами сегодня холодная! - сказал он и, заметив, что я в светлосером шелковом платье, спросил, куда я собираюсь.

    Узнав, что я должна ехать сейчас к моей крестной матери, Федор Михайлович объявил, что не хочет меня задерживать, и предложил подвезти меня на своем лихаче, так как нам было с ним по дороге. Я согласилась, и мы поехали. При каком-то крутом повороте Федор Михайлович захотел придержать меня за талию. Но у меня, как у девушек шестидесятых годов, было предубеждение против всех знаков внимания, вроде целования руки, придерживания дам за талию и т. п., и я сказала:

    - Пожалуйста, не беспокойтесь, - я не упаду!

    Федор Михайлович, кажется, обиделся и сказал:

    - Как бы я желал, чтоб вы выпали сейчас из саней!

    Я расхохоталась, и мир был заключен: всю остальную дорогу мы весело болтали, и мое грустное настроение как рукой сняло. Прощаясь, Федор Михайлович крепко пожал мне руку и взял с меня слово, что я приду к нему через день, чтобы условиться относительно работы над "Преступлением и наказанием". 

    X

    Восьмое ноября 1866 года - один из знаменательных дней моей жизни: в этот день Федор Михайлович сказал мне что меня любит, и просил быть его женой. С того времени прошло полвека, а все подробности этого дня так ясны в моей памяти, как будто произошли месяц назад.

    Был светлый морозный день. Я пошла к Федору Михайловичу пешком, а потому опоздала на полчаса против назначенного времени. Федор Михайлович, видимо, давно уже меня ждал: заслышав мой голос, он тотчас вышел в переднюю.

    Михайлович чем-то взволнован. У него было возбужденное, почти восторженное выражение лица, что очень его молодило.

    - Как я рад, что вы пришли, - начал Федор Михайлович, - я так боялся, что вы забудете свое обещание.

    - Но почему же вы это думали? Если я даю слово, то всегда его исполняю.

    - Простите, я знаю, что вы всегда верны данному слову. Я так рад, что опять вас вижу!

    - И я рада, что вижу вас, Федор Михайлович, да еще в таком веселом настроении. Не случилось ли с вами чего-либо приятного?

    - Да, случилось! Сегодня ночью я видел чудесный сон!

    - Только-то! - И я рассмеялась.

    - Не смейтесь, пожалуйста. Я придаю снам большое значение. Мои сны всегда бывают вещими. Когда я вижу во сне покойного брата Мишу, а особенно когда мне снится отец, я знаю, что мне грозит беда.

    - Расскажите же ваш сон!

    - Видите этот большой палисандровый ящик? Это подарок моего сибирского друга Чокана Валиханова, и я им очень дорожу. В нем я храню мои рукописи, письма и вещи, дорогие мне по воспоминаниям. Так вот, вижу я во сне, что сижу перед этим ящиком и разбираю бумаги. Вдруг между ними что-то блеснуло, какая-то светлая звездочка. Я перебираю бумаги, а звездочка то появляется, то исчезает. Это меня заинтриговало: я стал медленно перекладывать бумаги и между ними нашел крошечный брильянтик, но очень яркий и сверкающий.

    - Что же вы с ним сделали?

    - В том-то и горе, что не помню! Тут пошли другие сны, и я не знаю, что с ним сталось. Но то был хороший сон!

    - Сны, кажется, принято объяснять наоборот, - заметила я и тотчас же раскаялась в своих словах. Лицо Федора Михайловича быстро изменилось, точно потускнело.

    - Так вы думаете, что со мною не произойдет ничего счастливого? Что это только напрасная надежда? - печально воскликнул он.

    - Я не умею отгадывать сны, да и не верю им вовсе, - отвечала я.

    Мне было очень жаль, что у Федора Михайловича исчезло его бодрое настроение, и я старалась его развеселить. На вопрос, какие я вижу сны, я рассказала их в комическом виде.

    - Всего чаще я вижу во сне нашу бывшую начальницу гимназии, величественную даму, со старомодными буклями на висках, и всегда она меня за что-нибудь распекает. Снится мне также рыжий кот, что спрыгнул однажды на меня с забора нашего сада и этим страшно напугал.

    - Ах вы, деточка, деточка! - повторял Федор Михайлович, смеясь и ласково на меня посматривая, - и сны-то у вас какие! Ну, а что же, весело вам было на именинах вашей крестной? - спросил он меня.

    - Очень весело. После обеда старшие сели играть в карты, а мы, молодежь, собрались в кабинете хозяина и весь вечер оживленно болтали. Там было два очень милых и веселых студента.

    Федор Михайлович опять затуманился. Меня поразило, до чего быстро менялось на этот раз настроение Федора Михайловича. Не зная свойств эпилепсии, я подумала, не предвещает ли это изменчивое настроение приближения припадка, и мне стало жутко...

    чем он был занят за последние дни.

    - Новый роман придумывал, - ответил он.

    - Что вы говорите! Интересный роман?

    - Для меня очень интересен; только вот с концом романа сладить не могу. Тут замешалась психология молодой девушки. Будь я в Москве, я бы спросил мою племянницу Сонечку и, ну, а теперь за помощью обращусь к вам.

    Я с гордостью приготовилась "помогать" талантливому писателю.

    - Кто же герой вашего романа?

    - Художник, человек уже не молодой, ну, одним словом, моих лет.

    - Расскажите, расскажите, пожалуйста, - просила я, очень заинтересовавшись новым романом.

    И вот в ответ на мою просьбу полилась блестящая импровизация. Никогда, ни прежде, ни после, не слыхала я от Федора Михайловича такого вдохновенного рассказа, как в этот раз. Чем дальше он шел, тем яснее казалось мне, что Федор Михайлович рассказывает свою собственную жизнь, лишь изменяя лица и обстоятельства. Тут было все то, что он передавал мне раньше, мельком, отрывками. Теперь подробный последовательный рассказ многое мне объяснил в его отношениях к покойной жене и к родным.

    В новом романе было тоже суровое детство, ранняя потеря любимого отца, какие-то роковые обстоятельства (тяжкая болезнь), которые оторвали художника на десяток лет от жизни и любимого искусства. Тут было и возвращение к жизни (выздоровление художника), встреча с женщиною, которую он полюбил, муки, доставленные ему этою любовью, смерть жены и близких людей (любимой сестры), бедность, долги...

    Душевное состояние героя, его одиночество, разочарование в близких людях, жажда новой жизни, потребность любить, страстное желание вновь найти счастье были так живо и талантливо обрисованы, что, видимо, были выстраданы самим автором, а не были одним лишь плодом его художественной фантазии.

    На обрисовку своего героя Федор Михайлович не пожалел темных красок. По его словам, герой был преждевременно состарившийся человек, больной неизлечимой болезнью (паралич руки), хмурый, подозрительный; правда, с нежным сердцем, но не умеющий высказывать свои чувства; художник, может быть, и талантливый, но неудачник, не успевший ни разу в жизни воплотить свои идеи в тех формах, о которых мечтал, и этим всегда мучающийся.

    Видя в герое романа самого Федора Михайловича, я не могла удержаться, чтобы не прервать его словами:

    - Но зачем же вы, Федор Михайлович, так обидели вашего героя?

    - Я вижу, он вам не симпатичен.

    - Напротив, очень симпатичен. У него прекрасное сердце. Подумайте, сколько несчастий выпало на его долю и как безропотно он их перенес! Ведь другой, испытавший столько горя в жизни, наверно, ожесточился бы, а ваш герой все еще любит людей и идет к ним на помощь. Нет, вы решительно к нему несправедливы.

    - Да, я согласен, у него действительно доброе, любящее сердце. И как я рад, что вы его поняли!

    - И вот, - продолжал свой рассказ Федор Михайлович, - в этот решительный период своей жизни художник встречает на своем пути молодую девушку ваших лет или на год-два постарше. Назовем ее Аней, чтобы не называть героиней. Это имя хорошее...

    Эти слова подкрепили во мне убеждение, что в героине он подразумевает Анну Васильевну Корвин-Круковскую, свою бывшую невесту. В ту минуту я совсем забыла, что меня тоже зовут Анной, - так мало я думала, что этот рассказ имеет ко мне отношение. Тема нового романа могла возникнуть (думалось мне) под впечатлением недавно полученного от Анны Васильевны письма из-за границы, о котором Федор Михайлович мне на днях говорил. У меня болезненно сжалось сердце при этой мысли.

    Портрет героини был обрисован иными красками, чем портрет героя. По словам автора, Аня была кротка, умна, добра, жизнерадостна и обладала большим тактом в сношениях с людьми. Придавая в те годы большое значение женской красоте, я не удержалась и спросила:

    - Не красавица, конечно, но очень недурна. Я люблю ее лицо.

    Мне показалось, что Федор Михайлович проговорился и у меня сжалось сердце. Недоброе чувство к Корвин-Круковской овладело мною, и я заметила:

    - Однако, Федор Михайлович, вы слишком идеализировали вашу "Аню". Разве она такая?

    Именно такая! Я хорошо ее изучил! Художник, - продолжал свой рассказ Федор Михайлович, - встречал Аню в художественных кружках и чем чаще ее видел, тем более она ему нравилась, тем сильнее крепло в нем убеждение, что с нею он мог бы найти счастье. И однако, мечта эта представлялась ему почти невозможною. В самом деле, что мог он, старый, больной человек, обремененный долгами, дать этой здоровой, молодой, жизнерадостной девушке? Не была ли бы любовь к художнику страшной жертвой со стороны этой юной девушки и не стала ли бы она потом горько раскаиваться, что связала с ним свою судьбу? Да и вообще, возможно ли, чтобы молодая девушка, столь различная по характеру и по летам, могла полюбить моего художника? Не будет ли это психологическою неверностью? Вот об этом-то мне и хотелось бы знать ваше мнение, Анна Григорьевна.

    же любить можно лишь за внешность да за богатство? И в чем тут жертва с ее стороны? Если она его любит, то и сама будет счастлива и раскаиваться ей никогда не придется!

    Я говорила горячо. Федор Михайлович смотрел на меня с волнением.

    - И вы серьезно верите, что она могла бы полюбить его искренне и на всю жизнь?

    Он помолчал, как бы колеблясь.

    - Поставьте себя на минуту на ее место, - сказал он дрожащим голосом. - Представьте, что этот художник - я, что я признался вам в любви и просил быть моей женой. Скажите, что вы бы мне ответили?

    ответ. Я взглянула на столь дорогое мне, взволнованное лицо Федора Михайловича и сказала:

    - Я бы вам ответила, что вас люблю и буду любить всю жизнь!

    Я не стану передавать те нежные, полные любви слова, которые говорил мне в те незабвенные минуты Федор Михайлович: они для меня священны...

    Я была поражена, почти подавлена громадностью моего счастья и долго не могла в него поверить. Припоминаю, что, когда, почти час спустя, Федор Михайлович стал сообщать планы нашего будущего и просил моего мнения, я ему ответила:

    - Да разве я могу теперь что-либо обсуждать! Ведь я так ужасно счастлива!!

    весь вечер и сказал, что с нетерпением будет ждать нашей встречи.

    Он проводил меня до передней и заботливо повязал мой башлык. Я уже готова была выйти, когда Федор Михайлович остановил меня словами:

    - Анна Григорьевна, а я ведь знаю теперь, куда девался брильянтик.

    - Неужели припомнили сон?

    - Нет, сна не припомнил. Но я наконец нашел его и намерен сохранить на всю жизнь.

    - Нет, я убежден, что на этот раз не ошибаюсь. - уже серьезно сказал мне на прощанье Федор Михайлович. <...> 

    XIII

    <...> О чем только не переговорили мы в эти счастливые три месяца! Я подробно расспрашивала Федора Михайловича о его детстве, юности, об Инженерном училище, о политической деятельности, о ссылке в Сибирь, о возвращении...

    - Мне хочется знать все о тебе, - говорила я, - ясно видеть твое прошлое, понять всю твою душу!

    Федор Михайлович охотно вспоминал о своем счастливом, безмятежном детстве и с горячим чувством говорил о матери. Он особенно любил старшего брата Мишу и старшую сестру Вареньку. Младшие братья и сестры не оставили в нем сильного впечатления. Я расспрашивала Федора Михайловича о его увлечениях, и мне показалось странным, что, судя по его воспоминаниям, у него в молодости не было серьезной горячей любви к какой-нибудь женщине. Объясняю это тем, что он слишком рано начал жить умственной жизнью. Творчество всецело поглотило его, а потому личная жизнь отошла на второй план. Затем он всеми помыслами ушел в политическую историю, за которую так жестоко поплатился.

    одного случая в Женеве, о котором расскажу в свое время.

    Несравненно охотнее вспоминал он о своей невесте, А. В. Корвин-Круковской. На мой вопрос - почему разошлась их свадьба, Федор Михайлович отвечал:

    - Анна Васильевна - одна из лучших женщин, встреченных мною в жизни. Она чрезвычайно умна, развита, литературно образованна, и у нее прекрасное, доброе сердце. Это девушка высоких нравственных качеств; но ее убеждения диаметрально противоположны моим, и уступить их она не может, - слишком уж она прямолинейна. Навряд ли поэтому наш брак мог быть счастливым. Я вернул ей данное слово и от всей души желаю, чтобы она встретила человека одних с ней идей и была бы с ним счастлива! {15}

    Федор Михайлович всю остальную жизнь сохранял самые добрые отношения с Анной Васильевной и считал ее своим верным другом. <...> 

    XV

    В чаду новых радостных впечатлений мы с Федором Михайловичем как-то позабыли о работе над окончанием "Преступления и наказания", а между тем оставалось написать всю третью часть романа {16}. Федор Михайлович вспомнил о ней в конце ноября, когда редакция "Русского вестника" потребовала продолжения романа. К нашему счастью, в те годы журналы редко выходили вовремя, а "Русский вестник" даже славился своим запаздыванием: ноябрьская книжка выходила в конце декабря, декабрьская - в начале февраля и т. д., а потому времени впереди было довольно. Федор Михайлович привез мне письмо редакции и просил совета. Я предложила ему запереть двери для гостей и работать днем от двух до пяти, а затем, приезжая к нам вечером, диктовать по рукописи.

    часть "Преступления", заключающая в себе около семи листов, была написана в течение четырех недель. Федор Михайлович уверял меня, что никогда еще работа не давалась ему так легко, и успех ее приписывал моему сотрудничеству.

    Всегдашнее бодрое и веселое настроение Федора Михайловича отразилось благотворно и на его здоровье. Все три месяца до нашей свадьбы у него было не более трех-четырех припадков эпилепсии. Это меня чрезвычайно радовало и давало надежду, что при более спокойной, счастливой жизни болезнь уменьшится. Так оно впоследствии и случилось: прежние, почти еженедельные припадки с каждым годом становились слабее и реже. Вполне же излечиться от эпилепсии было немыслимо, тем более что и сам Федор Михайлович никогда не лечился, считая свою болезнь неизлечимою. Но и уменьшение и ослабление припадков было для нас большим благодеянием божиим. Оно избавляло Федора Михайловича от того поистине ужасного, мрачного настроения, продолжавшегося иногда целую неделю, которое являлось неизбежным следствием каждого припадка; меня же - от слез и страданий, которые я испытывала, присутствуя при приступах этой ужасной болезни.

    Один из наших вечеров, всегда мирных и веселых, прошел, совершенно для нас неожиданно, очень бурно.

    Случилось это в конце ноября. Федор Михайлович приехал, по обыкновению, в семь часов, на этот раз чрезвычайно озябший. Выпив стакан горячего чаю, он спросил, не найдется ли у нас коньяку? Я ответила, что коньяку нет, но есть хороший херес, и тотчас его принесла Федор Михайлович залпом выпил три-четыре больших рюмки, затем опять чаю и лишь тогда согрелся. Я подивилась, что он так озяб, и не знала, чем это объяснить. Разгадка скоро последовала: проходя за чем-то через переднюю, я заметила на вешалке ватное осеннее пальто вместо обычной шубы Федора Михайловича. Я тотчас вернулась в гостиную и спросила:

    - Разве ты не в шубе сегодня приехал?

    - Какая неосторожность! Но почему же не в шубе?

    - Мне сказали, что сегодня оттепель.

    - Я теперь понимаю, почему ты так озяб. Я сейчас пошлю Семена отвезти пальто и привезти шубу.

    - Не надо! Пожалуйста, не надо! - поспешил сказать Федор Михайлович.

    Федор Михайлович молчал. Я продолжала настаивать, и он наконец сознался:

    - Да шубы у меня нет...

    - Как нет? Неужели украли?

    - Нет, не украли, но пришлось отнести в заклад.

    рублей. Пасынок его также просил денег; в них же нуждался младший брат Николай Михайлович, приславший по этому поводу письмо. Денег у Федора Михайловича не оказалось, и они решили заложить его шубу у ближайшего закладчика, причем усердно уверяли Федора Михайловича, что оттепель продолжается, погода теплая и он может проходить несколько дней в осеннем пальто до получения денег от "Русского вестника".

    Я была глубоко возмущена бессердечием родных Федора Михайловича. Я сказала ему, что понимаю его желание помочь родным, но нахожу, что нельзя им жертвовать своим здоровьем и даже, может быть, жизнью.

    Я начала спокойно, но с каждым словом гнев и горесть мои возрастали; я потеряла всякую власть над собою и говорила как безумная, не разбирая выражений, доказывала, что у него есть обязанности ко мне, его невесте; уверяла, что не перенесу его смерти, плакала, восклицала, рыдала, как в истерике. Федор Михайлович был очень огорчен, обнимал меня, целовал руки, просил успокоиться. Моя мать услышала мои рыдания и поспешила принести мне стакан сахарной воды. Это меня несколько успокоило. Мне стало стыдно, и я извинилась перед Федором Михайловичем. В виде объяснения он стал говорить мне, что в прошлые зимы ему раз по пяти, по шести приходилось закладывать шубу и ходить в осеннем пальто.

    - Я так привык к этим закладам, что и на этот раз не придал никакого значения. Знай я, что ты примешь это трагически, то ни за что не позволил бы Паше отвезти шубу в заклад, - уверял меня сконфуженный Федор Михайлович. <...> 

    XVI

    Мысль, что я не буду разлучаться с мужем, стану участвовать в его занятиях, получу возможность наблюдать за его здоровьем и смогу оберегать его от назойливых, раздражающих его людей, представлялась мне столь привлекательной, что иногда я готова была плакать при мысли, что все это не могло скоро осуществиться. Свадьба наша зависела главным образом от того, устроится ли дело с "Русским вестником". Федор Михайлович собирался съездить на рождестве в Москву и предложить Каткову свой будущий роман. Он не сомневался в желании редакции "Русского вестника" иметь его своим сотрудником, так как напечатанный в 1866 году роман "Преступление и наказание" произвел большое впечатление в литературе и привлек к журналу много новых подписчиков {17}. Вопрос был лишь в том: найдутся ли у журнала свободные средства для аванса в несколько тысяч, без получения которых немыслимо было нам устроиваться новым хозяйством. В случае неудачи в "Русском вестнике" Федор Михайлович предполагал немедленно по окончании "Преступления и наказания" приняться за новый роман и, написав его большую часть, предложить его в другой журнал. Неудача в Москве грозила отодвинуть нашу свадьбу на продолжительный срок, - может быть, на целый год. Глубокое уныние овладевало мною при этой мысли. <...>

    К тому же, будучи отягощен долгами, Федор Михайлович должен был сам предлагать свой труд в журналы и конечно, получал за свои произведения значительно менее, чем получали писатели обеспеченные, вроде Тургенева или Гончарова. В то время как Федору Михайловичу платили за "Преступление и наказание" по полутораста рублей с печатного листа, Тургенев в том же "Русском вестнике" за свои романы получал по пятисот рублей за лист {18}.

    Всего же обиднее было то, что, благодаря нескончаемым долгам, Федор Михайлович должен был спешить с работою. Он не имел ни времени, ни возможности отделывать свои произведения, и это было для него большим горем. Критики часто упрекали Федора Михайловича за неудачную форму его романов, за то, что в одном романе соединяется их несколько, что события нагромождены друг на друга и многое остается незаконченным. Суровые критики не знали, вероятно, при каких условиях приходилось писать Федору Михайловичу. Случалось, что первые три главы романа были уже напечатаны, четвертая - набиралась, пятая была только что выслана по почте, шестая - писалась, а остальные не были даже обдуманы. Сколько раз я видела впоследствии искреннее отчаяние Федора Михайловича, когда он вдруг сознавал, что "испортил идею, которою так дорожил", и что поправить ошибку нет возможности.

    Сокрушаясь о тяжелом материальном положении моего жениха, я утешала себя мыслью, что в недалеком будущем, через год, я буду иметь возможность коренным образом помочь ему, получив в день моего совершеннолетия завещанный мне отцом моим дом.

    флигеля и двухэтажный каменный дом, в котором мы жили. На втором участке были выстроены два деревянных дома: один отдан был в приданое моей сестре, другой - предназначался мне. Продав его, можно было получить тысяч более десяти, которыми я и хотела уплатить часть долгов Федора Михайловича. К большому моему сожалению, до совершеннолетия я ничего не могла предпринять. Моя мать уговаривала Федора Михайловича сделаться моим попечителем, но он решительно отказался.

    - Дом этот назначен Ане, - говорил он, - пусть она и получит его осенью, когда ей минет двадцать один год. Мне же не хотелось бы вмешиваться в ее денежные дела.

    Федор Михайлович, будучи женихом, всегда отклонял мою денежную помощь. Я говорила ему, что если мы любим друг друга, то у нас все должно быть общее.

    - Конечно, так и будет, когда мы женимся, - отвечал он, - а пока я не хочу брать от тебя ни одного рубля. <...> 

    XVII

    Быстро промчалось время до рождества. Федор Михайлович, последние годы почти всегда проводивший праздники в семье любимой сестры, В. М. Ивановой, решил и на этот раз поехать в Москву. Главною целью поездки было, конечно, намерение предложить Каткову свой новый роман и получить деньги, необходимые для нашей свадьбы.

    более не увижу. Я бодрилась и скрывала свою печаль, чтобы его еще более не расстроить. Особенно грустен он был на вокзале, когда я приехала его проводить. Он очень нежно смотрел на меня, крепко пожимая мне руку, и все повторял:

    - Еду в Москву с большими надеждами, а как-то мы свидимся, дорогая моя Анечка, как-то мы свидимся?! <...>

    Из Москвы Федор Михайлович прислал мне два милых письма, очень меня обрадовавших. Я перечитывала их десятки раз и с нетерпением ждала его возвращения {19}.

    Федор Михайлович пробыл в Москве двенадцать дней успешно окончил переговоры с редакцией "Русского вестника". Катков, узнав о намерении Федора Михайловича жениться, горячо поздравил его и пожелал ему счастия. Просимые же, в виде аванса, две тысячи обещал выдать в два-три срока в течение наступавшего января. Таким образом, явилась возможность устроить свадьбу до великого поста.

    Присланные из Москвы семьсот рублей были как-то мигом розданы родным и кредиторам. Федор Михайлович каждый вечер с ужасом говорил, что деньги у него "тают". Это начало меня беспокоить, и когда получились вторые семьсот рублей, то я стала просить хоть что-нибудь отложить на свадебные издержки.

    пятисот. Но как сохранить их, когда ежедневно появляются все новые и новые нужды у его многочисленной родни?

    - Знаешь, Аня, сохрани мне их, - сказал Федор Михайлович, радуясь удобной отговорке пред родными, когда те станут просить денег, и на другой же день привез мне пятьсот рублей. Передавая деньги, он комически-торжественно сказал:

    - Ну, Аня, держи их крепко, от них зависит наша будущая судьба!

    Как ни спешили мы со свадьбой, но не могли устроить ее ранее половины февраля. Надо было найти новую квартиру, так как прежних четырех комнат было для нас мало. Прежнюю квартиру Федор Михайлович уступил Эмилии Федоровне и ее семье, обязавшись уплачивать за нее пятьдесят рублей в месяц. Выгоды этой квартиры состояли в том, что хозяин дома, богатый купец Алонкин, очень почитал Федора Михайловича как "великого трудолюбца", как он про него выражался {"Я к заутрени иду, а у него в кабинете огонь светится, - значит, трудится", - говаривал он. (Прим. А. Г. Достоевской.) по моему мнению, Федором Михайловичем нарисован купец Самсонов, покровитель Грушеньки в "Братьях Карамазовых". (Прим. А. Г. Достоевской.)}.

    Для нас Федор Михайлович нашел квартиру на Вознесенском проспекте в доме Толя (ныне N 27), прямо против церкви Вознесения. Вход был внутри двора, а окна квартиры выходили на Вознесенский переулок. Квартира была во втором этаже и состояла из пяти больших комнат: гостиной, кабинета, столовой, спальни и комнаты для Павла Александровича. Пришлось выждать, пока отделают квартиру, затем перевезти вещи Федора Михайловича, мою обстановку и пр. и пр. Когда все было готово, мы назначили свадьбу на среду пред масленой, 15 февраля, и разослали приглашения друзьям и знакомым. <...> 

     
    Раздел сайта: